Любитель идиллий! Создатель иллюзий... Со временем я понял, что вместе с адреналином, желудочным соком, холестерином, мочевиной, тестостерноном и прочим я вырабатываю иллюзии. Я - машина иллюзий. Когда набирается несколько тонн, я обрушиваю их на тщательно выбранную жертву и она корчится под обвалом, в конечном счете предпочитая проклятую грубую мерзкую реальность моим, красиво раскрашенным и обставленным, мифам.
   * * *
   Она приехала на поезде. Сияющая, веселая, с корзиночками, сумками, чемоданами. Я выстроил на перроне всю свою гвардию. Оркестр играл марш военно-воздушных сил. Ося был торжественно-бледен. Никита, перехватывая чемодан, гаркнул: "Твою мать! Вот это баба!.." Тоня утирала поплывший глаз. "Детант в действии", - комментировал Саня.
   Нагрузив Осин роллс скарбом, я посадил Лидию в такси - жить у меня она никакого права не имела. Фирма давала ей однокомнатную квартиру на Ленинском проспекте, но там не имел никакого права жить я. Все это нужно было быстро обыграть, отметиться в посольстве, а уж потом катиться на дачу.
   Я сварганил грандиозный обед в тот раз: заяц, утопившийся в чешском пиве. Никита притаранил два ящика мозельвейна. От цветов было душно - слава Богу, стояли последние сухие дни, - я распахнул окна в сад. Лидия привезла свое стерео и кучу кассет: поселок залихорадило от Стива Уондера. Мы просидели до последней электрички. Все расспрашивали её про Париж. Было тепло, уютно, радостно. Я впервые видел Осю пьяным. Он ронял голову на стол, хмыкал и советовал нам купить корову.
   "Купите корову и сделайте ей французские документы. Тогда ее в колхоз не возьмут. А чуть чего - обострение международной напряженности, - вы ее быстренько задворками отбуксируйте в посольство. Еще лучше ее покрасить под французский флаг..."
   Они набились все в Осин роллс-ройс; Никита вел машину. Мы остались одни. Обнимая ее, "знаешь",- начал я, но она перебила: "Молчи, молчи. Идем баюшки... Споешь мне колыбельную?"
   Глаза ее смеялись.
   * * *
   "Дело в том, что в равновесии стратегических сил наступил перелом. По улицам столицы в сторону Кремля неслись с танковым скрежетом черные лимузины. Паники не было, было всеобщее обалдение, янки, коротко стриженные длинноногие янки наловчились промышленным способом производить свободу. Самое обидное, что лаборатория в Ярославле давным-давно вывела формулу производства синтетической свободы, за что начальник лаборатории, профессор Китайчук, был немедленно расстрелян. Формулу обрили, закоптили, перевязали бечевками и засекретили. Теперь же все пошло коту под хвост. В Чикаго уже шуровала на полную мощность фабрика, выпускающая в день около трехсот тонн высококачественной демагого-устойчивой свободы. Конечно, прежде чем наша разведка сообщила точные сведения, информация просочилась в левую французскую Либерасьон. Серж Люли писал в передовице:
   "Нам не нужна свобода по-американски, свобода, которую будут навязывать человечеству насильно - столько-то капель в день..."
   Слухи, что американцы собираются распылять свободу над всей Евразией, с каждым днем множились. По радио передавали, что передозировка приводит к ужасающим результатам: выкидыши у беременных женщин, депрессия, помутнение классового сознания, выпадение прямой кишки, рвота, перемежающаяся пением гимнов...
   Я начал работать. Увы, вместо того чтобы серьезно подумать, как сварганить для детишек цензурно-съедобный фильм, я катал очередной, на самиздат обреченный, безумный рассказ.
   На работу уходили утренние тихие часы, после того, как я провожал Лидию на станцию. Пятнадцать минут электричкой до Москвы давались ей не легко. Она могла бы без проблем взять напрокат машину, но у иностранцев были белые планшетки номеров, мы тут же бы засветились. Закончив с утренней дозой бреда, я убирал дом, готовил обед, стирал. К шести в резиновых сапогах и армейском дождевике по разбитой дороге я отправлялся на станцию. Товарняки грохотали мимо, блестели мокрые рельсы, подходила моя электричка. Мы встречались где-нибудь у метро, ты совсем по-советски тащила какую-нибудь сумку: немного экзотики из Березки, мясо, которое теперь оставляла по знакомству буфетчица Клава.
