В результате такой интенсивной обработки наступил длительный сравнительно мирный период, однако у Нади неожиданно заболел отец и она уехала к нему сиделкой, и Филатов опять ушел в дрейф, не расписавшись. Но фотокарточку Нади на сей раз впервые поставил, не таясь, на тумбочку у своих нар, о чем Бармин не замедлил сообщить Нине, а та поделилась важной новостью с Надей, важной потому, что по традиции полярник вешает или ставит у постели фотокарточки только жены или невесты.
   Несмотря на то, что перед дрейфом старые недруги Дугин и Филатов по требованию Семенова обменялись рукопожатием, их отношения теплее не стали. Работали они согласно, повода для ссоры не искали, но своего напарника Филатов по-прежнему не любил: словами простил, но душою простить не мог и не верил его дружелюбию ни на грош. Дугин же, очень ценивший мир и согласие с теми, кого почитал ровней или посильнее себя, подчеркнуто уступал в мелочах, входил в домик на цыпочках, когда Филатов спал, но в друзья не лез и разговоров по душам не заводил.
   Время стирает острые углы, обтесывает человека, и с годами из суждений Филатова о людях исчезала легковесная размашистость, он становился терпимее и удерживался, как учил его когда-то Гаранин, от односторонних оценок: то накапливался жизненный опыт. Филатов взрослел. Если раньше, невзлюбив кого-либо, он видел его лишь в одном цвете, то теперь в том же Дугине он стал уважать редкостную даже для полярника отдачу в работе, чего не желал замечать раньше; еще признал за Груздевым право на скрытность и некоторое высокомерие, не потому что тот был умнее других (Бармина и Семенова, например, Филатов ставил выше), а потому, что держал себя Груздев с достоинством, голову ни перед кем не гнул, самой черной работы не чурался и вообще оказался хорошим парнем: по своей охоте предложил Филатову заниматься с ним физикой и без всяких скидок, но доброжелательно, разбирал его стихи. Теперь Филатову было стыдно, что поначалу он третировал безответного тихоню Рахманова, а ведь какой отменный метеоролог оказался. А вот Непомнящий, перворазрядник-боксер и балагур, которого с первого же знакомства Филатов сразу определил в кореши, с течением времени нравился ему значительно меньше: когда строили аэродром и Семенов каждому давал норму, этот здоровый малый быстро расчищал свой участок и старался тихо улизнуть.
   Но лишь в одном случае Филатов дал волю чувствам и, не поддаваясь уговорам и даже личной просьбе Семенова, со всем пылом возненавидел аэролога Осокина.
   С первого взгляда!
   Когда они впервые встретились на береговой базе, Филатов остолбенел: да ведь это тот самый верзила — те же клочковатые рыжие волосы, вихляющая блатная походка и нагловато-веселые навыкате глаза. У Филатова будто заныл выбитый в той драке зуб и вскипела кровь: он! Виду не подал, а поделился подозрением с Барминым и попросил на медосмотре взглянуть, нет ли у Осокина под коленкой шрама. И хотя шрама не оказалось и вообще выяснилось, что в тот год Осокин зимовал на Четырехстолбовом, избавиться от своего подозрения Филатов не мог: встречал по пять раз на дню Осокина и видел забор у новостройки в глухом переулке и трех хохочущих подонков.
   — Но ведь у него полное алиби, — убеждал Бармин.
   — Мог прилететь в отпуск.
   — А шрам?
   — Зажило, как на собаке, — упрямился Филатов.
