«Шалит жена – так убей! Тут греха нету! Убей, да и женись на другой. Только, вестимо, концы схорони».
   И в эту ночь Барабин – быть может, в первый раз со времени своей женитьбы – находил в себе смутную решимость на преступление.

XVI

   Между тем Павла, просидев до рассвета в горнице ребенка, поутру, когда Барабин уже поднялся и завтракал в столовой, прилегла на минуту, забылась, но поднялась еще более взволнованная.
   Барабин, как всегда, но заметно угрюмый, вышел из дому. Павла осталась одна с той же мыслью, которая волновала ее всю ночь напролет: идти ли к вечерне к Прасковии Пятнице или нет? Она готова была идти из одной боязни, что Матвей сдержит свое слово, и, не найдя ее там, снова будет у нее в доме.
   Несколько часов просидела она с своей неотвязной мыслью, когда вдруг была как бы разбужена и испугана необычным появлением Барабина. Муж всегда возвращался в сумерки, и Павла в первую минуту обрадовалась, воображая, что, замечтавшись, она пропустила время, что вечерни давно отошли, а в то же время Матвей не появлялся в доме.
   Не входя к жене, Барабин прошел в свою комнату и через несколько минут снова вышел на улицу. Оказалось, что он только наведался за чем-то домой. Павла почувствовала, что это недаром. Не таков человек был Барабин, чтобы забыть что-нибудь дома или среди дня завернуть домой по пустякам.
   Павла, окончательно придя в себя, узнала, что время вечерни и что надо тотчас же решиться или идти в церковь на страшное свидание, или же ожидать Матвея к себе – на другое, еще более пагубное, свидание, так как муж, очевидно, настороже и подозревает ее.
   – Что ж делать? Что делать? – повторяла она вслух, без конца мыкаясь по комнатам и хватая себя руками за горячую голову.
   Она уже было совсем собралась выходить, оделась, но вдруг сбросила с себя платок на пол и села почти у дверей из прихожей в столовую.
   – Не пойду! – решительно выговорила она. – Если пойду, то я кругом виновата, бегаю из дома к полюбовнику. Если же он силком приедет сюда, войдет в дом, то чем же я виновата? Да и в чем вся моя вина? В том, что я раз покаталась с ним. Всякий день на всех улицах молодые господа и купцы катают красавиц. В этом нет ничего худого! Это еще менее дурно, чем звать к себе ночью сказочника, как я тогда Ивашку позвала. Стало быть, я не виновата ни в чем. Если он сюда нагрянет, так пусть с мужем сам и ведается.
   И Павла осталась, погруженная в свои смутные мысли.
   Долго ли просидела она, Павла не помнила; но вдруг раздался на дворе и долетел до нее в растворенное окно знакомый голос, от которого не раз замирало и билось порывистое ее сердце. И этот голос потряс теперь все ее существо. Веселый и дерзкий Матвей спрашивал кого-то: дома ли хозяин? – и на отрицательный ответ – он спросил хозяйку и быстро стал подниматься по лестнице.
   Павла хотела встать, убежать в другие дальние комнаты, но, будто оглушенная громом, сидела на том же стуле у самых дверей. И в этих дверях появилась дорогая и страшная для нее фигура молодого офицера в том же блестящем мундире. Он что-то заговорил, улыбаясь, но она ничего не могла понять. Он приблизился к ней, опустился на колени около ее стула, обнял ее и целовал ее без конца, все смеясь, будто посмеиваясь над ней.
   В нем было для нее что-то сильное, неотразимое и ужасное, что-то сатанинское. Так всегда сатану воображала себе Павла. Казалось, что этот человек убил бы другого, не переставая так страшно улыбаться.
   – Уйдите! Уйдите! Побойтесь Бога!.. – повторяла Павла полусознательно. – Что будет! Вы меня загубите!
   Но он на все эти просьбы только улыбался и ласково упрашивал быть у него, приехать к нему в гости в сумерки. Он подробно научал женщину, как отпроситься к отцу, выйти за угол того переулка, где они встретились в последний раз, и там он будет ждать ее с своими лошадьми, свезет к себе и опять доставит назад. Но Павла почти не слушала его, качала отчаянно головой и повторяла:
   – Вот сейчас придет! Он знает! Сейчас придет!
   И вдруг, будто вызванный женой, Барабин оказался на дворе. Громко раздался его голос у ворот, там же, где несколько минут назад услыхала Павла голос Матвея. Барабин спрашивал у конюха, державшего лошадей, о том, кто его барин и зачем приехал.