   Мы шли в гости к Сане на Сивцев Вражек, к Тоне или вынырнувшему из дальневосточной командировки Суматохину. Несколько раз мы обедали у Роджера, но Лидия не совсем ладила с Полой, или, вернее, она так глубоко погрузилась в советскую жизнь, что контрастные встречи выводили ее из себя. Работа на фирме была для нее мучением, настоящим кошмаром, в конце концов она была певицей, артисткой, хиппи по натуре своей, но это был ее единственная легальная зацепка в Союзе. Раза три-четыре мы были с нею в кино, на этом ее энтузиазм к советским фильмам кончился, она несколько раз протаскивала меня в киноклуб при посольстве. Я читал ей вечерами по-русски, совсем как в прадедушкины времена, или мы отправлялись на длинные прогулки по черному набухшему сосняку, и я рассказывал ей мимоходом выдуманные истории из жизни профсоюзных принцев и партийных гадалок. Она молчала. Лидия, оглушенная неожиданно дремучей жизнью, она вообще теперь молчала, и я прозевал момент, когда ее мягкая теплая терпимость перелилась в затаенное , силу набирающее, раздражение.
   "Прививки против, как его теперь называли, американского дождя были обязательны. Но все же, изловчившись, можно было сунуть в карман белого халата трешник и получить вместо отравы пять кубиков глюкозы. В то же время по улицам Чикаго прошла мощная, около ста двадцати тысяч участников, демонстрация молодежи. "Мы против загрязнения естественной свободы синтетическим дерьмом" было написано на голубых плакатах. На черном рынке уже можно было купить флакончик американской свободы, но цены были бешеные. Евгений, однако, решился, и вместе с Анастасией одним преступно голубоглазым вечером они, неизвестно для чего раздевшись, приняли по дозе и, усевшись друг напротив друга, стали ждать..."
   * * *
   Она не объяснила мне ничего. Я не могу считать объяснением черного цвета взрыв мощностью в несколько мегатонн. Шла первая неделя декабря, от снега и солнца болели глаза. Я глядел в окно, Лидия за моей спиной паковала чемоданы. Чудовищный смысл ею произносимых фраз в моей голове никак не укладывался. Оказывается, я ее использовал, оказывается, она вкалывает на меня, в то время как я кайфую, пестую свои литературные претензии, Омар Хайямом, Хайям Омаром сибаритствую меж перекрахмаленных сугробов и мятых простынь. Я увязался за нею только потому, что она француженка. Я никогда не хотел хоть что-нибудь сделать для нас обоих, для нее, в конце концов, а лишь ныл, что в этой стране действовать невозможно.
   Самая интересная часть была по-французски. Без синхронного перевода. Я перестал вникать - она просто спятила! Она выпила литр антифриза или пригоршню, под подкладкой сумки затыренных, ЛСД... Мои друзья меня не знают. Она не видела никого, кто умел бы так хорошо устраиваться.
   "Лидия, - повернулся я, - дуреха! Кончай свой бред, я же тебя..."
   "Пошел ты знаешь куда со своей любовью! Любовь! Что ты в этом понимаешь?"
   Я попытался загородить дверь.
   "Уйди, - сказала она тихо. - Все кончено, ты что, не видишь? У меня больше для тебя ничего нет".
   Грязного цвета такси стояло у калитки. Она вернулась за вторым чемоданом. Я начал соображать, что она действительно уезжает, и уехать может очень далеко. В страшный для меня аэропорт.
   "Слушай, - я назвал ее ночным ее именем, в этой ситуации идиотским,погоди..." Мне было жутко.
   "Пошел на хуй, - сказала она с чудесным парижским акцентом.- Рожу твою видеть не могу... Сиди в своей могиле. Ковыряй свои болячки. Я не махозистка..."
   Самое смешное было в том, что такси не могло стронуться с места, буксовало, расшвыривая перемешанный с песком снег, и не кто иной, как я, упершись ногами в фонарный столб, раскачивал и выталкивал машину.
   "Все устроится, - бубнил я, старательно игнорируя вздымающуюся внутри хиросиму. - Все это чушь. Все обойдется. Ведь мы только начали жить..."
   Такси выскочило и, напоследок забросав меня грязью, юзом пошло вниз по улочке.