   Скрыть на станции ничего нельзя, и вскоре заметили, что Филатов по поводу и без повода цепляется к аэрологу, вызывает его на ссору. Кто в аврал на разгрузку самолетов норовил последним выйти? Осокин. Кто из ракетницы медведя Мишку искалечил? Конечно, Осокин, никто другой на такое не способен. Из-за кого ящик с резиновыми оболочками для зондов в разводье утонул? Осокин при подвижках струсил, убежал от разводья. За Осокина вступился Непомнящий, уязвленный тем, что Веня его отдалил; за Непомнящим потянулся Ковалев, в коллективе назревала склока, и Семенов вызвал Филатова к себе. Тот угрюмо выслушал доводы начальника, пообещал сдерживаться и с месяц был верен своему слову, пока не произошел такой случай. Попасть в приятели к Филатову стремились многие, в любом домике он был желанный гость, и заполучить Веню с гитарой на вечерок в свою компанию считалось большой удачей. Однажды, вернувшись с вахты, он застал у себя Осокина. У него день рождения, официально чествовать будут в субботу за ужином, а сегодня он и его соседи по домику, Непомнящий и Рахманов, приглашают Веню на дружеский чай. Словом, Осокин явно давал понять, что он уже забыл Венины нападки в начале дрейфа.
   — Я и в субботу за твое здоровье пить не стану, — сбрасывая унты, сообщил Филатов. — Мотай, друг, мне отдохнуть надо.
   Осокин побагровел.
   — Ты чего, мыла объелся? — пока еще миролюбиво. — Если на хвост наступил, скажи, когда. Филатов улегся на нары.
   — Ты, Витя, Белку к себе позови, она к любому пойдет.
   Это уже было намеренное оскорбление. Осокин взял с тумбочки фотокарточку Нади, с интересом всмотрелся.
   — Поставь на место, — тихо сказал Филатов.
   — Красивая. — Осокин чмокнул губами. — И лицо доброе. Она ко всем добрая, да, Веня?
   «Отдохнул? А теперь проваливай!» — будто наяву услышал голос рыжего Филатов.
   Он!
 
   Первым побуждением Семенова было любой ценой соорудить полосу, вызвать спецрейс и отправить обоих на материк. Но Свешников, с которым Семенов связался по радио, разрешения на дорогостоящий полет не дал, а провинившихся велел «продраить с песочком и перевоспитать в своем коллективе».
   Расследование показало, что всю зимовку Осокин действительно безвыездно находился на Четырехстолбовом и в августе того года оказаться в Ленинграде никак не мог. Так что навязчивая идея Филатова возникла из-за случайного внешнего сходства двух людей. Сильно избитый, еле ворочающий в разбитом рту языком, Осокин не отрицал сказанного, утверждая, однако, что Филатов своим воспаленным воображением придал его словам совсем другой смысл. В это утверждение никто не поверил, и общественное мнение явно склонилось на сторону Филатова, ибо всякие намеки на легкомыслие оставленных дома жен полярники воспринимают крайне болезненно. Конечно, решило общественное мнение, Филатов переборщил, но любой другой на его месте тоже бы не сдержался.
   Семенов все-таки хотел влепить по строгачу обоим, но Филатов уже видел, что расследование явно произвело на начальника впечатление, и весело предложил:
   — Сергей Николаевич, давайте меняться: мордобой на мордобой. Помните, на Востоке вы приложились к моей физиономии?
   — Хитер ты, Веня. Тогда было за дело.
   — Ну, Осокин тоже получил не за красивые глаза. Так махнем, не глядя?
   — Меняйся, Николаич, — посоветовал Бармин, — другого такого случая не будет. Надежно, выгодно, удобно.
   Так что гроза, собравшаяся было над головой Филатова, пронеслась стороной, и из этой истории он вышел, так сказать, без особых моральных издержек.
   С Осокиным же дело обстояло по-иному. Человек он, в общем, был и не очень плохой и не очень хороший — обыкновенный. В первых не ходил, но и сильно не оступался, профессией своей владел, а если и была в нем гнильца, то глубоко запрятанная и даже на пристальный взгляд неразличимая.
   Но избитый, не находивший сочувствия у прежде самых близких товарищей, Осокин обозлился. Он понимал, что отныне слух о его унижении будет тянуться за ним, как хвост за кометой, и это отравляло ему жизнь. Десять лет пройдет, а будут помнить и рассказывать, как Филатов безнаказанно набил ему морду и потом гоголем ходил по станции!
   В этой трудной ситуации у Осокина был один выход: заявить во всеуслышание, что те слова он ляпнул сгоряча, извиняется за них, но самого Филатова извинять не станет и когда-нибудь, после зимовки, с ним посчитается. Это было бы всем по-человечески понятно и даже могло вернуть Осокину если не уважение, то некоторое сочувствие: ну, сглупил парень, а теперь осознал, мало ли что с кем бывает?
   Будь Осокин поумнее и дальновиднее, он так бы и поступил. Однако время шло, и, хотя о том происшествии никто не напоминал, Осокин видел в глазах товарищей скрытую насмешку и все больше ожесточался. Свои обязанности он по-прежнему выполнял безупречно, при всех бодрился и охотно смеялся чужим шуткам, но унижения своего забыть не мог.

ГРУЗДЕВ

   Третий день я валяюсь на парах, читаю книжки и принимаю посетителей. Я первый официально зарегистрированный на станции больной, гордость доктора и его отрада. Валя Горемыкин кормит меня блинчиками с медом, Филатов приходит петь под гитару, и даже сам начальник лично навещает больного, чтобы проявить чуткость и поднять его боевой дух.
   В этом внимании, безусловно, искреннем и трогательном, я отчетливо вижу скрытую издевку, так как фурункул размером с Казбек, отравляющий мое существование, ухитрился вскочить на том месте, о котором и обществе не принято говорить. Лежу я либо на боку, либо на животе и вскрикиваю от малейшего неосторожного движения, что заставляет негодяев-посетителей отворачиваться и тихо умирать от смеха. Слабым от боли голосом я проклинаю их и гоню к чертовой матери, и они, выскочив в тамбур, плачут и стонут: «Чаплина не надо!.. Райкин!» И, мерзавцы, с постными лицами спешат обратно посочувствовать…
   Наибольшее счастье, однако, мой фурункул доставляет Бармину. С важным и неприступным видом профессора, окруженного почтительной свитой, он оголяет мою спину, делает многозначительную паузу и глубокомысленно изрекает: «Они еще не созрели-с, нужно ждать-с», и — на публику: «Мозг не задет-с, непосредственной опасности извилинам нет-с».
   Этот паршивый фурункул — главная и любимая тема разговоров. Полярники как дети: размеренности, однообразия они не терпят, подавай им какую-нибудь игрушку. Ладно, пусть тешатся, не вечно же я буду беспомощен, как полено. По-настоящему переживает за меня один только Кореш: подходит, смотрит грустными, все понимающими глазами, лижет руки и, как мне кажется, вздыхает. Он давно простил мне измену с Мишкой, принес миску обратно и делит свою привязанность между мной и дядей Васей, хотя тот из принципа его не кормит: «Не в упряжке ходит, чего баловать!» Кореш — воспитанник, личная собственность дяди Васи, который нисколько не обескуражен тем, что пес прилип ко мне. Особого секрета здесь нет: во-первых, я его кормлю, во-вторых, в отличие от дяди Васи, пускаю ночевать в домик, на коврик возле печки, а в-третьих, угощаю изюмом, который бабушка тайком сунула мне в мешок. Докторские витамины Кореш тоже любит, по изюм — это для него открытие, наслаждение, выше которого он ставит разве что благосклонность, Белки. Конкуренции с Белкой мне не выдержать, эта развязная и довольно глупая дворняга действует на Кореша неотразимо, из-за нее он теряет голову и пускает по ветру клочья шерсти из шкуры трусоватого соперника — Махно. Я к Корешу привык, ласкаю его, но сердцем остаюсь верен Мишке. Если среди людей есть и гении и тупицы, то почему не допустить того же у зверья? Уверен, что, если бы не тот тип с ракетой, Мишка сегодня ходил бы за мной, как собака. Хотите верьте, хотите нет, но в его маленьких диких глазах явно светился ум! Мы с ним часто беседовали, Веня из ревности даже пустил слух, что я излагаю медведю принцип работы магнитного павильона. Это, конечно, ерунда. Знаете, что я ему рассказывал? Историю своей жизни. И, клянусь честью, никогда еще не имел столь благодарного слушателя. Допускаю, известную роль играли и кусочки мяса, украденного на камбузе, но нельзя же все вульгарно сводить к желудку.
   Кореш, паршивец, услышал Белку, выскочил и забыл прикрыть дверь; из тамбура несет холодом, а я в домике один: Дима Кузьмин, мой сосед, совершенно погряз в своей ионосфере, да и моя работа на него свалилась, и он является домой только ночевать. Приходится с воем подниматься и ковылять к двери. Дима — парень покладистый, на редкость работящий и, что для меня очень важно, неразговорчивый. На Новолазаревской я жил в одной комнате с Пуховым и с тех пор считаю молчаливость высшей добродетелью соседа. Кстати говоря, Дима, сам того не подозревая, оказал немалое влияние на мою судьбу: именно он должен был идти магнитологом и локаторщиком на Новолазаревскую, но заболел, и Семенов удовлетворился моей скромной кандидатурой, за что всю зимовку неоднократно себя проклинал.
   Этот человек для меня загадка. Целый год мы, словно частицы с одноименными зарядами, взаимно отталкивались; даже когда я внутренне был с ним согласен, все равно возражал, то ли самоутверждения ради, то ли чтоб нейтрализовать рабские поддакивания Дугина. Семенов терпеть меня не мог, рад был наконец от меня избавиться, и что же? Как ни в чем не бывало пришел ко мне в отдел, вызвал в коридор и предложил идти в дрейф.
   — Неужели все до одного магнитологи заболели? — удивился я.
   — Не интересовался. Впрочем, в данном случае это не имеет значения.
   — Но ведь я… — мне оставалось только пожать плечами, — очень неудобный, что ли. Плохо поддаюсь дрессировке.
   Он усмехнулся.
   — Не надо кокетничать, вы меня устраиваете. Если и я вас — по рукам.
   Вот и все. Почему? Неужели только потому, что полетел вместе с ним в прохудившейся посудине Крутилина? Вряд ли, Семенов не очень-то похож на человека чрезмерно впечатлительного, таким скорее был Андрей Иванович Гаранин… Или — как это я об этом раньше не подумал — Семенов меняется?
   Так, уцепились за слово, будем думать. Семенов — и меняется? Год назад я без колебаний сказал бы другое: скорее растает ледяной купол Антарктиды, подняв уровень Мирового океана на шестьдесят метров! А теперь не скажу, сначала подумаю.
   Я попросил на размышления сутки. Идти или не идти? Дело не шуточное — зимовать под началом Сергея Николаевича Семенова. Я считал и считаю, что руководитель он идеальный — в том смысле, что работа для него превыше всего, в ее интересах он без раздумий наступит на свое горло… и на чужое. На свое
   — это его право, а вот на мое — прошу прощения, с этим я никак согласиться не могу, я не сакраментальный винтик, да и пресловутое чувство собственного достоинства не позволяет.
   Именно в этом и ни в чем другом коренилось наше главное расхождение: во имя святого дела Семенов из меня хотел выстрогать Дугина. Идеальному руководителю — идеальный подчиненный! Не спорю, Дугин для Семенова идеален; Веня Филатов, рассказывают, на Востоке дал ему поразительно точную характеристику: «Из тебя бы трактор хороший вышел, послушный воле и руке человека!» Но ведь сколько меня Семенов ни обтесывал, сколько ни строгал рубанком по живому телу, Дугина из Груздева никак не получилось.
   Следовательно, по всем законам формальной логики, такой подчиненный был Семенову не нужен и приглашать его на новую зимовку не имело никакого смысла.
   Так почему же это произошло? Себя я знаю достаточно хорошо, я нисколько не изменился; значит, по той же логике, изменился Семенов… Изменился — вообще или только ко мне после…
   Крыльцо заскрипело, даже застонало — верный признак, что на него водрузил свои шесть с лишним пудов доктор Бармин. Я выгнул шею и с беспокойством посмотрел, нет ли у него в руках чемоданчика с инструментами. Так и знал, несет!
   — Что-то не вижу на вашем лице энтузиазма, — сказал он, присаживаясь.
   — Когда хозяин заходит в хлев с ножом, козлу не до любви. — Я выдавил из себя довольно жалкую улыбку. — Вообще-то они еще не созрели-с, может, сами лопнут-с?
   Бармин рассмеялся.
   — Вы сейчас ведете себя, как мои маленькие пациенты. Когда нужно поменять бинты, бедняжки задабривают злодея доктора, дрожащими голосами рассказывают ему сказочки. Не бойтесь, в чемоданчике бумаги, Николаич просил перепечатать.
   — Тогда другое дело. Как там, на воле?
   — Новостей сегодня целый воз. За сутки прошли четыре с половиной километра — дрейф усилился; Шурик Соболев провалился в снежницу, обсыхает в дизельной, Владик Непомнящий крутит мясорубку, а вам пришла радиограмма. Я мельком взглянул на листок: «Любимый Гошенька… береги себя… приезжай…» Бабушка не очень балует меня разнообразием текста.
   — Скудный улов, могли бы развлечь постельного больного новостями посодержательней.
   — Берите то, что дают. Лучшая новость на Льдине — полное отсутствие всяких новостей. Исключая радиограммы из дому, конечно. Впрочем, вы старый холостяк…
   — Стоп, — сказал я, — опасная зона. Ответьте-ка лучше, Саша, на такой вопрос. Мы, больные, от безделья склонны к размышлениям. Лежал я, смотрел в потолок, с которого свисают капли, и думал: «Знал ведь, какой комфорт меня ожидает, знал, дубина стоеросовая, а пошел. Зачем? Диссертацию защитил, денег нам с бабушкой хватает… Ну, понимаю, Дугин: тот дачу купил, на новую машину собирает, а я? Или, скажем, вы: тоже кандидат наук, квартиру обставили, семьей ее заселили — чего вам здесь надо? Снега, что ли, в Ленинграде, не хватало? Стоило на год сюда переться, чтоб написать в отчете одну строку: „Вскрыл Груздеву на… фурункул“? Тьфу-тьфу-тьфу, не сглазить, конечно.
   — Знаете, Георгий Борисыч…
   — Полно, просто Георгий.
   — В отношении себя мне ответить просто. Ну, сначала самое общедоступное: там я один из многих, а здесь — единственный и неповторимый! В Ленинграде вы бы еще подумали, кому доверить свой драгоценный фурункул, здесь же у вас выбора нет. На Большой земле такими, как я, хоть пруд пруди, а на Льдине моя ценность возрастает до неслыханных размеров…
   — Особенно во время разгрузки самолетов.
   — В том числе и тогда. Следовательно, мое профессиональное самолюбие удовлетворено. Этого вам мало?
   — Мало.
   — Правильно. Насчет снега вы заметили тонко, в Ленинграде его хватает. Но он какой-то не такой, — Бармин пощелкал пальцами, — не такой белый, что ли. Не волнует, одним словом, воображение. Или, другим словом, не щекочет нервы. Достаточно или еще добавить?
   — Нужно добавить.
   — Обязательно нужно. — Бармин ненадолго задумался. — Вам, Георгий, не приходилось ли испытывать чувство… ну, не любви, а, скажем, сильной привязанности к человеку? Не хмурьтесь, не к женщине, упаси боже! Был, есть ли у вас друг?
   — Продолжайте.
   — Сначала договоримся о терминах.
   — Овидий Назон говорил: «Бойся тех, кого считаешь преданными тебе, и будешь в безопасности!».
   — Я, знаете ли, афоризмам не доверяю, особенно красивым. И Овидия и вас кто-то, наверное, очень сильно подвел, но это не был друг. Вы приняли за друга человека, вместе с которым дули вино и флиртовали с девчонками. Я предлагаю иное определение: друг — это тот, кто радуется твоим успехам и печалится твоим неудачам…
   — Это скорее жена.
   — Я не закончил. Тот, который не бросит тебя в беде и тихо, не требуя платы за дружбу, отойдет в сторону, когда тебе хорошо.
   — Так ведет себя моя бабушка.
   — Еще не все! Тот, кто тянется к тебе, зная, что ты тянешься к нему; тяга эта бескорыстна и чиста, она душевная потребность, она дает тебе радость.
   — Сынишку своего вспомнили?
   — Вот здесь-то я вас, заскорузлого скептика, и поймал! Друг не заменит жены, бабушки, сына да и конкурировать с ними не станет. Но своими к тебе чувствами, преданностью своей поспорит! Он, как поливитамин, за который Махно отдаст свою бессмертную душу. Так вот, если серьезно, такие друзья у меня здесь, а на Большой земле — приятели. Очень большая разница.
   — Семенов, Филатов?
   Бармин кивнул.
   — Еще и Костя Томилин. Теперь о вас. Сказать, почему вы здесь оказались?
   — Попробуйте.
   — А если скажу правду, клянетесь чистосердечно признаться, что я прав?
   — Библии нет, если можно — на бабушкиной радиограмме.
   — Берегитесь, Груздев, вы ведь сами вызвали меня на этот разговор! Я с интересом — чисто врачебным, разумеется, — наблюдаю вас вторую зимовку. «Циничный, хладнокровный флегматик, умело подавляющий внешние проявления своих чувств» — такую лестную характеристику вы у меня заслужили. И вдруг, к величайшему своему удовольствию, я внес в нее важное изменение!
   — Какое же?
   — Вы притворщик, — медленно и четко произнес Бармин. — Будь на вашем месте Веня, я бы сказал: жалкий длинноухий лицедей! Надел маску и думает, что из-под нее не торчат ослиные уши! Не обижайтесь, я ведь говорю о Вене… Помните звездные мгновения у Цвейга? У вас тоже было по меньшей мере одно, и на мимолетный, едва уловимый миг я увидел ваше истинное лицо! Как я вам завидовал тогда, черт меня побери! Боже, какое у вас глупое лицо, сейчас напомню. Возвратимся на год в прошлое, в кают-компанию на Лазареве. Возвратились? Сейчас решается наша судьба: кому на каком самолете лететь. Ваша очередь. Вы неожиданно — для всех, но не для себя! — соглашаетесь лететь на неисправной «Аннушке» Крутилина. Вы видите, как мы на вас смотрим, и в ваших глазах появляется нечто такое, чего не было раньше: гордость! Вы явно, плохо скрывая это, гордитесь собой! Но то, цвейговское мгновение только наступало, вас еще ждала награда.
   — Какая награда?
   — Самая высокая, о ней вы и мечтать боялись! И учтите, Груздев, хоть вы и лежачий больной, но если сейчас будете отнекиваться — отколочу. В этой награде и ни в чем больше — разгадка того, что вы здесь. В ней наша тайна, которой для меня нет. Я уже догадался, куда он клонит.
   — Вот что тогда сказал Николаич, — торжественно продолжал Бармин: — «Евгений Палыч, Георгий Борисыч, кто старое помянет, тому глаз вон?» Вы что-то изволили в ответ пошутить, но я-то видел ваше лицо, когда Николаич пожимал вам руку! Это была награда и звездное мгновение! Правда, потом, спустя минуту, вы сами себя наградили, когда Костя умолял вас поменяться самолетами: «Спасибо, Костя, но это не в моих правилах. Я своего места не уступлю». Хорошо прозвучало, но это уж так, постфактум… Главная же награда заключалась в том, что вы, не имея на то никакой надежды, завоевали под конец уважение Семенова. Потому вы и здесь. Ну, а теперь положа руку на сердце скажите: наврал али не наврал доктор Бармин? А можете и не отвечать, мне-то безразлично.
   — Вряд ли, — сказал я. — Было бы безразлично, не вспотели бы, хотя в домике довольно прохладно. Вы правы.

БЕЛКА

   Белку нашли утром за дизельной. Окунув в снег разбитую голову, она лежала, раскинув лапы, а из сугроба торчала рукоятка окровавленного молотка. Всю ночь был снегопад, и никаких следов не оставалось, а если бы даже они и были, сбежавшиеся люди так натоптали вокруг, что и самый опытный следователь только развел бы руками.
   Семенов, глубоко задумавшись, стоял над Белкой. Он думал о том, что случай произошел исключительный, из ряда вон выходящий и что станция надолго лишится покоя. Зимовок без собак Семенов не помнил. Бывало, что иные люди относились к ним равнодушно, а один доктор, которого собака цапнула за руку, сгоряча даже ее пристрелил. Плохо ему было зимовать… Заласканные, не умеющие во льдах добывать себе пищу и целиком зависящие от человека, беззащитные, по-щенячьи нежные собаки… Да ведь она доверчиво за ним побежала, льстиво заглядывая в глаза и ожидая сахара, а он ее — по голове… Молоток из механической мастерской, но это ни о чем не говорит — его оттуда мог взять, кто угодно. Дежурный по станции Шурик Соболев честно признался, что полночи просидел в кают-компании за книгой и никого не видел. Но Белка, глупая, бестолковая и донельзя ласковая, лежала мертвой, ее кто-то убил, и этот «кто-то» стоял рядом сейчас, дышал одним со всеми воздухом, и каждый день его буду по-дружески приветствовать, жать ему руку! Ярость и омерзение заполнили душу Семенова.
   Прежде чем сказать резкость, посчитай в уме до десяти, советовал когда-то Андрей. Ты всегда был прав, как жаль, что тебя нет рядом. Как ничтожная пылинка может остановить механизм часов, так одно непродуманное слово может непоправимо расколоть коллектив. Одно слово — и вспыхнут страсти! А страсти, как ветер на море: может надуть парус и спасти, а может и опрокинуть, утопить лодку — все зависит от того, кто стоит на руле…
   И снова почувствовал себя бессильным. Сотня тысяч затратил институт на станцию, с какими трудами Льдину выбрали и обживали ее, бесценные для науки данные идут отсюда на материк, и все летит к черту: никто из стоящих рядом людей и думать не думает сейчас о солнечной активности и магнитных бурях, о причинах гибели и возрождения ледяных полей, о том, что через сорок пять минут кровь из носу, а центр должен получить метеосводку из «кухни погоды», сводку, цену которой так замечательно определил когда-то Свешников. Его спросили, какую пользу дают антарктические и дрейфующие станции (честно говоря, оскорбительный вопрос: неужели не читали про Нансена и Седова, Амундсена и папанинцев — географические и геофизические открытия в деньгах не замеришь), и он в своем ответе ограничился лишь таким всем понятным примером: «Если наш прогноз, составленный с помощью данных полярных станций, спасет от гибельного шторма хоть одно судно, это оправдает годовой бюджет всего института». А ведь не только прогнозами, не только геофизикой, ионосферой и космическими лучами занимаются полярники — Арктику и Антарктиду для людей завоевывают! Высокие широты, недоступные когда-то, как Млечный Путь, людям на тарелочке подносят: пользуйтесь, проводите корабли, качайте нефть! Тайны воздушной оболочки Земли, секреты космических лучей — где можно лучше всего выведать, как не в высоких широтах, где воздух прозрачен и чист? И все эти тайны, думал Семенов, на третий план: самая главная для всех нас тайна, без раскрытия которой жить на станции будет невозможно, — кто убил собаку…