— А вы злопамятны, Георгий Борисович. — Семенов улыбнулся. — Что было, то было, от своих слов не отказываюсь. В той накаленной обстановке, когда «Обь» ушла и надежды на возвращение домой рухнули, от малейшей искры мог произойти взрыв. Вы были опасны, Георгий, и я вскрыл нарыв.
   — Я не нарыв, я человек! — Груздев вдруг стал очень спокоен. — Как вы не можете понять, Сергей Николаич, что человека нужно щадить, он, знаете ли… этакий живой, ему ничего не стоит сделать больно. Ну, плоть — бог с ней, она и создана, чтобы страдать, а вот когда с размаху бьют в душу… Ладно, раз уж пошел такой разговор… Вы, Сергей Николаич, из тех, кто умеет делать больно — и при этом считаете себя правый, потому что уверены: критерий истины доступен лишь вам, и никому другому. И эта уверенность побуждает вас не обращать внимания на то, что люди — все до единого! — не похожи один на другого. А вы же стремились — в интересах дисциплины, значит, в высших интересах! — заставить вас послать к черту свою индивидуальность и превратиться в «Так точно! Будет выполнено!» — Женьку Дугина.
   — Личная неприязнь не лучший аргумент, Георгий. У Дугина нет красноречия, но есть другое неоценимое для полярника качество — совершенная надежность.
   — Разве я об этом? — Груздев махнул рукой. — Я все понимаю, Сергей Николаич, тогда меня было необходимо растоптать, подмять под паровой каток, чтобы другим не повадно было. Но вы бесконечно выиграли бы в моих глазах, если бы заставили меня понять высшую свою правоту по-иному, в дружеской беседе, что ли, которой вы удостаивали лишь избранных. Вам, однако, было исключительно важно именно обезличить, ибо перед святой дисциплиной все равны. Высунулся — получай по лбу! Простите, если переборщил…
   — Так, самую малость, — сказал Семенов. — Для меня, Георгий Борисыч, критерий истины — дело. Когда на моих глазах гибнет дело, я заставляю себя забыть обо всем, кроме того, что необходимо для дела в данную минуту. Когда корабль тонет, самое страшное — паника, бунт на борту. Поддался панике — пощады не жди… Что же касается лично вас, то зря опасались: именно Андрей осуждал меня за резкость. Он мне тогда сказал, что правду говорить нужно, даже самую жестокую, но самому быть жестоким при этом вовсе не обязательно. У нас был долгий разговор в тот вечер… Андрей был очень слаб. Он уже знал, что это — его последняя зимовка.
   — Мы догадывались, что он знает, — с печалью сказал Груздев. — Нам было очень жаль его.
   — Так что могу повторить: вы упустили свой шанс, Георгий. Ладно, переменим пластинку…
   — Свешников говорил с вами обо мне? — неожиданно спросил Груздев.
   — Да.
   — Не секрет?
   — Он сказал, что вы ко мне скоро придете.
   — Почему он был в этом уверен?
   — Могу только строить предположения.
   — Например?
   — Ну, хотя бы то, что если грусть иной раз хочется запрятать в себя, то радость, счастье — никогда.
   — Вы почти правы.
   — Тогда рад за вас.
   — Почти — потому, что я еще не знаю, как отнесусь к письму, которое передал мне Свешников.
   Семенов промолчал.
   — Случись это на Новолазаревской, я пришел бы к Андрею Гаранину, чтоб ликвидировать тот самый барьер. А сейчас пришел к вам. Так что мы вернулись к началу нашего разговора — отдаю должное вашей проницательности.
   — Какая там проницательность, я же вам сказал, что знал об этом.
   — Я хочу разобраться. Хотите мне помочь?
   — К вашим услугам.
   Груздев вдруг улыбнулся, стер со лба пот.
   — Жарко у вас. Можно снять куртку?