   Павла как ужаленная вскочила с места и бросилась бежать в свою комнату. Матвей пошел навстречу хозяину дома, встретился с ним на лестнице и, так же беспечно улыбаясь и оскаливая свои жемчужные зубы, стал расспрашивать, в качестве чиновника нового начальника города, о том, нет ли в доме Барабина зачумленных. Матвей в первый раз в жизни видел Барабина и невольно мысленно согласился, что он красавец собой. Но более всего удивил Матвея снежно-белый цвет лица этого человека. Видя его в первый раз, Матвей не мог знать, что Барабин просто страшно бледен от волнения и того рокового удара, который только что получил в самое сердце.
   Несколько минут назад он стоял в двух шагах от той двери, где Матвей обнимал его жену. Барабин был дома, когда приехал офицер. Он будто чуял, что в этот день будет что-нибудь особенное, и, вернувшись домой, спрятался на чердак; а когда офицер прошел в дом, он тихонько спустился в комнаты и, притаив дыхание, стоял все время в прихожей у полуотворенной двери. Он и видел, и слышал все…
   Сто раз хотел он броситься, схватить нож и умертвить обоих! Но его останавливало только одно. Павла беспомощно, как полупомешанная, упрашивала все время офицера не губить ее, оставить ее и уйти. Барабин смутно отгадывал, что жена еще невиновна, еще борется с собой и что, быть может, она и не способна стать виноватой, а просто беспомощна пред дерзким волокитой, от которого не умеет отделаться. Барабин не выдержал до конца, возвратился на двор и стал громко расспрашивать конюха и затем снова пошел по лестнице, уже громкими шагами, чтобы прекратить ту ужасную сцену, которая казалась ему по временам только адским сновидением.
   Когда Барабин встретился с Матвеем на лестнице, то был бледен как смерть. К его горькому чувству оскорбленного мужа, к его отчаянию прибавилось еще другое тяжелое чувство. Он вдруг понял, что он, московский купец из мужиков и приказчиков, способен легко изломать, изорвать на части какого-нибудь парня-суконщика и не способен броситься зверем на петербургского гвардейца в расшитом золотом мундире. Слишком часто прежде приходилось Барабину на улицах, в толпе, в кремлевских соборах, на гуляньях ломать шапку перед такими господами в мундирах и орденах. И трудно было ему теперь сразу почувствовать себя равным этим людям и броситься на одного из них, чтобы истерзать в куски. У Барабина только хватило духу смерить с головы до пят важного офицера. А затем у него хватило духу сказать, едва выговаривая слова:
   – Хворых у меня нет в доме. А коли заведется какая другая чума, то я с ней справлюсь по-своему, по-мужицкому – либо ножом, либо дубьем!..
   Матвей только веселее улыбнулся, затем сел на лошадь и шагом поехал по улице, оглядываясь назад, – но не на бледную фигуру хозяина купца, который стоял в воротах с сверкающими глазами и с судорожно стиснутыми кулаками, а на окна верхнего этажа, где он мог увидеть миловидную и красивую фигуру жены этого мужика-приказчика.
   Когда офицер пропал за углом, Барабин будто проснулся, задрожал всеми членами и бросился в дом. Теперь он забыл о том, что считал жену невинной – напротив, он считал ее вполне виноватой. Пробежав несколько горниц как сумасшедший и не найдя Павлы, Барабин бросился в детскую.
   Павла, взволнованная и печальная, стояла среди горницы с ребенком на руках. Одна мамка перестилала люльку младенца, другая сидела у окна с чулком в руках и что-то такое бормотала.
   Барабин ворвался вихрем – и в одно мгновение, прежде чем кто-либо успел опомниться, случилось несчастье, преступление, которого никто не ожидал и менее всех сам Барабин.
   Ворвавшись в горницу, он хотел что-то сказать, спросить жену, но судорога душила, стягивала ему горло. Он бросился на Павлу, схватил ее за ворот платья, рванул за него, оборвал, схватил опять и потряс ее изо всей силы. Был ли чересчур силен толчок или Павла, испуганная и обомлевшая от страха, слабо держала ребенка в руках, – но малютка тут же выскользнул у нее из рук и упал головой на пол.
   Барабин все-таки схватил жену обеими руками за изорванное платье и хотел тащить в другие комнаты на допрос и расправу туда, где у него найдется нож или топор. Обе мамки бросились к малютке, подняли его и заслонили. Барабин невольно глянул в лицо ребенка и выпустил жену из рук. Ребенок был багровый, и судорога сводила его маленькое личико.
   – Убил! Убил! – вскрикнула Павла, отнимая малютку у мамок.
   Забыв все происшедшее, забыв даже о присутствии мужа в комнате, и Павла, и обе мамки, положив ребенка на постель, хлопотали и голосили.
   Малютка судорожно задвигал руками и ногами, потом желтоватая пена показалась изо рта. Через несколько минут наступила смерть.
   Когда Павла, онемелая от ужаса, убедилась, что ребенок холодеет, умирает, наконец кончился, она вскочила и хотела в свою очередь броситься на убийцу отца. Но его уже не было в комнате. Барабин, постоявши несколько секунд как истукан невдалеке от постели, где умирал ребенок, схватил себя вдруг за голову и выбежал вон. Через минуту он без шапки был уже на улице.
   В доме началась сумятица, все сновали по дому, хлопали дверями, голосили и причитали. Через несколько времени дошла весть и до соседей, что Барабин сделался убийцей собственного малютки, и чужой народ лез в дом порасспросить, и поохать, и поглазеть на маленького мертвеца.
   Павла, не выговорив еще ни слова и, по-видимому, совершенно спокойная, почти бессознательно начала распоряжаться всем необходимым: послала за священником, приготовляла стол, доставала из комода новое, ненадеванное белье и, наконец, подробно заказывала позванному гробовщику все, что было нужно. Она же послала сказать в дом отца о том, что малютка внучек внезапно скончался.
   Все люди, в особенности мамки, глядя на барыню, разводили руками, ахали и шепотом корили ее за бессердечие. Если бы в доме умер какой-нибудь суконщик, пущенный на время постояльцем, то Павла была бы, вероятно, с виду так же спокойна и так же распоряжалась бы об его похоронах.
   Что случилось с ней, с женщиной, с матерью, – Павла понимала менее всякого. Она была совершенно спокойна; она чувствовала как будто какое-то пробуждение от ужасного сна, длившегося чересчур долго и истомившего ее. Чувство, что все кончилось, что всему конец, что теперь должно наступить что-либо совершенно другое, которое не может быть хуже, не может быть ужаснее кончившегося и завершившегося, – привело ее в это странное ледяное состояние.
   Однако, по временам, после этого ледяного и тяжелого спокойствия наступали минуты какой-то полной путаницы в мыслях. Павле вдруг казалось, что она действительно спала и проснулась, что она бредит спросонья и что-то такое дикое, ужасное, невероятное, виденное во сне, принимает еще за действительность. И она шла в горницу ребенка, почти уверенная, что там все обстоит благополучно, что ребенок играет на руках какой-нибудь мамки, а что муж только отлучился со двора; что ворот платья и рукава в клочьях, которое она не переменила, пришли в этот вид совершенно случайно, но никак не от рук мужа. И, убедившись вновь с болью на сердце, что она не спит, не сошла с ума, а что все правда, – что ребенка уже готовят класть на стол, уже положили в гроб, а в сенях блестит на солнце маленькая серебряная гробовая крышка, – Павла, пошатываясь, садилась на первый попавшийся стул, проводила руками по лицу и, вздохнув, снова поднималась и твердой походкой продолжала ходить по дому и приказывать.
   «Что это будет? – спрашивал в ней кто-то. – Конец! Другое теперь должно быть, – отвечала она как помешанная вслух. – Что другое? Конечно, не такое, каково было прошлое».
   И только к вечеру, среди первой панихиды, болезненное, полубезумное состояние матери разрешилось рыданиями.
   Барабин не появлялся ни вечером, ни на другой день. Старик Артамонов, явившись с сыном в дом дочери, где уже давно не бывал, онемел от негодования, узнав всю правду, и тотчас принялся за поиски зятя, обещая к утру разыскать его.
   – Да и без него похороним, – вмешался священник, – что же его ждать-то?
   – Да нешто для похорон, для чествования искать его я пойду? Я его разыщу, чтобы в острог сдать, на цепь…
   Павла услышала слова отца и обернулась к нему с изменившимся лицом. Этого ей и на ум не приходило. Считая своего мужа преступным и перед ней самой, и перед ребенком, она все-таки не подумала, что он может оказаться преступным и перед начальством.