   * * *
   Она улетела на следующее утро. Я этого не знал и еще с неделю ломился в посольство, дважды побывав в приемной ГБ, где со мною обошлись вполне гуманно, но посоветовали больше не пытаться проскочить на территорию лягушатников. Я побывал на ее фирме - вентили, трубы, газовая техника - и милейший толстяк мне объяснил, что мадам уволилась и теперь - впрочем, он не уверен - пьет шеверни на веранде Липпа или напротив У Двух Мартышек.
   Я плохо помню детали, я был заправлен водкой по самых уши. Я боялся хоть на секунду протрезветь. Тоня наткнулась на меня в винном магазине. Я покупал литровую бутылку пшеничной. Она влепила мне пощечину, а потом заплакала. Алкаши вокруг ржали. Это от нее я позвонил в Париж. Дали, словно издеваясь, мгновенно. Лидия взяла трубку. Было слышно телевизор.
   "Не звони сюда больше", - сказала она.
   "Я... Я тебе напишу?" - голос у меня был как у Сатчмо.
   "И письма твои читать я не буду... Я понятно говорю? Найди себе другую дуру".
   * * *
   Сиделкой надо мной просидевший ничем не обозначенную вечность, Ося уверял меня:
   "Ваша ошибка, дружище, что вы ее держали за метерлинковскую героиню. А она баба из Воронежа. Понимаете? Она просто баба! Вам Париж все мозги запудрил! Нужно было с нею обращаться как с бабой, а вы ей мантры читали! Хлебникова!.."
   Никита был лаконичнее:
   "Есть такие бабы, - сказал он, - что хоть не вынимай".
   Он заставил меня одеться, мы долго тащились куда-то через метель.
   "Я тебе пришлю одну дырочку, - втолковывал он - только ты с нею не валандайся. Подъемный кран. Мертвых из гроба поднимать может. Тебе сейчас нельзя без бабы. Сворачивай".
   Мы свернули на тропинку между сугробами, снег все сыпал и сыпал, и Никита постучал в окошко кассы.
   "Два билета, - сказал он. - Со скидкой на малолетство".
   Это были оранжереи Ботанического сада. Миновав японский сад камней, скрюченный подагрой лес столетних карликовых сосен, целую рощу цветущих лимонов, мы забрались в самый дальний угол. Не было видно ни души. Волны тропического тепла и мелкая водяная пыль из распылителя окатывали нас. Мы устроились, сняв шубы, на мешках с удобрениями. Никита вытащил четвертинку.
   "Тебе вообще-то пора подумать о парашюте, - он сорвал пробку, завязывать, может быть, и не стоит, но притормозить пора... Мы с тобой в баньку пойдем, в Сандуны, выпарим твою бредятину и на пиве спланируем к будням нашей родины. В каждом деле должна быть своя техника. И в том числе и в деле протрезвления. Не бэ. Уделал тебя капиталистический рай?"
   И он нырнул в густолистые заросли, где наверняка водились змеюги, мартышки, студентки-лаборантки и заспанные смотрители, и появился оттуда с полной шапкой душистых мандаринов.
   "Африка, - гоготал он, - и никаких транспортных издержек..."
   * * *
   В Сандуны мы не пошли, мы поехали за город. По той единственно приличной дороге, что разматывается на юго-запад. На даче нас уже ждали. Охранник с кобурой на боку открыл ворота. Хозяин, известный мне лишь по газетным снимкам - "Да нет же! - поправил меня Никита. - Это его сын", - вышел встречать нас на крыльцо. Стол, заставленный закусками, запотевшие графинчики, неизвестно где припрятанный оркестрик, играющий Вивальди, и девицы: чистенькие, ухоженные, обожравшиеся бляди.
   Я был весел и остроумен. Я смешил всех, даже каменнолицую прислугу. Приставленная ко мне мокрогубая красотка и вправду замечательный экземпляр зверски обтянутая свитером калибра корабельных пушек грудь, изумительные, совершенно пустые ореховые глазищи, маленький зад, удлиненные нижние конечности - при каждом приступе хохота энергично наваливалась на меня своей надводной частью.
   "Майя, - пояснял через стол Никита, - из нашего золотого фонда. Прошу без протокола".
   Майя скромно лязгнула ресницами. Я был в том эйфорическом состоянии, когда случайное телодвижение вдруг расплескивает болотце фальшивого веселья и тогда обнажается смрадная пропасть. Хозяин тихим, бесцветным голосом рассказывал об африканском племени, где в танце любви женщина выбирает мужчину, счастливец сидит, опустив голову, положив ему ногу на плечо.
   "Они танцуют в чем мать родила и практически, заводя ногу избранному на шею, показывают свой товар..."
   Хозяин оглядел нас исподлобья: седой бобрик волос, мешки под глазами, седые усы, безразличный взгляд. Одного движения пальца его престарелого двойника было достаточно, чтобы поменять Кавказ и Урал местами. Меня он начал злить. Залепить ему семгой морду? У него была хорошая интуиция, на ней они и держатся как на подводных лыжах, он кому-то кивнул, и нас уже вели бесшумной ковровой экскурсией, показывая дом: чередой стерильных, дорого обставленных комнат, кинозал, спальни второго этажа и чудесный кожаный кабинет, о котором только можно было мечтать, с книжными шкафами от пола до потолка, с тяжелыми портьерами, в просвете которых сиял серебряной чеканкой синий вечерний сад.
   Майя удержала меня за руку, когда все выходили, она и вправду была хороша, и, скорее всего, ее глупость была лишь расчетливой игрой, гаремной мудростью, умением не раздражать честолюбие заносчивых шейхов. К моему удивлению, она и вправду умудрилась восстановить мое заржавелое оружие, но, когда, раскрасневшаяся, со спущенным на одну ногу исподним, она наделась на меня, easy rider, и мы тронулись с места среди кожаных волн чудовищно огромного кресла, я тут же обмяк и капитулировал.
   "Ты меня не хочешь?" - мотая головой, сказала она.
   "Я-то, может быть, и хочу, но он - автономное государство..."
   Она все еще сидела на мне - лифчик на шее, чуть-чуть терлась об меня. Мы кое-как разлепились. Застегивая джинсы, я подошел к стенным шкафам - вот от чего можно было кончить! - здесь было все, чем я когда-то так жадно интересовался. Клеветники режима, высланные из страны философы, мемуары участников славных кровавых дел. И все издано пронумерованным внутренним тиражом...
   Она еще не раз в ту ночь пыталась меня осчастливить, Майя. Per aspera ad astra, сквозь тернии к звездам, но лишь сама сверзлась в небольшой всхлип и затихла. Как и следовало ожидать, она была из профессорской семьи, занималась когда-то семантикой в Тарту, но (ее фраза) "грудь перевесила".
   "Ты не пропадай, - сказала она, - я тебя вылечу".
   "Я не тем болен", - отвечал я, но было это уже утром, в Москве. А пока я сидел один в эвкалиптом пропахшей сауне, и все у меня текло:
   ручьи пота меж лопаток и по груди и, порядочно, из глаз. Я трясся и даже, думаю, подвывал. Хорошая парилка была у слуги народа. Но меня уже звали за стол - в предбаннике стопкой лежали чистые полотенца, на скамью был брошен мохнатый тулуп. Возвращаясь в дом, я набрал полные пригоршни снега и, как мы это делали в армии, умылся им.
   * * *
   Это был отличный, queen-size, двуспальный багажник. Рафаэль взял кадиллак посла: старикан отправился в Лозанну подзалатать прохудившееся здоровье и Рафаэль остался поверенным в делах. Везуха! У меня был термос с кофе, фляжка скотча, печенье. Ледяной воздух бил откуда-то сбоку, но мне было наплевать. Машина шла мягко, и лишь на поворотах ныл затылок. Никто, кроме матери, ничего не знал. Она постарела за эти три дня.
   "Я все равно уеду, - объяснял я ей. - Не сейчас, так позже. Не через Финляндию, так через Израиль".
   "Делай как знаешь", - поджав губы, отвечала она.
   Фотография - Лидия, обнимая меня за шею, заглядывает в объектив - давно исчезла с комода.
   "Если я останусь, я рано или поздно сяду".
   "В этом я не сомневаюсь..." - чуть слышно отвечала она.
   За окном неподвижно стоял январь. Многое случилось за последний месяц. Харьковские отъезжанты подослали ко мне смешного убийцу: кепочка, улыбочка, кривой зуб да нож, который он мне показывал, словно предлагал купить... Не все вещи дошли до Вены. Знаю ли я, чем это пахнет. Жареным. Кто-то мухлевал в этой игре. Я был уверен в Рафаэле. Не потому, что он с утра до ночи занимался мною, а потому, что я знал его теперь гораздо лучше. Мудрил, я в этом был уверен, получатель в Вене.
   Я прожил у Рафаэля две недели безвылазно. Пил с утра, проснувшись. Около постели всегда стояла бутылка скотча. Рафаэль забивал холодильник выпивкой. Днем я держался на пиве, а к вечеру нагружался ячменной. Он не перечил мне, разговаривал со мною так, словно мы не стояли на разных берегах скотчевого моря. Он
   готовил еду, прятал снотворное, вышвыривал повадившихся вдруг вставлять лампочки электриков. Я спал, только набравшись до зеленых чертей. Два часа, не больше. Просыпался от ощущения дыры на месте сердца. Пульс сто двадцать. Экстрасистолия. Если зациклиться, начиналась паника.
   Я лежал и думал об одном: почему? Потому, что кончился карнавал? Три дня здесь, два там, весело, навылет, в лихорадке любви. До тех пор пока у одного из нас не начинались легкие неприятности с эпидермой. Вечно под наркозом чередою идущих оргазмов. Так часто, что страхи и сомнения взорваны и распылены. И вдруг - дыра, дожди, проселочная дорога с подслеповатым фонарем, потеря ритма, контора, беготня за продуктами, передовые будни. Некуда в общем-то пойти. Все двусмысленно. Мы уже не набрасывались друг на друга, как в наши урывочные свидания. Она порывалась мне что-то сигнализировать, я понимал это теперь. Но что? Я кропал свой акростих, я распустил в том месяце счастливые сопли, я перестал за нею охотиться. Я думал, что теперь она рядом. А она почувствовала себя нигде.
   Может быть, у неё МДП? Выскользнула из одного периода, сверзилась в другой? Слишком просто. Граница двух проклятых систем шла ровно через нас. Через ее шею, грудь и колени. Через мои мозги, ребра и подвеску. Через наш дом, кровать, планы и мечты. Было наивно с моей стороны думать, что мы перезимуем в кое-как налаженной идиллии. Отовсюду торчали гвозди.
   Она не снилась мне, сколько по этому поводу я ни усердствовал. Я медитировал в шавасане, стараясь настроиться на ее образ. Бухие медитации! От хуя уши! Лишь однажды, на грани пробуждения, она вылупилась из гнилого яйца тусклого утра - вся завернутая в серебренную пластиковую амальгаму. Она! Но лишь мои искаженные отражения на ней...
   Я отправил ей целую голубятню писем. Как в преисподнюю. Или из. И лишь неделю назад маленькая, вряд ли трезвая, записочка:
   "Может быть, стоило бы попробовать еще раз, может быть из этого и вышел бы какой-нибудь толк, но я устала. Ты любишь не меня, а свою любовь ко мне. Как жаль..."
   Это её "как жаль" и вернуло меня на землю. Запой кончился. Некоторые странности с Рафаэлем - тоже. Он все понимал. Он был чуток. Как однажды я выдал ему, вполне несправедливо, омерзительно чуток. Я вернулся в свою коммуналку. Нужно было решаться прыгать. Но как?
   * * *
   Финляндия была его идеей. Он бывал там часто, как и все московские дипломаты, обалдевшие от столичной скуки. Я собрал свои бумаги и вместе с пишущей машинкой передал Роджеру - его таки высылали. Он обещал передать их в Париже Лидии. Больше у меня ничего не было. Мы сделали с Рафаэлем несколько пробных ездок. В БМВ было тесновато. Но мне казалось, что, если нужно будет сложиться в четыре раза, я бы это сделал. Мы ждали, когда уедет лечиться
   посол. Он, как и его поверенный в делах, был на хорошем счету, на их жаркой родине фонтаном забила нефть и, что важнее, левые идеи, и на Старой площади такие совпадения ценили.
   В первый же уикэнд своего полновластного правления Рафаэль сгонял в Выборг. Все прошло как по маслу. Раньше он ждал досмотра и пропуска по сорок минут. На этот же раз машину под флагом дружественной страны пропустили без проволочек.
   * * *
   Я ждал Рафаэля в Питере. Решено было ехать поздно вечером. Я мог сесть в машину, часа три оставаться в кабине, в тепле, полулежа, конечно... Но было куда проще нырнуть в багажник. Меня интересовало только одно - ССС. Служба сторожевых собак. После армии я ненавидел этих тварей. Откормленные, с первого же прыжка к горлу бросающиеся бестии... Рафаэль израсходовал три диоровских дезодоранта, опрыскивая машину снаружи и изнутри. По моим подсчетам, с момента моего перемещения в багажник и до КПП должно было пройти около полутора часов.
   И вот я лежал на спине, упершись ногами в бок машины с такой силой, что ушанка налезла мне на нос. Машина стояла. Мое сердце билось так громко, что казалось было невозможно его не услышать. Глупо, если они не употребляют что-нибудь простенькое, вроде стетоскопа. Я услышал, как Рафаэль открыл дверь машины. Два голоса переговаривались под скрип снега. Слов не разобрать. В какой-то момент все закрыло горячей темной волной. Вот достойный финал! Загнуться в багажнике. Откроют, как крышку гроба. Но зажигание не было выключено.
   "Семенов, - крикнул кто-то, - позвони на восьмой!.." Снег хрустит, думал я, так по-русски. Так сухо хрустит снег...
   Машина тронулась. Я отвинтил крышку фляжки и, заливая лицо, отпил, сколько мог. Не думать! Не думать! Только не думать. Был момент, когда я начал читать молитву. А машина все поворачивала и поворачивала, проскочили какую-то разухабистую музыку, провал, опять провал, я был весь мокрый, как новорожденный... Иди к дьяволу, сказал я сам себе, со своей литературщиной! Машина стояла, ключ поворачивался и не мог в замерзшем замке. Наконец замок лязгнул, и вместо крыши какого-нибудь там американского посольства я увидел тяжелые (все те же!) заснеженные лапы елей.
   "Садись в машину, быстро! - сказал Рафаэль. Я выбрался почти на четвереньках, холодный ветер прохватил меня насквозь. Рафаэль пил из моей фляжки.
   "Ничего... - сказал он, - только не психуй..."
   "Где мы?" - спросил я как идиот.
   "У них - как это по-русски? Strike, забастовка, ass-holes! Нашли время, кретины..."
   "У кого?" - я все еще не понимал.
   "У финских таможенников. Граница закрыта".
   * * *
   Вызов мне сделали быстро. Среди двадцати тысяч русских в Париже нашлось несколько однофамильцев. Месяц ушел на сбор документов: печать здесь, легализация там, справка из нашего фуфлового комитета толстоевских, свидетельство о рождении, свидетельство о смерти, пять рублей маркой, десять в кассу и т. д. Наконец последняя бумага была принята, и ОВИРовская офицерша коротко сказала: ждите.
   Некоторые ждали по семь лет. Некоторые всю жизнь. Кое-кто приходил сюда самосжигаться. Некоторые вытаскивали самодельные плакатики, их быстро уволакивали. Некоторые просто рыдали. А мимо шли выездные: туда и обратно, а потом опять туда. Умей вертеться. Нечего трагедии возводить...
   Я стал бывать у Гаврильчика, я зачастил к Коломейцу - мне нужно было найти и нажать верную кнопку. Гаврильчик звонил куда-то, врал про мою тетку, издыхающую от любви на берегах Сены. Коломеец просто сказал - сейчас не время, скоро будет конференция по Хельсинкским соглашениям, тогда и будем думать. От Лидии пришла раскаленная записочка - давай прыгай!
   За неделю до открытия международной конференции меня дернули в штаб народной дружины - пришли два лба и сказали, что меня "просят зайти". Профессию сидевшего за столом дяди можно было вычислить за километр. Он почти не смотрел на меня, он выдвинул ящик стола и вынул стандартную папку, разбухшую от бумаг. Открыв, он положил ее так, что я мог видеть бледную копию первой страницы "Станции Кноль". Видимо, времена наступали действительно новые.
   "Держать вас не будем, - сказал он. - Стране вы не нужны. Езжайте. Посмотрим, что вы там запоете. Получите паспорт на год".
   Я старался не сиять. Я вообще боялся шевелить воздух. Я попал в счастливчики. Я был уже в дверях, когда дядя усмехнулся:
   "Наша ошибка. Нужно было прибрать тебя по делу Зуйкова. Расплодилось вас... Зайдешь в ОВИР в понедельник".
   Впервые в жизни я боялся перейти улицу на красный свет. Я стоял на зебре перехода и хмыкал. Ротшильд не был богаче меня. Брежнев не мог сделать ноги...
   Боже! Значит, все сначала? Целая жизнь?
   * * *
   На этот раз были проводы. В Никиткиной квартире негде было упасть в обморок.
   "Не забывай", - говорили одни.
   "Оставляешь нас", - укоряли другие.
   "Дурной ты, - сказал мне поэт-авангардист, - ты же от русского языка уезжаешь, ты же будешь в два счета кончен".
   Мать сидела в углу. