Мы без суматохи оделись и вышли на воздух. «Бум! Бум!» Это лупил по рельсу дежурный. На набат в кают-компанию сбегался люд. Серега там уже распоряжался, а метрах в пятидесяти за радиостанцией дымилось свежее разводье. Мои гаврики, народ вышколенный, расчехляли моторы, полоса пока что была целехонькой, и Серега жестом указал на самолет: рви, мол, когти, братишка. Что верно, то верно, в воздухе я буду ему полезнее — изучу обстановку, дам запасные варианты. Минут сорок я облетал окрестности, нанес на карту ледовую обстановку и сбросил Сереге вымпел. А полоса-то наша — тю-тю, рожки да ножки от полосы остались, в самое время мы драпанули! Но подвижки кончились, первый удар Льдина выдержала на четверку, а сколько их еще будет — никто не знает и знать не может.

«НЕМНОГО СМАЗКИ»

   Семенов взглянул на часы и отложил работу: пора идти в медпункт. Взглянул в окно, поморщился — тепло и сыро… Надел шерстяные носки, поверх натянул меховые унтята и сунул ноги в резиновые сапоги. Обувался он всегда не торопясь и тщательно, этому еще на Скалистом Мысу научил его Георгий Степаныч, первый учитель. Он считал, что какую бы ерунду ни выдумывали врачи, главная причина заболевания человека есть переохлаждение ног. На сей счет у него была своя теория, в которую старый полярник верил с исключительной убежденностью. «Главное в человеке есть кровь, — учил он, — и все зависит от ее движения: быстро движется — любую хворь выносит прочь, как река щепки; медленно — вся хворь в крови заболачивается. В ногах же кровь самая тяжелая, подниматься ей трудно, а от тепла она расширяется и по закону физики устремляется наверх. Держи ноги в тепле, сынок, и позабудешь про врачей». Станционный доктор яростно, спорил, обзывал начальника «старым шаманом», но Георгий Степаныч снисходительно над ним посмеивался и нес на себе свои семьдесят лет, как турист полупустой рюкзак.
   Иронически относясь к примитивной аргументации этой теории, Семенов с полной серьезностью воспринял ее практический вывод и держал ноги в тепле. Зимой даже на минуту не выходил без унтов, поздней весной и ранней осенью носил боты «прощай, молодость», а в остальное время либо сапоги меховые, либо резиновые на воздушной прокладке.
   Семенов вышел из домика. Дни стояли ясные, солнечные, таяние все усиливалось, домики за ночь, казалось, еще больше выросли торчали над Льдиной, как грибы. Снег, еще месяц назад плотный и сухой, как песок, стал рыхлым, под ним скапливалась вода и возникали снежницы — заполненные талой водой ловушки: дня не проходило, чтоб кто-нибудь не провалился. «Северная Венеция», — усмехнулся Семенов, глядя, как Груздев на пути к магнитному павильону преодолевает на клиперботе то ли большую лужу, то ли маленькое озеро.
   Борьба с талыми водами отнимала добрую половину рабочего времени. Воздух в июне прогрелся почти до нуля, солнечные лучи фокусировались на предметах, отличных от снега своей расцветкой, да и сам снег, начиненный кабелями, всяким мусором и частицами копоти от не полностью сгоревшего соляра, не имел больше сил отражать атаки тепла. Механики бурили в снежницах широкие скважины, вода через них с веселым шумом уходила в океан, и Льдина как бы всплывала, но ненадолго: через несколько дней вода накапливалась снова, и нужно было начинать все сначала. Чуть ли не ежедневно приходилось перетаскивать кабели, закреплять растяжки антенн, бурить новые лунки и отводить ручейки, подмывающие жилые домики и рабочие помещения.
   Полярный день, круглые сутки солнце, хоть загорай, если нет ветерка, а лето на дрейфующей станции было для Семенова худшим временем года. Не только потому, что сырость одолевала, проникала в домик, в одежду, в постель, но и потому, что случись беда — самолеты летом не выручат. Некуда им сесть, самолетам. Ну, покружатся, сбросят почту, посочувствуют крылышками — и обратно. В летнее время полярник на дрейфующей станции оторван от Большой земли почти что как в Антарктиде, и эта оторванность, бывает, кое-кому действует на нервы, особенно первачкам. Их на станции трое: радиофизик Кузьмин, локаторщик Непомнящий и радист Соболев.
   Как только полеты закончились и появилось свободное время, Непомнящий, лучший на станции художник, по заказу доктора расписал стены медпункта. Можно было бы обвинить Владика в излишнем натурализме, но женщины на станции отсутствовали, и протестовать было некому. Правда, мученик-пациент, в ягодицу которого чья-то безжалостная рука вгоняла чудовищных размеров шприц, был очень похож на Филатова, но Веня втихаря приделал мученику усы и бороду, после чего тот стал сильно смахивать на метеоролога Рахманова. Семенов вытер сапоги о половичок, усмехнулся при виде прибитой к двери клизмы с табличкой «Сделай сам!» и через тамбурчик вошел в медпункт. С утра Бармин затеял профилактический осмотр, и приглашенные расположились на стульях и нарах, подавая доктору советы.
   — Не исцарапайся о его ребра!
   — Переводи дистрофика на усиленное питание! Дистрофик, он же повар Валя Горемыкин, поглаживал упитанный торс и благодушно огрызался:
   — Заморыши! Неделю на манной каше сидеть будете!
   — Помолчи, сын мой, — попросил Бармин. — Дыши… Не дыши. — Похрюкай два-три раза, вот так… На что жалуемся? Может, нужно чего оттяпать? Ну, одевайся, кормилец.
   — Береги себя. Валя, — с любовью сказал Филатов. — Сам знаешь, то да се, подвижки льда…
   — С чего обо мне такая забота?
   — Как с чего? Ты же наш аварийный запас!
   — Вот еще, — скривился Непомнящий. — Я верблюжатину не ем.
   — Запомним, запомним, — одеваясь, мстительно проговорил повар. — Когда ты дежуришь, в пятницу? Будем делать котлеты.
   — Прости, отец! — Непомнящий рухнул на колени. Худшим наказанием для дежурного по камбузу было крутить огромную, как лебедка, мясорубку. — Бес попутал! Семенов тихо посмеивался в углу.
   — Эй, на галерке! — прикрикнул Бармин, — Веня, раздевайся до пояса.
   Филатов с готовностью спустил штаны.
   — Может, выпороть мерзавца? — раздумчиво произнес Бармин, расстегивая ремень.
   — Ах, до пояса, — догадался Филатов, поспешно натягивая штаны. — Так бы и сказал, что интересуешься верхней частью клиента. Дышать или не дышать?
   — Потише, симулянты! — рявкнул Бармин, стягивая руку Филатова жгутом.
   — Так… Сто на шестьдесят, упадок сил, будем тебя спасать. На завтрак — дополнительное куриное крылышко, на ночь — питательный клистир. Не дыши… Покажи горлышко, а-а-а! Ах, какой у нас плохой зубик, дырочка в нем нехорошая… Болит?
   — Ы-ы, — болезненно промычал Филатов. — Не трогай!
   — Почистим зубик, пострел ты этакий. — Бармин погладил Филатова по всклокоченной черной шевелюре. — Хочешь послушать, как у дяди-доктора машинка работает?
   — Зря с ним связываешься, Веня. — Дугин достал из кармана плоскогубцы.
   — Давай я по-нашему, по-простому.
   — Еще раз открой ротик. — Бармин вытащил из ящика стола коробочку. — Скушай витаминчик, детка, и беги играть.