   Увидя вопросительное выражение лица своей дочери, Артамонов приблизился к ней и спросил твердо, почти гневно:
   – Что? Или свидетельствовать не станешь? Так после этого ты ко мне на порог не ходи! Коли ты не пойдешь в свидетельницы вместе с мамками, так, стало быть, ты вместе с ним в убийстве согласилась! Я сейчас же поеду по начальству, – к самому Еропкину, к преосвященному поеду! Не буду я Мирон Артамонов, если у меня через неделю не будет он в кандалах, а ты – свободна.
   Уходя от дочери и прощаясь, Артамонов ласково сказал Павле, положив руки на ее опущенную голову:
   – Полно, дочка, не кручинься! Ты еще молода: выдам я тебя замуж за хорошего, доброго человека. Приживете вы мне еще целую дюжину внучат, а это все позабудется!
   Павла отчаянно зарыдала при этих словах отца, но что-то такое смутное говорило ей будто на глубине души, что отец прав, что все это забудется, что еще много у нее впереди не только лучшего, доброго, но вполне светлого и радостного, не имеющего ничего общего с ее прошлым.
   Еще через день, – который прошел в разных обрядах над маленьким мертвецом, – Павла проводила наконец малютку на кладбище и вернулась к отцу в дом уже не так дико и странно спокойная, какова была она в первый день несчастия. Теперь сердце ее было уже доступно для всяких человеческих и материнских чувств. Так, в церкви и затем на кладбище, ее материнское сердце было не раз уязвлено вопросами посторонних:
   – Не чумной ли?
   И это слово, уязвлявшее ее, провожало ее повсюду от дома до церкви и от церкви до кладбища. Павла грустно, но твердо сто раз отвечала всякому:
   – Нет, не чумной! Отец убил!

XVII

   Матвей Воротынский и не подозревал, конечно, что был косвенно виновником события в доме Барабиных. На другой день он снова, сначала в церкви и затем в переулке, напрасно прождал Павлу, отправился в дом и, узнав о похоронах ребенка, был приятно удивлен. Он вспомнил, что Павла сама вскользь намекала ему, что если бы не малютка, то она бы решилась бежать от ненавистного мужа.
   – Вот умница малютка! Как кстати помер! – весело говорил Матвей.
   Матвей и не воображал, что тут было преступление. Когда он был в доме Барабиных, то люди не посмели сказать ему правды, объясняя смерть малютки обыкновенным образом. Они боялись признаться важному генералу, как бы чуя, что это будет прямой донос на хозяина. Но через день Матвей совершенно случайно узнал правду, и причина этому была Аксинья.
   Молодая женщина была у него в доме не скрытно; все знали, что она беглая крепостная, любимица его отца. Через три дня после появления Аксиньи в его доме уже началась та «камедь», как выражался Матвей, которой ему и хотелось.
   Бригадир узнал, что Аксинья в доме сына, и тотчас с угрозами стал требовать ее возвращения. Матвей отвечал посланному, что не отдаст, так как она ему самому уже давно очень полюбилась. С этого же дня начались постоянные сношения между двумя домами, между отцом и сыном. Первые два дня бригадир грозил сыну всем московским начальством, грозил жалобами в сенат и в Петербург, самой императрице – грозился на все лады! Но Матвей отвечал смехом на все и забавлялся гневом отца.
   – Скажи родителю, – смеялся Матвей, приказывая одному из посланных, – что я на Аксинье жениться собираюсь, так она мне приглянулась.
   Матвей шутил, а «дюжинный» бригадир верил всему совершенно искренно, верил, что его любимица стала любимицей сына. И через несколько дней Матвей узнал, что отец обил все пороги всего московского начальства, поднял на ноги Еропкина и даже самого Амвросия.
   Действительно, бригадир жаловался всем и серьезно собирался жаловаться «матери отечества», т. е. императрице. Старый волокита потерял голову. Теперь только увидел он сам, насколько глубоко привязан к этой женщине. Отсутствие взаимного чувства в Аксинье не приводило его в отчаяние.
   – Пускай хоть силком, да живет у меня! – рассуждал он.
   Еропкину бригадир жаловался на своевольное укрывательство крепостной и беглой девки родным сыном и требовал, чтобы ему привели ее через полицию. Еропкин обещал, но, занятый более серьезными делами, конечно, забывал об этом каждый раз. К тому же сенатору, презиравшему московский дворянский круг и его – как выражался умный Петр Дмитрич – каракалпацкие и самоедские обычаи, не хотелось вступаться в срамное дело, где родной сын отбивает любовницу у отца, а тот, в свою очередь, требует к себе силком чужую жену.
   Когда Еропкин не был начальником края, то постоянно доходившие до него слухи о разных безобразиях московского общества заставляли его часто покачивать головой и говорить:
   – Срамота, срамота! Совсем каракалпаки! Конечно, слаб человек, но все ж таки всему мера есть. А у наших московских дворян ни в чем меры нет. Того и гляди, услышишь, что дедушка на родной внучке женился, а бабушка за правнучка вышла, а поросеночек яичко снес!
   Теперь, сделавшись начальником Москвы, Еропкину приходилось, среди забот о моровой язве, постоянно вступаться в дела совершенно частные, так как было в обычае во всяком деле, вполне семейного характера, отправляться жаловаться к генерал-губернатору и вообще по начальству.
   Видя нежелание помочь в Еропкине, «дюжинный» бригадир стал уговаривать и упрашивать преосвященного вступиться в дело. Он уверял Амвросия, что это дело незаконное и с гражданской стороны, и с духовной. Церковь и духовенство не должны были, по его словам, оставлять таких дел без наказания.
   – Поймите, ваше преосвященство, – отчаянно и горячо доказывал бригадир, – грех какой великий! Ведь она, почитай, женой моей была, а ведь он мой родной сын! Вступитесь, ваше преосвященство, не оставьте молений оскорбленного старика отца!
   И Амвросий тоже обещался Воротынскому сделать что можно, т. е. попробовать увещаниями заставить молодого офицера возвратить беглую женку.
   И вот, однажды, на третий день после преступления, в котором он был виновен, Матвей вдруг был вызван к преосвященному. Он догадался тотчас, что это по поводу Аксиньи.
   Действительно, Амвросий вызвал молодого офицера по поводу истории, которую уже рассказывали теперь все дворяне, еще не успевшие бежать из Москвы от чумы. Давно привыкла Москва ко всякого рода срамным историям, но вновь появившийся в стенах ее молодой питерский гвардеец все-таки удивлял всех, заткнув за пояс ее доморощенных молодцов.
   Ожидая своей очереди быть принятым преосвященным в его кабинете, Матвей сидел в приемной с несколькими лицами и в том числе с необыкновенно благообразным и красивым стариком, который ему крайне понравился. Вдобавок Матвей был поражен тем, что в чертах лица красивого старика он нашел знакомые ему и даже теперь отчасти дорогие черты лица его замоскворецкой красавицы. Он подсел к старику, познакомился с ним и, со свойственной ему ловкостью и умением, начал любезничать с ним. Но старик был очень озабочен, угрюм и, почти не глядя на него, только отвечал кратко на его вопросы. Он объяснил молодому человеку, что явился к Амвросию просить о разводе дочери. И Матвей тут в первый раз узнал от самого старика Артамонова, что муж его красавицы убил, хотя и нечаянно, собственного сына.
   Матвей тотчас быстро оставил своего собеседника, почти отскочил от него. Он сразу догадался, что ввиду затеваемого им относительно Павлы, конечно, не следует быть лично знакомым с стариком отцом.
   – Мало ли что может еще случиться! – тотчас сообразил Матвей. – Коли он меня в лицо будет знать – дело дрянь! Экая глупость, зачем я к нему лез! Спасибо, кажется, ни разу не поглядел на меня, благо огорчен.
   Матвей тотчас удалился и сел спиной к старику. Но Артамонову было не до него; он действительно ни разу не поглядел в лицо молодого гвардейца. Он был озабочен тем, согласится ли Амвросий тотчас нарушить брак его дочери с извергом, которого он напрасно разыскивал по Москве, чтобы посадить в острог.
   – Беда, – думал он, даже бурчал вслух, – беда, и купить нельзя: будь другой преосвященный, заплатил бы хоть сто тысяч, чтоб освободить Павлиньку да опять замуж выдать. А этого не купишь. Скажет: обратися, мол, в Синод.
   И старик, сумрачный, ждал очереди.
   Матвей Воротынский, как петербургский гвардеец и дворянин, был принят Амвросием прежде старика купца, хотя тот и явился ранее молодого человека.
   Амвросий строго стал увещевать Матвея тотчас возвратить отцу его беглую крепостную. Матвей объяснил преосвященному все дело, объяснил, что Аксинья ненавидит его отца, что она незаконно продана в разные руки от мужа, мечтает только о том, чтобы соединиться с любимым мужем и избавиться от насильственного положения наложницы, и что, наконец, муж ее должен откупиться вскоре на волю.
   – Ведь это греховное дело! – говорил Матвей.
   На это преосвященный, к удивлению молодого человека, отвечал только одно:
   – Все это до меня не касается, все это дело гражданское. А я от вас желаю, молодой человек, только того, чтобы вы, вернувшись домой, немедленно отпустили батюшке-родителю беглую и крепостную его девку.
   «Вот тебе и раз, – подумал про себя Матвей. – Вот тебе и архиерейская справедливость!» – думал он, уже ворочаясь домой.
   Дома он нашел Аксинью сияющею от радости: она нашла своего Васю, успокоила его и привела в дом Матвея. Но молодой человек должен был одним словом уничтожить радость их обоих, передав приказ Амвросия. Они решили, уже втроем, обождать несколько дней, поглядеть, – что будет.
   На другой день на дворе палат молодого гвардейца показалась карета цугом, из которой вышел архимандрит Донского монастыря. Матвей понял сразу, в чем дело. Действительно, архимандрит приехал спросить от имени преосвященного, исполнена ли известная им обоим просьба, и если не исполнена, то его преосвященство намеревался завтра же келейным образом обсудить это дело и принять некоторые меры против господина офицера.
   «Ах, черти этакие!» – подумал про себя Матвей и, отпустив Антония с уверением, что все будет исполнено в тот же день, отправился в горницу, где поселил двух супругов.
   – Что же делать, голубчики, – объяснил он. – Не могу же я из-за вас пострадать. Видели – присылал архимандрита. Из-за такого пакостного дела в Синод жаловаться на меня хочет. Нечего делать – не отвертишься. Ступай уж к нему!
   Василий Андреев, после упорного молчания, кончил тем, что сам посоветовал жене идти к Воротынскому.
   – Ступай. Но небось не надолго. Не пройдет месяца – я тебя выкраду, а этих обоих старичков угощу по-своему.
   – Каких обоих? – изумилась Аксинья.
   – И твоего бригадира, да и архиерея в придачу.
   В тот же вечер Аксинья сама вернулась снова в дом своего ненавистного бригадира, а Василий Андреев поехал в Серпухов разыскивать своего барина, чтобы откупиться на волю, а затем распорядиться и с женой, и с своими врагами.

XVIII

   Житье-бытье двух монастырских послушников, Абрама и самозванца Бориса, шло по-прежнему, но менее мирно и любовно. После посещения Марьи Абрамовны Уля была менее счастлива. Абрам, казалось, менее любил ее, начал снова скучать и снова мечтал только об одном – как бы скорее выбраться из монастыря. Когда в Донском появилась Уля, то капризный и избалованный барич на время утешился: у него явилась забава, игрушка, и он примирился со скукой монастырской жизни. Но теперь, когда забава эта стала менее занимательна, игрушка начинала наскучать, он снова по целым дням мыкался по монастырю, по кельям разных монахов или сидел и совещался с дядькой, как избавиться от монашества. Менее всего проводил он время с Улей. Хотя он и уверял и ее, и себя, что по-прежнему любит ее, но, в сущности, его прежнего чувства к девушке не было и следа.
   Уля наивно не понимала этого; она не могла допустить мысли, чтобы Абрам мог не только так быстро, но вообще когда-либо перемениться к ней. Она была уверена, что они связаны навеки самым несокрушимым чувством. Если бы кто стал ее уверять в противном, то она почла бы это клеветой на своего дорогого Абрама Петровича. Унылый и скучный вид Абрама она объяснила тоской монастырской жизни и была убеждена, что если когда-либо они выберутся из Донского, то тотчас отправятся в церковь венчаться. Никогда не говорила Уля об этом с Абрамом, а между тем была глубоко в этом убеждена.
   Абрам, постоянно совещаясь с дядькой, умолял его придумать средство освободиться. Дядька Дмитриев уговаривал только барича потерпеть немного.
   – На Москве и по всей России чума, мрут люди. И господа не меньше холопов. Авось и вашу бабушку подцепит чума, тогда мы и освободимся.
   Но подобного рода утешения мало действовали на Абрама.