   — Да хватит вам церемониться, черт возьми! — Семенов пожал плечами. — Вы не на дипломатическом приеме, а в двухстах километрах от полюса.
   — В двухстах трех, — поправил Груздев. — Согласно последним координатам. Я бы сейчас с удовольствием выпил.
   — Могу предложить только чай.
   — Ладно. Однажды я рассказал Андрею Иванычу об одном моем знакомом. Он разорвал с женщиной, которую любил. Она ему писала, а он сжигал ее письма, не читая. Знаете, что сказал Андреи Иваныч?
   — Ваш знакомый думал, что этим ликвидирует боль, а на самом деле загонял ее вглубь. Угадал?
   — Да, примерно так. «Мозг, — сказал Андрей Иваныч, — должен принимать сигналы от всех органов: от желудка — что хочется есть, от ног — что они устали и так далее. Но когда горит душа, а мозг отказывается принимать этот сигнал — дело плохо». Он еще что-то хотел сказать, но тут в комнату вошли вы, наша беседа прервалась и продолжения не имела — мы уходили на Лазарев.
   Груздев замолчал, склонил голову, будто прислушиваясь к вою ветра.
   — Этим так называемым знакомым был я.
   — Догадываюсь, — кивнул Семенов.
   — То, что вы сейчас услышите, в подробностях знает лишь один человек — моя бабушка. Вы думаете, что познакомились со мной три года назад. А между тем вполне возможно, вы знали меня значительно раньше.
   Семенов с удивлением покачал головой.
   — Не лично меня, конечно, — мой голос. Еще лет двенадцать назад я выступал по радио и телевидению, мои пластинки исчезали с прилавков в один день. Я был, как говорят, в моде.
   Семенов пристально всмотрелся в Груздева.
   — Не гадайте, — спокойно сказал Груздев. — Что было, то уплыло. Удовлетворитесь тем, что я собираюсь вам рассказать.
   Груздев вновь замолчал, собираясь с мыслями.
   — Она работала на радио, где я в тот год бывал почти каждый день. У нее было редкое имя, которым она очень гордилась — Тамила. Женщине вообще свойственно стремление отличаться от окружающих ее подруг, чтобы привлечь к себе особое внимание. Например, мода на узкую юбку, а она приходит в широкой — внимание! Все стригутся под мальчишку, а у нее косы до пояса — опять внимание. Подружки загорают в купальниках, а она сидит под тентом в халате — для того, чтоб вдруг его сбросить и представить на всеобщее обозрение классически стройную фигурку.
   Груздев перевел дух.
   — Напоминаю, я тогда стремительно входил в моду. Стыдно признаться, но мне льстило, что сумасшедшие девчонки караулят меня у выхода, потом записки, автографы; ну, в общем, то, что называется дешевой популярностью. И все это свалилось как-то сразу, за один только год! У меня, мальчишки, была машина, зарабатывать я стал больше профессора и превратился в завиднейшего жениха — это при моей довольно бесцветной внешности! И тогда я встретил ее. Груздев задумался. Семенов молча на него смотрел.
   — Из женщин, которых я знал до и после нее, ни у кого не было такой способности порождать иллюзии, казаться иной, чем ты есть на самом деле. Каждый день она была другая: неуловимое изменение в прическе, в одежде, в походке делало ее непохожей на ту, что была вчера. Да что там каждый день! Утром — бесшабашно весела, днем — чопорна и холодна, вечером — сама нежность. И все — ради успеха в чисто женском понимании этого слова. Игра! Фальшь! Груздев залпом выпил остывший чай.
   — Но вот странная штука, Сергей Николаич. В молодости каждый из нас влюблялся раз десять, но обычно такая влюбленность проходила, не оставляя особого следа; я потом часто задумывался — почему и пришел к выводу: потому, что она была случайной. Не хватала за душу, возбуждала лишь тело и мозг. Подлинная же любовь — послушайте, подлинная, нешуточная любовь! — возникает исключительно тогда, когда встречаешь суженую.