   Тут же послышался шорох и из-за печки выполз Махно. Началось любимое всеми представление. Бармин потряс коробочкой — безотказный прием, превращавший Махно в отпетого подхалима. Он тут же сотворил стойку и замер с раскрытой пастью и затопленными елеем глазами: необходимое условие для получения волшебного лакомства, которое Махно любил больше всего на свете.
   — Слабовато, — придрался Бармин. — Нет священного трепета.
   Огромный Махно напрягся и по-щенячьи взвизгнул.
   — Теперь то, что надо, — удовлетворился Бармин и швырнул в подставленную пасть два шарика. — Все, граждане, поезд дальше не пойдет, просьба освободить вагоны.
   Люди стали нехотя расходиться. Медпункт на станции был филиалом кают-компании, посещаемый тем более охотно, что хорошие фильмы уже по нескольку раз смотрели, а на остальные почти никто не ходил. Вот и тянулись люди к доктору…
   — Как ребята? — спросил Семенов.
   — Бизоны! Вот залечу Вене клык, и можно закрывать лавочку. Раздевайся, Николаич.
   Личным составом Семенов был доволен. За полгода до описываемых событий его вызвали в кадры института. Все тот же Муравьев, старый и совсем седой, но по-прежнему цепко державший кадры в сухих, изломанных артритом руках, неодобрительно взглянул на Семенова.
   — Болтаешь много, Сергей.
   — О чем? — Семенов пожал плечами.
   — Того не возьму, этого не возьму… Кого дам, того и возьмешь! Вот тебе список, знакомься. Семенов мельком взглянул на список.
   — Людей, Михаил Михалыч, я буду подбирать сам.
   Муравьев с силой ударил кулаком по столу.
   — Возомнил! Думаешь, свет на тебе клином сошелся! Иди!
   Семенов круто повернулся, пошел к двери и услышал:
   — Погоди, давай торговаться… Кто тебе не нравится, Покатаев? Найди такого гидролога, из-за него десять начальников переругались!
   — Их дело, — отмахнулся Семенов. — Циник, сквернослов… Вот что, Михалыч, зимовать с людьми не вам, а мне. В таком деле на торговлю я не пойду.
   Так что в дрейф Семенов взял тех, кого хотел.
   Как всегда в таких случаях, сел за стол и долго советовался с Андреем. И хотя Андрей уже давно не мог говорить, Семенов в его молчании угадывал одобрение или возражение, взвешивал, спорил, доказывал. «Каждый свой поступок проверяй с предельной беспощадностью», — напоминал Андрей, и Семенов обещал проверять. Было трудно и немного нелепо думать за двоих, почти что как играть с самим собой в шахматы, но Семенову и в голову не приходило видеть в этом игру, потому что, сосредоточившись, он явственно слышал голос Андрея и улавливал его мысли. «Абсолютно, предельно честен… ни грамма фальши» — это о Филатове. «Два раунда проиграл вчистую, третий за ним! Третий раунд, Сергей, — самый важный!» — это уже в больнице, про Груздева. «Славный мальчишка такой, глаза — как дождем вымытые, пусть Костя Томилин воспитает» — о Соболеве. Потом, очнувшись, Семенов с горечью думал, что Андрея нет, но все равно, как всегда после разговора с ним, на душе становилось светло и покойно.
   Не хотел Семенов брать Филатова — Андрей настоял, убедил; долго колебался, приглашать ли Груздева — опасался равнодушного оскорбительного отказа, но опять же Андрей настоял: прям, искренен, а что не подлаживается — тебе же лучше, будет на ком решения проверять. Минутко, опытнейший радист, в дрейф просился, а взял Соболева, мальчишку без биографии, за одни лишь чистые глаза, что так Андрею пришлись по душе. Хорошо работает мальчишка, лет через десять будет асом. «Товарища по зимовке выбирай, как жену выбираешь», — вспомнилось старое. За два месяца дрейфа не раз анализировал Семенов поведение, личности тринадцати своих товарищей и, хотя видел, что иные из них не совсем такие, какими казались на Большой земле, за выбор себя не корил. Впрочем, два человека оказались на станции по воле случая. За неделю до начала экспедиции попали в автомобильную аварию уже оформленные метеоролог и аэролог, и на их место срочно пришлось оформлять малознакомых людей. Рахманова, уже немолодого метеоролога старой школы, рекомендовал Пухов, а Осокина пришлось брать из резерва без всяких рекомендаций — просто другого свободного аэролога не оказалось. Пухов не подвел — Рахманов выполнял свои обязанности безупречно, Осокин тоже особых нареканий не вызывал, и через некоторое время Семенов с облегчением констатировал, что люди на станции притерлись друг к другу и коллектив начинает складываться.
