А вот своего сменщика Томилина доктору будить не придется: сам откроет глаза ровно через три с половиной часа. У радиста сторожевые точки в мозгу работают лучше всякого будильника…
   Филатов всхрапнул с такой силой, что Семенов вздрогнул. У него заныло на душе. С полчаса всего прошло, как ребята уснули, и думать ему особенно было некогда, а сейчас посмотрел на Филатова и поймал себя на мысли о том, что четверть века полярки не всему его научили, и если разговор льдов и пурги он научился понимать с полуслова, то разгадать, понять, человека может не всегда. Чего перед собой юлить, теперь самому себе можно сказать прямо: ошибся он в обоих — и в Дугине и в Филатове.
   Самолет взмыл в воздух — и полоса лопнула. Семенов даже сделал шаг вперед и встряхнул головой, проверяя себя; на том самом месте, по которому несколько секунд назад скользили лыжи самолета, извивалась свежая трещина. И еще Семенов заметил, что ЛИ-2 взлетел бесшумно. То есть, конечно, не бесшумно, но гула моторов разобрать было невозможно, как невозможно, уже потом нашел сравнение Семенов, услышать писк младенца в артиллерийскую канонаду.
   Но тогда, после того, как самолет взлетел, Семенов не миг позволить себе тратить время на размышления, поскольку торосы двигались на две палатки в начале полосы. Он не подавал команды, ее все равно никто бы не услышал, а просто махнул рукой и побежал к палаткам, а за ним побежали остальные. Лед вздрагивал и трясся, бежать по такому льду, да еще навстречу торосам, было страшно, но еще страшнее остаться без рации и передвижной электростанции, которые находились в палатках. Вал подобрался к ним уже метров на семьдесят — восемьдесят, но шел он медленно, несколько метров в минуту. Медленно — это Семенов отметил опять же потом, а тогда казалось, что вал несется, а не ползет, как это было в действительности.
   Много раз спасался Семенов от вала торосов, но никогда еще они не грозили такой бедой. В пяти километрах от станции (если от нее еще что-нибудь осталось!), на запасном аэродроме (которого тоже уже не существует), без продовольствия и топлива для обогрева стихия была особенно страшна. Когда жизнь висит на волоске, главной и единственной задачей становится борьба за сохранение этого самого волоска. Спасут они радиостанцию — получат шанс, а не спасут — могут затеряться в океане. Поэтому риск был оправданный, и Семенов вел людей по готовому вздыбиться льду навстречу валу торосов, вместо того чтобы уводить их на спокойный лед и подальше от вала, как полагалось по логике и здравому смыслу.
   Семенов привстал и начал работать веслом. Нельзя сидеть, того и гляди незаметно заснешь, погубишь и людей и себя. Одному дежурить плохо, двоих бы нужно будить, для страховки.
   Женька Дугин… Сколько соли вместе съели на четырех зимовках, сколько раз выручали друг друга… Знал, видел его недостатки, но ведь в главном никогда не подводил Женька, никогда!
   По какому-то свойству памяти лучше всего Семенов запоминал не триумфальные минуты свои, а промахи. И хотя это было не очень приятно — вспоминать про ошибки, Семенов не уклонялся от таких воспоминаний, ибо считал, что опыт полярника цементируется именно на ошибках. В самую первую его зимовку на Скалистом Мысу произошел такой случай. Пошел он на припай бить нерпу на корм для собак. Нерпа чуткая: когда она греется на солнышке, нужно бесшумно к ней подползти и попасть в голову, иначе соскользнет к лунке и утонет. Добыл Семенов несколько нерп, пополз к последней — и словно что-то его толкнуло: ничего не слышал, ни шороха, но внутренний голос принудил его обернуться. Метрах в шести от него приготовился к прыжку огромный медведь. Выстрелил в него Семенов, стал лихорадочно перезаряжать карабин — а патронов в обойме нет, все вышли. Хорошо, что удачно попал, прямо в сердце, а если бы ранил или промахнулся, не было бы шансов спастись никаких. И все потому, что вовремя не пополнил обойму. Или тогда, в последнюю зимовку на Востоке. Разве оказались бы они, пять человек, в такой беде, если бы он, Семенов, прежде чем отпускать самолет, приказал проверить дизели?
   Вот из таких ошибок и складывался опыт. И в людях часто ошибался поначалу, но с годами такое случалось все реже, и Семенов уверовал в то, что в чем-чем, а в человеке он разбираться научился.
   Пурга не стихала. Ладно, подумал Семенов, можно и здесь пересидеть. Все-таки пока что выжили. В обычной обстановке, размышлял он, люди даже для самой немудреной работы нуждаются в указаниях, а когда жизнь и смерть — орел или решка — и никаких указаний не надо.
   Подбежали к палаткам, разбились по двое и стали спасать оборудование. Вал приближался, вот-вот, кажется, раздавит, а никто и не оглянулся на него. Нужно было не просто вытащить из палатки радиостанцию, а демонтировать ее: два передатчика и два приемника. Этим занимались Семенов и Томилин, а Бармин с Филатовым из другой палатки вывезли зарядный агрегат на полозьях и шесть аккумуляторов. И на себе — ни волокуши, ни нарт под рукой не оказалось — перенесли эти полтонны груза метров за сто от вала, к клиперботу. Ножным насосом накачали клипербот, погрузили в него все и оттащили, как на волокуше, еще метров на сто. И тогда перевели дух, оглянулись.
   Льдины громоздились одна на другую, вал рос на глазах. Еще недавно, когда люди бежали к палаткам, он был высотой два-три метра, а сейчас вперед двигалась ледяная гора. Она подминала под себя все новые льды, ползла и становилась все выше, и движение это сопровождалось таким грохотом, какой бывает при крушении поезда, когда вагоны лезут друг на друга, но с той разницей, что там грохот за минуту-другую стихает, а здесь он длился уже целый час. Порой нагромождение торосов застывало, как будто стихия изнемогла и осталась без сил, а она вовсе не изнемогала, а просто нащупывала слабое место. Где-то в стороне лопались и вставали на дыбы другие льдины и вырастал новый вал, который шел навстречу старому и сталкивался с ним, и такое столкновение порождало совсем уж чудовищный грохот, и впечатление было, что ничто не может уцелеть на свете и весь мир взрывается к черту. Один вал побеждал другой и будто взваливал его на спину, и бесформенная гора льда снова неотвратимо двигалась вперед. А день был солнечный и ясный, и ослепительно синий был в своих изломах лед, вознесенный на десятиметровую высоту, и двигалась гора, как живая, и такой грандиозностью и ужасом веяло от этой картины, что глаз не оторвать, магнитом притягивала, завораживала, словно гипнозом. Но вся эта грозная красота припомнилась Семенову много лет спустя, потому что такая опасность, непосредственно угрожающая жизни, бывает красива только в воспоминаниях, а когда стоишь к ней лицом, то любоваться ею никак не хочется, и это вполне естественно, потому что инстинкт самосохранения куда сильнее, чем чувство прекрасного.
   Взрослые мальчишки, подумал Семенов, ласково взглянув на спящих ребят. «Не взял кинокамеру! — сокрушался Филатов. — Какая красотища даром пропала!» Когда покидали станцию, Филатов вдруг спохватился, заорал: «Растяпа!», снял унты и перемахнул через трехметровую трещину, побежал к полураздавленной кают-компании за гитарой. Никчемную гитару прихватил, а про кинокамеру забыл; хотел было повторить свой цирковой номер, да Семенов силой удержал. «Эх, Николаич, не дал снять торосы, — упрекал Филатов, — кто теперь поверит, что я такой герой?»
   Сам Семенов уже давно не видел в своей работе ни героики, ни особой романтики, оставляя эти громкие слова для первачков и корреспондентов, прилетающих на Льдину. Когда-то он и сам с гордостью носил полярные значки и радовался, как ребенок, первому ордену, но с каждым новым дрейфом или антарктической зимовкой гордость за свою необычную в глазах материковых людей жизнь как-то притуплялась и оставалось лишь стремление как можно удачнее делать положенную по его должности работу. Вот когда лет восемь назад, отдрейфовав свой срок, он вернулся в Институт, а Свешников попросил его отложить на полтора года отпуск и ехать расконсервировать Восток — вот тогда Семенов испытал настоящую, еще неизведанную ранее гордость.
   Семенов взглянул на ребят, увидел их наполненные ужасом глаза — второй раз за полчаса, первый раз такими глазами они смотрели, как самолет разбегался по слишком короткой для него, метров четыреста, полосе и, не разбежавшись досыта, взлетел над дымящимся разводьем. Эта истерзавшая душу секунда, когда еще не было ясно, взлетит самолет или рухнет в океан, и наполнила ужасом глаза ребят. И снова был ужас, потому что раньше льды избивали и крушили себе подобную субстанцию, а теперь добрались до палаток и мачт и проглотили их в одно мгновение, будто их и не было, а были какие-то скрученные металлические дуги, которые неведомо почему вдруг очутились в крошеве льда. А вал продолжал ползти на полосу, уничтожая ледовый аэродром, и, прикончив его, не угомонился. Валы ползли и с трех сторон, и нетронутым островком в этом хаосе оставалась лишь небольшая площадка, на которой находились люди с клиперботом. Уходить было некуда, и еще ни разу в своей полярной жизни Семенов не чувствовал себя таким беспомощным. «Гибнем, как слепые щенки», — с горечью думал он, и мозг его отчаянно работал в поисках спасительной идеи, но никак не находил ее. И тут лед захрустел и лопнул, клипербот резко накренился и одним бортом прижался к излому, чуть совсем не перевернувшись из-за смещения груза, но трещина быстро разошлась, и лодка оказалась в разводье. Люди вцепились в леера, влезли на борт, помогая друг другу, и стали изо всех сил грести по разводью, которое уже пробило себе дорогу между двумя валами и уходило все дальше.
   И вдруг буквально в одно мгновение, подвижки льда прекратились. То ли подводное течение завернуло в другую сторону, то ли по другому непонятному капризу природы, но все стихло, торосы остановились и наступила первобытная тишина, от которой зазвенело в натруженных от грохота ушах.
   Оглушенные и опустошенные, люди перестали грести и молча смотрели на открывшуюся их глазам картину всеобщего разрушения. Совсем близко, метрах в двадцати, взорванной пирамидой застыл вал, ощетинившись глыбами нависшего льда. Другие валы тоже придвинулись, охватив разводье неправдоподобно правильным овалом. И над всем этим изувеченным безмолвием продолжало ярко светить солнце, приободряя людей и напоминая им о том, что, пока оно светит, жизнь, продолжается.
   — А-а-а! — вдруг забрал Филатов и, прислушавшись к эху, удовлетворенно заметил: — Нет, не оглох. Живем, братва!
   И все заулыбались, но как-то не очень уверенно, потому что для радости и ликования сил ни у кого не осталось. А ветер стал усиливаться с каждой минутой, видимость становилась все хуже, и не было сомнений в том, что начиналась пурга. Разгоряченные работой и опасностью, ребята пока не замечали холода, а Бармин, потерявший где-то шапку, даже не ощущал, как волосы на его голове покрываются изморозью, но Семенов понимал, что теперь главной опасностью становилась пурга. И повел ребят на бывшую полосу искать то, что еще можно найти.
   Пока вал не прошелся по полосе, на ней то здесь, то там валялись темно-зеленые мешки с личными вещами, чемоданы, куртки, унты и разные другие предметы, которые могли пригодиться в пургу. Их побросали севшие в самолет люди, когда полоса раскололась на две равные половины и перегруженный ЛИ-2, не мешкая, следовало максимально облегчить. Тогда-то Семенов, ничего не говоря Белову (никогда бы старый друг Коля не дал на такое своего согласия!), принял решение: хотя бы четверо людей должны покинуть борт, чтобы шансов на взлет после короткого разбега стало больше. И в считанные секунды определил тех, кто разделит с ним участь.
   Взгляд на Бармина — и доктор, кивнув, выскочил на лед.
   Взгляд на Томилина — и Костя, хмыкнув в рыжеватую бороду, последовал за доктором.
   Взгляд на Дугина — и Дугин отвернулся. Встретился на миг глазами — и отвернулся. Будто обжегся.
   «Женька, друг!» — молил про себя Семенов.
   Но Дугин смотрел куда-то в сторону, и лишь напряженный его затылок свидетельствовал о том, что Женька все знает и все понимает.
   И тогда с места сорвался Филатов: «Не могу дока оставить, он мне бутылку проспорил!» — и прыг на лед.
   А Дугин улетел.
   Кофе бы чашечку, размечтался Семенов, потирая очугуневшую голову. Мысленно уточнил содержание коробки с НЗ, взятой с клипербота: галеты, шоколад, чай, спирт питьевой и сухой спирт для горелки, маленькая аптечка — и все. Никакого кофе нет, и нечего о нем мечтать. Двигаться нужно поэнергичнее на отведенном торосами пространстве в полтора квадратных метра… Дугин, Дугин, заныло у Семенова под сердцем, ведь и полсуток не прошло, как снова побратались… Когда из теплого склада, который еле держался на обломке льдины, вытаскивали аккумуляторы, одна стена стала медленно падать вовнутрь, туда, где стоял Дугин. Семенов подскочил, схватил его за руку и отбросил прочь, а сам отбежать не успел — стена его догнала и прижала ко льду. Плохо бы пришлось Семенову, если бы Дугин, опомнившись, не принял часть стены на себя. Вдвоем выдержали тяжесть, а потом подоспели ребята…
   Так почему же ты улетел. Женя, недоумевал Семенов, почему не ты, а Филатов остался, тот самый Филатов, к которому никогда не лежала душа? Ведь всего лишь полгода назад еле-еле удержался, чтоб не отправить его на Большую землю. А выходит — тоже ошибка? Семенов напряг память, вспоминая давний разговор с Андреем. «Филатов из тех, кого принято ругать, — примерно так говорил Андрей. — Ах, как удобно его ругать! Со всех сторон. Невыдержан, недисциплинирован, вспыльчив, любит качать права, может сгоряча врезать, к начальнику непочтителен… Кошмар для составителя характеристик! Исчадие ада для кадровика!.. А Дугин — все наоборот, он очень удобный человек — Женька Дугин.
   — Что значит удобный?
   — Ну, вот еще, разжевывать тебе… Одно скажу, бойся людей без недостатков: десять к одному, что они ловко их скрывают. Люди же, которые своих недостатков не прячут, по крайней мере, честнее…» Никак не укладывалось в голове, что Женька Дугин улетел, бросил…
   Самое трудное — понять человека, подумал Семенов. В деле ошибся — сам виноват, а если в человеке — значит, он что-то от тебя прятал, не всю душу показывал. То есть, вина с тебя все равно не снимается, но и человек, заставивший тебя ошибиться, несет свою долю ответственности. Как Дугин — разве не он виноват, что ты потерял старого и верного товарища?
   Почти ничего не нашли, все проглотили торосы: и мешки, и чемоданы с личными пещами, и все остальное, что выбрасывали из самолета ребята. Ничего, подумал Семенов, на базе встретят, оденут и обуют. А себе признался, что не так личные вещи, свои и чужие, хотелось найти, как сундучок дяди Васи. Всю жизнь, как одержимый филателист — марки, собирал дядя Вася свой инструмент, дрожал над ним, никого близко к нему не подпускал, жизнь свою, кажется, вложил в этот сундучок, а не задумался ни на секунду — выкинул. Выкинул, будто пустую пачку из-под «Беломора»! И нигде того сундучка не было видно, погибла главная дяди-Васина радость и гордостью. Другие тоже выбрасывали свои мешки и чемоданы без понуканий, хотя каждому, конечно, было жалко остаться без парадного костюма, обуви, электробритвы и других нажитых вещей. Ну, а если кто не выбросил, оставил — пусть на себя пеняет, такое не скроешь.
   Удалось разыскать чей-то спальный мешок, полушубок, и очень удачно, подшлемник, который доктор тут же обрадовано надел на голову. Очень нужные вещи, пригодились. Ветер уже задул не на шутку, и Семенов стал искать подходящее убежище. С подветренной стороны в торосах нашлись два грота. В один из них втащили радиостанцию, а в другом устроились сами. Томилин запустил воздушного змея-антенну, вышел на связь и отстукал: «Результате торошения полоса уничтожена погибли палатки оставленные полосе личные вещи тчк Пурга ветер около двадцати метров в секунду видимость ноль тчк Связь по вызову окончании пурги тчк Все здоровы тчк Семенов». И замуровались в гроте, взяв с собой все теплые вещи и коробки с НЗ.
   Застигла пурга — стой на месте, устраивайся, береги силы и жди. Таков полярный закон.
   Усталость, казалось, вот-вот сморит сном, а пришло второе дыхание, и будить ребят Семенов не стал. Люди надышали, в гроте было не холодно, воздух проходил нормально. Время от времени Семенов сбивал веслом набивавшийся в отдушину снег и продолжал размышлять о том, как все произошло.
   Если подводить итоги, думал он, то нужно прямо сказать: он — везучий человек, с друзьями, верными товарищами ему везло. Грех роптать на судьбу, если почти вся полярная жизнь прожита бок о бок с Андреем Гараниным, которого нет, но который навсегда остался в сердце. Раньше Семенов таких слов не принимал, считал их штампом, данью ушедшему, и только когда Андрей ушел, осознал: да, остался навсегда, до последнего вдоха и выдоха, как остается, по словам Саши Бармина, рубец на сердце после инфаркта — до самой смерти.
   Потом рядом с Андреем и после него были Саша и Костя, люди, которые по первому его зову шли за ним — в пургу, на вал торосов, к черту на кулички. Груздев говорил — «суженая». А как сказать о верных друзьях, подаренных человеку судьбой? Разве можно было бы зимовать без Саши, в которого были влюблены не только люди, но и собаки? Нужно обязательно интересоваться, любят ли человека собаки. Кого-кого, а собаку не обманешь, плохого человека она чует за версту, как те же Махно и Кореш (вот все говорили, что Махно трус, а визжал, хотел за Сашей на лед выпрыгнуть!) А Костя Томилин? Никогда не лез в личные друзья, ни разу не злоупотребил полным доверием начальника, а ведь пятую зимовку шел за тобой! Радист божьей милостью, сигнал мог выкопать из-под земли, за все годы не сорвал ни одного сеанса связи. Льдина трещит, радиостанция вот-вот уйдет под воду, а Костя сидит себе за ключом, посылает в эфир последние и самые важные точки-тире. Неунывающий и справедливый, силы и характера в нем на двоих, и работа для него важнее всего на свете.
   Ну, а Филатов? Тогда Андрей еще сказал: «Веня — идеальный мальчик для битья, каждым своим шагом дает повод!» Нет, Андрей, не каждым. Одним своим шагом он перечеркнул все эти доводы: когда шагнул из самолета на лед. Что ж, рано или поздно у каждого человека приходит время переоценки ценностей, подумал Семенов. Неприятный процесс, мучительный, но необходимый для того, чтобы стряхнуть с глаз пелену. Кто, изломанный и морально и физически, запустил дизель на Востоке? Филатов. Кто умолял взять его, рвался в неисправный самолет Крутилина? Филатов. Кто первым полез в огонь оттаскивать бочки, кто… Погоди, остановил себя Семенов, коли взялся переоценивать, то клади на одну чашу весов хорошее, а на другую плохое. Если отбросить шелуху, все наносное и не очень значительное, то хуже всего Филатов выглядел на станции Лазарев, когда, как и Пухов с Груздевым, любой ценой требовал эвакуации, чтобы не остаться на вторую зимовку. А тот же Дугин беспрекословно оставался! Семенов сам себе удивился: именно этим воспоминанием он хотел осудить Филатова, а никакого возмущения не почувствовал. Не ложилось это воспоминание на другую чашу весов, никак не ложилось! То ли время стерло его остроту, то ли…
   Да, тогда он оценивал людей так: согласен остаться на вторую зимовку — ты настоящий полярник, не согласен — значит, ты человек для высоких широт случайный. Так попали в случайные Груздев и Филатов… Но ведь жизнь доказала, что и здесь ты ошибался! Просто ты забыл об одном: есть предел человеческим возможностям, и нет никакой беды в том, что человек рассчитал себя лишь на одну зимовку. Человек не станок, его не запрограммируешь! Ты осудил их, потому что не хотел и думать о том, что сколько людей, столько индивидуальностей, что они, как говорил Груздев, все разные, все непохожи друг на друга. А ты хотел — опять же говорил Груздев! — из них всех вылепить маленького, но очень удобного Женьку Дугина, с которым никогда не было никаких хлопот. Ты не понимал, что, если человек слишком удобен, слишком беспрекословен, значит, в нем есть какая-то ущербность…
   — Николаич, — послышался голос Бармина, — не пора?
   — Спи, — сердито сказал Семенов, — у тебя еще почти час.
   — Не могу. — Бармин приподнялся, потер лицо снегом. — Дрыхнут негодяи? Вот что, я тебе сейчас секрет выболтаю, раз они дрыхнут.
   — Какой секрет?
   — «Аграмаднейший», как говорит дядя Вася! Спал и изо всех сил старался проснуться — так сей секрет меня распирает. Нашел место и время! — Бармин радостно заулыбался. — Сколько лет в себе ношу, а только сейчас имею законное право поставить отца-командира в известность!
   — Много лишних слов, Саша, — усмехнулся Семенов. — Выкладывай свой секрет.
   — Помнишь аккумулятор, из-за, которого на Востоке мы чуть сандалии не отбросили? Веня его уронил.
   — Еще бы не помнить.
   — Не ронял его Веня!
   — А кто же?
   — Женька Дугин. Просил, умолял Веню не выдавать.
   — Почему раньше не сказал? — ошеломленно спросил Семенов.
   — А потому, что кончается на «у», — засмеялся Бармин. — Любимое словцо моего Сашки, Нина пишет. Все, нарыв вскрыт — больному легче, больной может бай-бай. — Бармин зевнул. — Если прилетит Белов, пусть подождет в приемной, я еще не выспался.
   И Бармин мгновенно уснул.
   Сам бы мог догадаться, упрекнул себя Семенов, хотя теперь, впрочем, все равно. Ну, еще один штрих, пусть не лишний, но картина и без него закончена. Все три зимовки Филатов тебя озадачивал, а если никакой загадки и не было, были лишь шоры на твоих глазах? Человек настроения, порыва, «кошмар для составителя характеристик», а ведь сам лез в огонь, без приказа, сам остался на льду! Знал ведь, что не падет на него выбор, что только самых близких и надежных оставит начальник, а прыгнул на лед! И знаешь, почему? Потому что именно себя Филатов и считал самым верным и надежным!
   И Семенов с чувством, похожим на нежность, посмотрел на спящего Филатова и подумал про себя, что за этого парня он еще будет бороться.
   А Груздев? Тоже ведь не понимал, терпеть его не мог — а ведь именно Груздев полетел на неисправной «Аннушке»! И, не будь у него сломано ребро, выпрыгнул бы вместе с Филатовым из самолета на лед, обязательно выпрыгнул! А Дугин, которого твоей тенью называли, остался.
   Всех перебрал и снова вернулся к Дугину. Не хотел о нем думать, как не хотел бы лезть в холодную воду или дергать больной зуб, но сознавал, что, гони или не гони, эти мысли все равно придут, и никуда от них не денешься. Ведь зимовали душа в душу, не счесть сколько раз попадали в переделки, и не было такого случая, чтобы Женька прятался в кусты, не было! И больше ни о чем, кроме того, почему Дугин улетел, Семенов думать не мог. А думать так не хотелось, что разбудил он Бармина, а сам улегся спать.
   Когда Семенов проснулся, пурги уже не было и ребята алюминиевыми лопатками весело разбирали утрамбованную пургой ледяную дверь грота.
   — С добрым утром, Николаич! — приветствовал его Бармин. — Решили выйти на воздух, нагулять аппетит.
   Дверь подалась, рухнула, и люди вышли из грота. За десять часов пурги вал сильно замело, снег забился между торосами, ледяная гора приобрела более обтекаемую форму и уже не казалась взорванной пирамидой. В остальном же все осталось как прежде. Теперь следовало искать ровную льдину, годную для взлетно-посадочной полосы, а потом выходить на связь и вызывать самолет, а в случае если такой льдины поблизости не окажется, попытаться возвратиться на станцию и искать там. Второй выход был до крайности нежелателен, так как станция находилась в пяти километрах и волочить до нее полтонны груза — перспектива не из приятных. Чтобы решить, что делать, Семенов поднялся на вершину вала и с высоты осмотрел окрестность. Сколько хватало глаз, вокруг щетинились торосы и чернели разводья; и думать нечего, чтобы здесь принимать самолет. Но Семенов не очень огорчился, потому что за сутки станция не только не отдалилась, как он того опасался, а стала значительно ближе, километрах в трех. Хоть за это спасибо стихии, с уважением, чтобы стихия услышала и оценила, подумал Семенов.
   Люди впряглись в клипербот и поволокли его по льду, обходя торосы и вплавь, уже на самом клиперботе, перебираясь через разводья. Когда же торосы шли сплошняком, люди разгружали клипербот и перебрасывали грузы по частям. «Напишу в журнал „Здоровье“ — как лишний вес сгонять», — размечтался Филатов. Тяжелая оказалась дорога, три километра шли шесть часов и очень устали.
   На разбитую, изуродованную станцию было горько смотреть. Не поддаваясь эмоциям, набрали в теплом складе консервов, разогрели их и хорошенько закусили, вышли на связь, доложили, что и как, и отправились отдыхать. Но сначала Семенов подошел к своему рабочему столику и снял висящие на гвоздике ручные часы. Привет вам, мои любимые! Часы Семенов забыл, когда уходил из лагеря, спохватился через сотню метров, но от возвращения воздержался — пути не будет. А может, что-то подсказало ему, что судьба завернет обратно? Накрутил старенькую «Победу», надел на руку и очень довольный улегся в постель. Тянет человека к старым вещам и старым друзьям, подумал Семенов, и снова вспомнил о Дугине, о котором совсем забыл за время перехода в лагерь.
   Долго лежал, думал и все понял.
   Дугин просто струсил!
   Случись это не с Женькой, а с кем-нибудь другим, такая мысль, может, напрашивалась бы сама собой, но Женька… Раньше, когда в пургу товарища на себе тащил, когда из-под носа наступавшего вала выдергивал домики, когда… — сколько было такого! — держался отменно, а сейчас вдруг испугался? Логика-то где?
   Есть логика, решил Семенов. Тогда, то есть раньше, выхода другого не было, ситуация заставляла отчаянно бороться за свою и чужую жизнь. И тогда Женька был надежным, своим в доску другом, на которого всегда можно было положиться: сознавал, что товарищ погибнет — и ты вместе с ним. В безвыходном положении лучшего товарища и не надо.
   А вчера-то у Женьки выход имелся! Отвернул в сторону голову — и опасности как не бывало. Пустяк-то какой: всего лишь отвернуться, и останешься жить! Уж кто-кто, а Женька знал, что это такое — вал торосов, который идет на полосу! Видел Женька всю картину на один шаг вперед: как только самолет взлетит, вал сожрет полосу, и очень большой вопрос: сумеют ли те, кто остался, уйти от торосов? Очень большой вопрос. Куда уходить-то, когда вокруг сплошные разводья и вот-вот начнется пурга?
   Потому и улетел.
   Так что никакого секрета нет: Дугин просто струсил. Мало того, струсил обдуманно! Он позволил себе струсить потому, что на своей полярной жизни решил поставить крест. Выжал из полярки все, что мог, и теперь хочет снимать сливки. А для этого как минимум нужно одно: любой ценой выжить. Вот он эту цену и заплатил… И весь раскрылся, как голенький: беспрекословный, самый дисциплинированный, самый преданный — приспособленец Дугин. А беспрекословным и преданным он был не потому, что верил в дело, а потому, что это было выгодно. Да, было выгодно! Нет ничего хуже, продолжал размышлять Семенов, чем если человек перестает отдаваться делу душой, верить в него и ищет в нем только личную выгоду: значит, либо человек ущербный, либо дело… Чтобы ты это понял, Сергей, Женьке нужно было чуть повернуть голову, а Филатову прыгнуть на лед. Казни себя, не казни, а главная твоя ошибка в одном: ты всегда стремился подобрать к делу исполнителя, а не человека! Ожегся на этом — и приобрел такой ценой еще одну крупицу бесценного опыта: горький, но зато очищающий путь познания… Что же, был Женька Дугин — и нет его. Не знаю такого, первый раз слышу…
   И Семенов глубоко вздохнул, с облегчением, будто от тяжелой ноши избавился, от мучительной головной боли. И заснул — на два часа приказал он себе.
   Проснулся, пошел будить ребят, но услышал смех в домике механиков. Филатов и Томилин пили кофе, а Бармин заканчивал писать на ватмане объявление: «Продаются домики дачного типа по адресу: Северный полюс, налево и далее за углом. Доставка силами покупателя». После слова «продаются» Семенов приписал «даром», тоже выпил кофе, взял с собой Бармина и пошел на разведку. Еще сутки назад не стал бы заниматься столь бесперспективным делом, не было в районе станции площадки для полосы, но после сильных подвижек рельеф до неузнаваемости изменился, и все могло быть.
   В полутора километрах от станции нашлось заросшее молодым полуметровым льдом разводье длиной метров семьсот. Со всех сторон торосы, этакий узкий, метров на пятьдесят, коридор, и, если подчистить неровности, получится совсем приличная полоса. Со скидкой, конечно, для одноразовой посадки — приличная, Особенно если за штурвалом будет такой пилот-ювелир, как Николай Белов.
   Вернулись на станцию, Томилин отстукал в эфир, что самолет может вылетать, и все четверо, взяв инструмент, отправились на полосу. Несколько часов поработали кайлами, сбили неровности и совсем было закончили работу, когда поперек полосы пробежала узкая змейка. Еле заметная, будто острым ножом прочерченная, пробежала будущая трещина, отсекая от полосы метров триста. И не так страшна была эта змейка, как то, что она предвещала новые подвижки льда, новую беду. Погода портилась, лед начинал себя вести неспокойно, и Семенов решил, что лучше этой полосы все равно не найти. Достигнув двадцати сантиметров, трещина больше не расширялась, и ее можно было попытаться заделать, забутить льдом. Так и поступили. Накрошили лед, побросали его вместе со снегом в воду, и часа через два этот рассол принялся, будто вкипел в трещину. Люди снова вернулись на станцию, спустили Государственный флаг, постояли у мачты со снятыми шапками и пошли встречать самолет.
КОНЕЦ