   Груздев поднял кверху палец, повторил:
   — Суженую! Раньше говорили — богом данную. Суженую — в этом все дело! Ее случайно не встретишь, эта встреча предопределена, просто рассудочные люди, вроде, простите, вас, не отдают себе в этом отчета. Так вот, едва успели мы познакомиться, как я нутром понял — суженая… Не потому, что она была так уж красива, и не потому… А, черт, разве объяснишь? Ну, бывает у вас так, будто вы кожей чувствуете: что-то должно случиться?! Бывает. Так и я почувствовал…
   Груздев безнадежно махнул рукой.
   — За нами обоими уже числилось немало приключений, и поэтому наше сближение вызвало всеобщий и острый интерес. Нам завидовали, говорили двусмысленности, посылали анонимки — богема! Эстрадный омут! Мы сами по себе были образцово-показательной парой для эстрады: я голос и популярность, она — красота! Рекламная открытка, глянцевая сенсация! Эта пошлейшая эталонность — почему она не испугала меня?
   — Вы, наверное, заметили, как я не выношу, когда унижают человека. Так вот, она любила унижать! Отправляясь на гастроли, я засыпал ее телеграммами, она их «случайно» теряла. Когда я по десять раз, на день звонил ей на работу, подружки слушали наш разговор по параллельному телефону — с ее благословения, конечно. Не проходило дня, чтоб один из друзей участливо-фальшивым голосом не рассказывал мне об этом. Так я открыл для себя, что нас притягивают друг к другу противоположные страсти: меня — любовь, ее — тщеславие. Страшная штука — тщеславие, чего только оно не вытворяет с человеком! Я стал предугадывать каждый ее шаг, каждый поступок — это было нетрудно, ведь женщины, в сущности, единообразны, критически относиться к себе не могут. Она любила не меня, а свое положение женщины, из-за, которой потеряла голову знаменитость!
   — И вот в один прекрасный день. — Груздев покосился на Семенова, — да, в один прекрасный день, я нисколько не кривлю душой — я заболел, что-то вроде хронического катара горла, и потерял голос. Врач, славный человек, не стал врать: голос не вернется, я потерял его навсегда. Можете воссоздать в своем соображении картину полного краха, землетрясения, разрушившего мое благополучие! Мой лучший друг и аккомпаниатор, для которого трагедией было любое мое недомогание, прислал короткое соболезнующее письмо и исчез навсегда; другой близкий друг и коллега по эстраде отделался телефонным звонком, третий пришел навестить, убедился в том, что слухи не врут, поскорбел пять минут у постели и удалился чуть не вприпрыжку. Итак, в несколько дней я потерял профессию, будущее, друзей; Тамила была, внимательна, и участлива — я понимал, что так относятся к неизлечимому больному. Условности не позволяли ей оставить меня сразу — общественное мнение могло ее осудить. Я, банкрот, потерявший свой вклад, пошел навстречу: спровоцировал на пустяковую ссору. Она за этот пустяк ухватилась, мы повздорили, и она с нескрываемым облегчением ушла. Не буду врать — в те дни я еще не понимал, что судьба вовсе не наказывает меня, а лишь благосклонно возвращает к настоящей жизни, выдергивает из этого омута! Да, не буду врать — мне было тяжело. Но от малодушных и непоправимых глупостей воздержался. Я взял себе фамилию матери, оставил старую московскую квартиру и переехал к бабушке — исчез из виду, великовозрастным балбесом поступил в институт, выучился геофизике и так далее. Так что с прошлым было покончено, я вычеркнул его из памяти…
   Груздев покосился на Семенова.
   — Не верите? Даю вам слово, я не прилагал никаких усилий, чтобы навести справки о ней. Тяжелый сон — и все. Можете же представить себе мое удивление, когда через несколько лет получил от нее письмо. Как она узнала мою новую фамилию, адрес бабушки? Впрочем, могла, конечно. Она сообщала, что замужем и у нее сын, интересовалась, как сложилась моя жизнь. Я не ответил. Потом она еще несколько раз писала, впрочем, об этом я рассказывал и Андрею Иванычу и вам.
   Груздев обезоруживающе улыбнулся.
   — Уже скоро, я подхожу к концу. Со Свешниковым вы угадали. Он привез мне письмо от бабушки. Она, старая, узнала, что Петр Григорьевич летит к нам, пробилась через секретаря и упросила лично вручить — вдруг почта потеряет «Гошенькино счастье!? Вот что было в этом письме.
   Груздев достал из внутреннего кармана куртки конверт и извлек из него две фотокарточки.
   — На этой мне одиннадцать лет, — сказал он. А на этой — двенадцать. Похожи?
   — Если бы не разные прически — одно и то же лицо, — констатировал Семенов. — И что же?
   — А то, что на второй фотографии — ее сын. Она встретилась с бабушкой и все ей рассказала. Шесть лет назад ее муж, летчик-испытатель, погиб, и теперь она хочет, чтобы у нашего сына был отец.
   Семенов внимательно посмотрел на Груздева.
   — Зря не рассказали об этом две недели назад, я бы срочно нашел вам замену.
   — Спасибо, но именно поэтому и не рассказал. — Груздев встал, бесцельно прошелся по комнате. — Мне еще нужно о многом подумать.
   — Не очень о многом. Самое главное вы уже для себя решили.
   — Что же? — Груздев вздрогнул.
   — То, что все эти годы вы любили ее. И больше всего — сейчас, мать своего сына!
   — Да, — просто сказал Груздев. — Именно так.

БАРМИН

   Любимым временем суток для нас стали вечера, мы допоздна сидим в кают-компании. В светлое время года Николаич не допускал такого нарушения режима, но в полярную ночь полагает это возможным — сам порой изнывает от бессонницы. Я так и посоветовал Николаичу: пусть ребята сидят до упора в кают-компании, все-таки не наедине со своим ноющим мозгом, а вместе с друзьями.
   Обычно для затравки я что-нибудь рассказываю, потом, по закону такого рода общений, кто-то вспомнит: «А вот еще случай!» — и беседа покатилась до ночи. Веня толкает меня в бок.
   — Что-нибудь про Мишу!
   Миша — это полуреальный, полувыдуманный персонаж, хирург из нашей клиники, который был бы до крайности возмущен, узнав, что я ему приписываю. Впрочем, я почти ничего не выдумываю, все Мишины анекдотические похождения действительно имели место — правда, случались они с разными людьми, но моим слушателям это совершенно безразлично. Они привыкли каждый вечер получать очередную «порцию Миши».
   В кают-компании накурено и тепло. Одни углубились в шахматы, другие читают, третьи азартно играют в «чечево» — разновидность «козла», где каждый сражается только за себя, откуда и название, «человек человеку волк». Проигравший лезет под стол и ревет ослом (за недостаточную натуральность рева — повтор), либо кукарекает — на тех же условиях. Словом, интеллектуальная игра, «вторая после перетягивания каната», как говорят ребята.
   — Антракт, ребята! — провозглашает Осокин. — Док рассказывает про Мишу!
   Ребята подсаживаются поближе, и я начинаю:
   — Сегодня мы возвратимся немного назад: высокой аудитории предлагается случай из «раннего Миши». Как вам уже известно, мы очень быстро поняли, что он наивен, как новорожденный теленок, и посему разыгрывать его перестали — исчез спортивный интерес. И все же, когда Миша собрался в отпуск, один из нас не удержался и напутствовал молодого коллегу дружеским советом: мол, Анатолий Палыч Демченко, наш главный врач, очень не любит, когда отпускник полностью отрывается от родного коллектива, таких он третирует, подолгу держит в черном теле. Хочешь, чтобы Палыч с восторгом и слезами повторял твое имя, пиши ему почаще, сообщай о здоровье, присылай фотографии с места отдыха. Миша поблагодарил за совет и поехал в Ессентуки укреплять организм. И вот дней через десять в ординаторскую приходит Палыч, на лице — полнейшее изумление, в руках — письмо. Мы сразу сообразили, что Миша вышел на связь.
   — Послушайте, что пишет мне этот фрукт! — Палыч водрузил на нос очки и брезгливо уставился в письмо. — «Дорогой Анатолий Павлович! Неделя, прожитая вне коллектива, растянулась на год. Очень скучаю по нашим пятиминуткам и конференциям, по лично вашим указаниям. Чувствую, однако, себя сносно. Аппетит удовлетворительный, кислотность снизилась до нормы, аккуратно принимаю сероводородные ванны. Но, как говорится, тело — в ванне, душа — в родном коллективе. Если я и принимаю процедуры, то исключительно для того, чтобы с новыми силами…» Пять страниц дикого бреда! Вы не замечали, он не поддает?
   Мы кое-как успокоили Палыча, а едва он вышел, бросились отправлять телеграмму: «Ессентуки востребования Васильеву Михаилу Михайловичу беспокоюсь молчанием Демченко».
   Наутро взбешенный Палыч прискакал в ординаторскую с телеграммой: «Очень скучаю чувствую себя хорошо кислотность пределах нормы подробности письмом целую Васильев».
   — Немедленно сообщите этому кретину, — орал Палыч, — что у него мозги вне пределов нормы!
   Мы, разумеется, указание выполнили: «Письмо телеграмму получил удивлен отсутствием фотографий Демченко». Когда через несколько дней на имя главврача поступила бандероль, особую ярость Палыча вызвала фотокарточка, на которой Миша под сенью магнолий лижет эскимо…
   Наибольшим успехом рассказы про Мишу пользуются у Шурика Соболева. Владея стенографией, он их записывает и потом перепечатывает на машинке, что вызывает у меня беспокойство, — не дай бог, попадут к Васильеву, ныне заместителю главного врача и моему непосредственному начальству!
   — Док, расскажи еще, как Дугин по бухгалтерии с кувалдой бегал, — просит Шурик.
   — Ишь, разохотился, шкет! — возмущается Дугин. — А про пургу не хочешь?
   — Шурик, расскажи, почему ты не женился?
   — Не стесняйся, здесь все свои!
   Эту историю Шурик неосторожно поведал своему начальнику, а Костя, конечно, сделал ее достоянием коллектива. На занятия в арктическое училище Шурик обычно ехал на одном и том же рейсовом автобусе, познакомился с молодой кондукторшей и в день совершеннолетия принял ее предложение. Но сначала, конечно, обратился за разрешением к маме: «Мама, Люда сказала, что теперь я могу на ней жениться. — А ты очень хочешь жениться? — Ну конечно. — А если я куплю тебе „Спидолу“?»
   Искушение было слишком сильным, и на целых полгода Шурик оставил маму в покое, Люда обиделась, подчеркнуто громко напоминала о плате за проезд, а потом сказала жениху, что пора и честь знать, взрослые люди все-таки. На сей раз Шурик был настроен так решительно, что мама повздыхала, повздыхала и — купила ему мотороллер.
   Длинный, нескладный, с цыплячьим пушком на щеках, Шурик был постоянным объектом шуток. То ему на день рождения дарили пипеточки (Шурик носил редкостную обувь сорок седьмого размера), то посылали разгонять шваброй туман, а однажды разыграли целый спектакль: по якобы полученному сверху приказу организовали народную дружину, а чтобы дружинники не остались без дела и могли отчитаться в проделанной работе, назначили Соболева хулиганом. Но шутки, в общем, были дружеские, да и никому в обиду своего напарника Томилин не давал, поскольку успел к нему привязаться. К тому же все знали, что злых розыгрышей Николаич не любят и может крепко за них всыпать: на полярных станциях случалось, что одна жестокая шутка выводила человека из строя на всю зимовку.
   Между тем Непомнящий, который сидел за отдельным столиком и что-то рисовал, требует внимания.
   — Выношу на обсуждение коллектива, — скромно говорит он, кладя перед Николаичем лист бумаги.
   Это был эскиз диплома о переходе через географический Северный полюс: на фоне сетки из параллелей и меридианов — земная ось, на которой висят для просушки несколько пар унтов. С небольшими поправками эскиз мы одобрили, и разговор зашел на любимую тему.
   — Бочка с отработанным маслом готова, земную ось смажем, — мечтает Веня, председатель комитета по проведению праздника. — А потом на тракторе — кругосветные путешествия и выдача дипломов наиболее достойным, согласно утвержденному мною списку.
   — А разве не все получат? — удивляется Соболев.
   — Уравниловка, Шурик, недопустима, — сурово говорит Веня, — она осуждена периодической печатью. Такой диплом — документ не шуточный, дает право на бесплатный проезд и персональный оклад. Вот ты, например, официально зафиксированный и разоблаченный общественностью хулиган-пятнадцатисуточник — разве дать тебе диплом? Или Кореш — у него только и заслуг, что профессионал по дамской части. Или возьмем Кузьмина, из-за безынициативности которого имеет место непрохождение радиоволн в ионосфере.
   — Будто это от него зависит, — фыркает Шурик.
   — Они шутят, — разъясняет Шурику Кузьмин. — У них благодушное настроение после ужина-с.
   — Физик, а умный, — с уважением говорит Веня. — Все понимает.
   — Вы, остряки, — вмешивается Груздев. — По моим прогнозам Льдина пройдет в стороне от полюса.
   — Второй фурункул вам туда, где он был! — пугается Веня. — Сергей Николаевич, а вы как думаете?
   — Ветры и течения нами командуют, Веня. Повлиять на линию дрейфа мы можем так же, как на лунное затмение. Ну, а в крайнем случае попросишь Белова подкинуть тебя туда на часок отметиться, тебе он это сделает! Тем более опыт таких полетов у Кузьмича имеется.
   Веня с деланным ужасом вжимает голову в плечи: Белов дал страшную клятву ему отомстить. С месяц назад Веня проходил мимо домика Николаича и увидел в окошко, что Белов разбирает и смазывает пистолет. В это время зазвонил телефон, Белов снял трубку, потом оделся и пошел на радиостанцию. Такого случая Веня, конечно, упустить не мог. Он быстро разыскал подходящий винтик, вбежал в домик и положил в груду смазанных частей. Затем в течение дня то один, то другой зритель осторожно заглядывал в окошко, умирая от смеха при виде совершенно озадаченного и даже взбешенного Белова, который никак не мог собрать пистолет: каждый раз оставался лишний винтик. Что же касается «опыта таких полетов», на что намекнул Николаич, то он заключался в следующем. Весной, в период доставки грузов на Льдину, тот самый репортер, который «клюнул» на осетров, в порядке компенсации за розыгрыш напросился в полет с «прыгунами» на полюс. Полет действительно состоялся, однако в приполюсном районе был сплошной туман, и посадку произвели километрах в сорока от заветной точки. Но спектакль был устроен по всем правилам: бортмеханик дымовой шашкой нанес концентрические круги вокруг «земной оси», а репортер в мужественной позе первооткрывателя запечатлелся на этом фоне. И лишь когда полетели обратно, штурман «случайно» проговорился…
   — Продолжим? — нетерпеливо предлагает Дугин. Он сегодня уже дважды проигрывал в «чечево» и жаждал реванша.
   Мы с Николаичем уединяемся за дальним столиком. Сегодня я проводил обследование по полной программе, но доложить результаты еще не успел.
   — Излагай, — говорит Николаич.
   — В общем, нормально, как положено в полярную ночь: потеря веса, понижение давления и ярко выраженная аристократическая бледность — мало бывают на свежем воздухе. Осокин, к примеру, потерял пять килограммов. И нервишки у многих, учти, натянуты, как фортепьянные струны.
   — Осокин — это ясно, наберет, когда успокоится. А с нервишками что-то надо делать, причем немедленно. Что предлагает медицина?
   — Если немедленно, я бы на твоем месте половину ребят отправил в Сочи.
   — С билетами на самолет трудно.
   — Тогда давай расчистим площадку и футбол затеем под прожектор. Или хотя бы бадминтон.
   — А если утреннюю зарядку на воздухе, обязательную для всех?
   — Хорошо бы, но я так и слышу дуэт Груздева и Вени: «Еще один такой приказ — и от человека ничего не останется!» Сгоняем партию?
   Мы расставляем шахматы. За окном не унимается пурга, уже вторую неделю метет. Пурга то стихает, то вдруг снова срывается с цепи. Каждый день приходится кого-то откапывать, сегодня, к примеру, меня. Но предусмотрительный Николаич так расположил домики, что их двери ориентированы на разные страны света и одновременно засыпать нас не может.
   — «От человека…» — ворчит Николаич, делая ход. — Мягкотелый ты интеллигент, Саша.
   — От интеллигента слышу.
   — Предлагаю королевский гамбит. Как только пурга утихнет, расчистим площадку.
   — Принимаю. Ну, а еще чем ты озабочен?
   — Вот этими самими нервишками. Тем, что мы, не сговариваясь, каждое утро встаем с левой ноги.
   — А если конкретно?
   — Обрати внимание, как они друг на друга смотрят.
   — Уже обратил. Кореш и Махно по сравнению с этой парочкой друзья до гробовой доски. Кажется, перемирие кончается.
   — Кончилось, Саша. Как заметил дядя Вася «в одной берлоге двум медведям не ужиться».
   — Боишься взрыва?
   — Пусть они сами его боятся, друг мой! Шах.
   — Вижу. А что, если я поселю своего длинноухого в медпункте? Все-таки легче будет проводить разъяснительную работу.
   — Вообще-то механикам положено жить вместе, но согласен, Э, да у них цирк начинается.
   Провожаемый дружескими советами, Дугин лезет под стол и ревет с такой силой, что в тамбуре тревожно лают разбуженные собаки. А тут еще Горемыкин заливается своим визгливым смехом, ему по-жеребячьи жизнерадостно вторит Шурик Соболев — в самом деле цирк.
   — Не натурально, — решает Веня. — Народ требует «бис»!
   Дугин ревет еще раз.
   — Вот теперь натурально, — хвалит Веня. — Вылезай, четвероногий друг. Все-таки прорезался голос предков!
   — Каких таких предков? — оскорбляется Дугин.
   — Тебе виднее, предки-то твои.
   — Нет, ты скажи! — настаивает Дугин.
   — Так, есть одна догадка, — веселится Веня. — Или, скажем, рабочая гипотеза. Уж очень ты смахиваешь в профиль на лошадь Пржевальского!
   — За лошадь, знаешь…
   — Эй, на Филатове! — включаюсь я. — Лево на борт.
   — Па-а-рдон! — Веня чмокает и поправляет воображаемое пенсне. — Все мы, Женя, как сказал поэт, немножко лошади, ты больше, я меньше…
   — Это еще неизвестно, кто больше! — повышает голос Дугин.
   — Веня, — говорит Николаич, — остроумие хорошо тогда, когда оно не оставляет ожогов.
   — Я же запросил пардону. — С лица Вени сползает улыбка. — Что мне, расшаркиваться…
   — Доктор, — в голосе Николаича звенит металл, — Филатову необходимо подышать свежим воздухом.
   Я со вздохом встаю, одеваюсь.