   Если под идеальным коллективом понимать группу людей, у которых нет недостатков, то такого коллектива нет и быть не может. Человек без недостатков безлик и скучен, как унылый, позабытый людьми заболоченный пруд; соблюдая букву неписаных правил человеческого общежития, он становится не личностью, а эталоном, которому место не в общежитии, а в музее. Впрочем, эталонные экземпляры пока что Семенову не встречались; попадались скорее тонкие мастера скрывать себя, но рано или поздно их изъяны проступали, как ржавые пятна сквозь побелку. К таким людям Семенов испытывал особое недоверие. На иные пороки Андрей научил его закрывать глаза, скажем, на скупость — для зимующего коллектива в ней большой опасности нет, негде ей развернуться; но предупреждал, если скупость не страшна, то скупой опасен, его ущербинка может неожиданно обнаружиться совсем в другой области, присмотрись к нему повнимательней. А вот чего никогда и никому не прощал Андрей, так это лживости, лицемерия и трусости. Семенов, перебирая в памяти своих товарищей, отмечал, что Филатов слишком вспыльчив, а Кирюшкин по-стариковски ворчлив, Дугин встречает в штыки самые невинные подковырки, а Томилин, наоборот, может зло пошутить, Груздев язвителен, а Рахманов чрезмерно мягок, но такие недостатки его не пугали. Они с лихвой перекрывались достоинствами этих людей, среди которых Семенов не видел ни лицемеров, ни трусов, ни себялюбивых эгоистов, опасных для еще не успевшего окончательно сложиться коллектива. Точила душу, правда, история с Мишкой — ведь выстрелил, в него кто-то, а любая жестокость, даже бессмысленная, не может быть беспричинной, не может. Вот и думай, гадай, ищи эту причину в отведенном Арктикой пространстве два на два с половиной километра…
   Но, слава богу, на станции есть Женя Дугин, человек, не раз и не два доказавший, что готов ради него на все, Костя Томилин, который без всякого приказа, по одной лишь им самим осознанной необходимости «вместо антенны на крышу встанет», и Саша Бармин, самый любимый, единственный личный друг после того, как ушел Андрей.
   Семенов знал за собой один по-настоящему большой недостаток: сухость, сдержанность, что ли, неспособность к быстрому сближению и контактам даже с очень нужными для дела людьми. Много времени проходило, прежде чем он раскрывался перед кем-либо, и потому так уж получалось, что отношения его с подчиненными обычно не выходили за рамки полуофициальных. Семенову было достаточно, что его уважали — в этом он был, пожалуй, уверен, немножко побаивались его строгости и верили в компетентность как начальника, и все же он не мог не видеть, что его присутствие сковывает людей, заставляет их держаться менее свободно, чем если бы его здесь не было. Он знал, что ко второй половине зимовки все упростится, что люди, уверившись в его справедливости и доброжелательности, ни о каком другом начальнике и мечтать не будут; знал и жалел, что к нему не приходят так, как приходили к Андрею: на исповедь. Но ничего не мог с собой поделать, ибо не раз убеждался в том, что ничто другое так не вредит зимовке, как фамильярность начальника с подчиненными. Много лет назад они с Андреем зимовали под началом Телешова; этот очень неглупый и, в общем, неплохой человек погубил зимовку тем, что с первых же дней решил заработать себе дешевую популярность: до ночи «забивал козла» в кают-компании, неумело, чужими словами матерился, рассказывал сальные, на нетребовательного слушателя анекдоты и добился того, что над ним посмеивались, хлопали по плечу и посылали подальше, когда он о чем-то просил. Телешов спохватился, начал сыпать выговорами, перестал с людьми общаться и даже еду приказывал себе подавать на отдельный столик — другая крайность, из-за которой его стали презирать и в конце концов возненавидели. Все пошло прахом, одна за другой вспыхивали склоки, и люди еле дождались смены. Так что ломать себя, допускать в своем поведения фальшивую ноту Семенов не хотел — одна лишь мысль об этом была ему противна. Когда-то Семенову попалась в руки научно-фантастическая книжка, и из рассказов очень запомнился один, поразивший его тонким проникновением в тайну создания коллектива. Сливки человечества, пять или шесть выдающихся людей летят на космическом корабле к доселе недостижимой звезде, и среди них — психолог Бертелли редкостный простак и невежда, неведомо почему попавший в число избранных. Его неприспособленность к трудным условиям полета, добродушие, лишь подчеркивающее его тупость, делают Бертелли объектом постоянных насмешек, которые становятся, правда, чуть дружелюбнее, когда он обнаруживает незаурядные способности к пантомиме. Всю дорогу этот недалекий человек потешает экипаж, так и не понявший, зачем послали в космос такую бездарь, и лишь когда корабль возвратился на Землю, его командир узнал, что Бертелли — великий клоун, известный всему человечеству. А в число избранных его включили потому, что им, выдающимся ученым-мыслителям и космонавтам, нужно было «немного смазки». И Бертелли это задание выполнил! Он никому не давал скучать, он был той отдушиной, куда уходили гнев и отчаяние, тоска и раздражение, он был мальчиком для битья, великим Инкогнито — врачевателем душ! Саша Бармин, чуткий к малейшим нюансам человеческих отношений, с его счастливой способностью растворять зло в собственной доброте — был той самой смазкой, без которой шестеренки механизма, называемого коллективом, могли бы начать скрипеть.
   Семенов вспомнил: книга с этим рассказом была последней, которую читал Андрей, и в содержании против названия «Немного смазки» стоял, крестик.

ФИЛАТОВ И ОСОКИН

   После окончания первого своего дрейфа Филатов работал в мастерских института. Шла подготовка к очередной антарктической экспедиции, сроки были сжатые, приходилось авралить, и он задерживался допоздна. В тот день закончили ремонтировать тягач для Новолазаревской, куда Филатова прочили механиком, все разошлись, а он остался — для себя хотелось отделать машину поаккуратней. А в полночь, возвращаясь домой, услышал чьи-то крики и увидел в свете уличного фонаря девушку, которая отбивалась спортивной сумкой от трех явно подвыпивших парией.
   Охоты ввязываться в потасовку у Филатова не было: парни здоровые, намнут бока, но девушка крикнула: «Помогите!» — и теперь уже мимо не пройдешь. Ощущая знакомую дрожь в мускулах, он подошел поближе.
   — Бросьте, ребята, — дружелюбно предложил он, и тут же получил сильнейший удар в челюсть, от которого шлепнулся на тротуар.
   — Отдохнул? А теперь проваливай! Ощупав гудящую голову, Филатов поднялся, попятился от стоявшего наготове рыжего детины с веселыми навыкате, глазами и, сделав простоватую испуганную физиономию, вдруг резко ударил его носком ботинка под колено. Боль от такого удара дикая, детина заревел, и двое дружков, оставив девушку, бросились ему на помощь.
   Дрался в своей жизни Филатов часто, дрался жестоко и беспощадно, особенно с теми, кого считал подонками; много коварных приемов, которые он сначала испытал на себе, а потом искусно перенял, сделали его опасным противником, и редко кто из ребят, знавших его, по своей охоте с ним связывался. А тут подонки были темные, у одного в руке блеснул кастет, другой щелкнул ножом, и с ними Филатов считал себя вправе драться без всякого кодекса. Того, что с кастетом, Филатов ударил ногой в пах — страшной жестокости удар, после которого человек превращается в извивающегося червяка; от взмахнувшего ножом ловко увернулся и, подпрыгнув, саданул ему ребром ладони по переносице. Постоял, удовлетворенно слушая рев, проклятья и угрозы подонков, подумал, стоит ли добавить, и решил, что на сегодня они свое получили.
   — Бежим, крошка!
   Он схватил за руку девушку, которая замерла у забора, и силой потащил ее за собой по пустынной улице.
   — Сюда!
   Они нырнули в подъезд и тихо поднялись на пятый этаж панельного дома. Филатов долго шарил ключом по замку, открыл наконец дверь и кивком пригласил девушку войти. Она колебалась.
   — Да входи!
   — Меня в общежитии ждут, — нерешительно сказала она.
   — А мне какое дело? Иди, если хочешь.
   — Я одна боюсь.
   — Ну, а с меня тоже хватит, — буркнул Филатов, косясь в зеркало на распухшую щеку. Девушка вошла, осмотрелась.
   — Вы здесь один живете?
   — Один. Ужинать будешь?
   — Нет.
   — Ну, а я голодный как волк. — Филатов повесил на вешалку пиджак, исподлобья посмотрел на девушку. Невысокая, но складная, короткие, под мальчишку, волосы, голубые глаза. Ничего себе. — Между прочим, Веня.
   — Надя. А ловко вы их! — Она еще не остыла от волнения, и голос ее вздрагивал. — Я думала, у меня сердце выпрыгнет. Одного, второго, третьего — как в кино!
   — Лучше бы в кино, — возразил Филатов. — Если б тот, длинный, воткнул в бок перо…
   Он пошел на кухню, поставил на плиту сковородку, достал из холодильника яйца и колбасу.
   — Входи, не съем.
   — У вас губа разбита и щека синяя. Больно? Холодный компресс нужно сделать.
   — До свадьбы заживет.
   — А вы вообще кто?
   — Механик.
   — А я студентка второго курса института физкультуры.
   — По ночам зря ходишь, студентка.
   — Я с тренировки, нам зал дают поздно.
   — Так яичницу на тебя жарить?
   — Спасибо, не хочу.
   — Не хочешь — иди спать, вон в комнате кровать.
   — А если я останусь, вы… вы…
   — Еще чего! — презрительно бросил Филатов. — Вот что, крошка, топай в комнату и можешь забаррикадировать дверь комодом. А проснешься рано — дверь без ключа захлопывается. Вопросы есть?
   — А вы где спать будете?
   — Не твоя забота, шагай, шагай!
   Поужинав, Филатов постелил себе в кухне на полу, улегся и долго не мог заснуть. Ныла челюсть, мешал полувыбитый зуб, и никак не проходило возбуждение после нежданного и опасного происшествия. Лежать на пальто было жестко и неудобно, и он злился на девчонку, из-за которой не отдохнет как следует. Зал им поздно дают, шастают по ночам, и поэтому люди должны в больницах лежать, хотя не люди, поправил себя Филатов, а подонки, особенно этот, с глазами навыкате, рыжий, с кулаком, что свинчатка… Когда в половине седьмого Филатов проснулся от звонка будильника, в дверях кухни, одетая, стояла Надя. Теперь она выглядела куда уверенней, и Филатов еще раз отметил, что девчонка складненькая и что ей очень идет короткая юбка.
   — Не выспались? — сочувственно спросила Надя.
   — Ерунда. — Филатов встал и натянул брюки. — Извиняюсь,
   — Так я пошла, — глядя чуть в сторону, сказала Надя.
   — Будь здорова, крошка. — Филатов кивнул и поставил на плиту чайник.
   — Могли бы хоть чашку чаю предложить… спаситель!
   — Считай, что предложил. Только мне некогда, сама пошуруй в холодильнике.
   Филатов пошел в ванную.
   — Не очень-то вы любезны.
   Филатов остановился и положил руку ей на плечо.
   — Послушай, крошка, я в кавалеры не набивался и с цветами тебя не караулил. С чего мне расшаркиваться? Шуруй.
   Вернувшись через несколько минут на кухню, он увидел на столе тарелку с бутербродами, чашки с кофе и одобрительно кивнул.
   — Молодец, крошка.
   — Убедительно прошу вас отныне не называть меня этим дурацким словом!
   — Почему это «отныне»? — весело удивился Филатов, осторожно откусывая от бутерброда. — Ты что, жизнь со мной собралась вместе прожить?
   — А разве вы после всего не захотите больше со мной встретиться?
   Филатов присвистнул.
   — После чего это — «всего»? После того, как я на полу, как собака, дрых?
   — Если б захотели, легли бы на диване.
   — Спасибо за разрешение. Тебе сколько лет?
   — Девятнадцать.
   — А мне двадцать три. Можешь не «выкать».
   — Ты всегда так поздно работаешь?
   — А что?
   — Заходил бы тогда за мной, у меня четыре раза в неделю тренировки в одиннадцать вечера кончаются.
   Филатов развеселился.
   — А на кой черт мне это надо?
   Надя поджала губы.
   — Конечно, можешь и не заходить. Найдется еще кто-нибудь, можешь быть уверен.
   — Ну, допустим, зайду. А дальше что?
   — Проводишь до общежития.
   — Исключительно интересно!
   — А в воскресенье можешь пригласить в кино.
   — Потрясающая перспектива! — С каждой минутой Надя все больше забавляла Филатова.
   — А что тебе еще надо?
   — Мне надо, — таинственным шепотом сообщил Филатов, — немедленно, не сходя с места, тебя поцеловать!
   — Рано. — Надя торопливо встала, сполоснула в мойке чашки. — Но если не будешь очень торопиться, шансы у тебя есть!
   Так в жизнь Филатова вошла та самая «художественная гимнасточка». С их встречи прошло уже четыре года. Надя закончила институт и сама тренировала малышек в спортивной школе, трижды провожала Филатова в экспедиции и встречала его, а до загса дело никак не доходило. Филатов оказался бешеным ревнивцем, устраивал сцены, Надя бежала за помощью к Барминым, и следовало пылкое примирение, но ненадолго. Раз десять они уже расставались навсегда, и столько же раз Филатов, как побитая собака, возникал у дверей спортивной школы.
   — Ну что мне с ним делать? — хныкала Надя.
   — Бить, — советовал Бармин. — Бить смертным боем, а потом обливать ледяной водой. Три раза в день по десять минут после еды.
   — Меня нужно брать лаской, — возражал Филатов. — Нежностью.
   — Из-за него я отказалась от чемпионата города! Старшего тренера он обозвал «блудливым козлом» и пригрозил сдать в утиль, если он до меня дотронется.
   — И сдам, — пообещал Филатов. — Чего он хватает за ноги?
   — Но ведь я гимнастка. Это его работа. В другой раз Бармин насел на Филатова:
   — Ну, чего ты тянешь? Не говори потом что я не предупреждал: останешься на бобах!
   — Красивая она очень, — вздохнул Филатов. — Не для меня.
   — Брось, ты тоже не лыком шит. Скажем прямо, рожа, глаза разбойничьи, но именно эта дикость и нравится женщинам. Ведь любишь?
   — Вопрос! Только… зыркают на нее, гады. Не могу, руки чешутся.
   — И хорошо, что зыркают! — заорал Бармин. — Гордись этим, осел! Пиши ей стихи! Могу даже подсказать первую строчку: «Я помню чудное мгновенье».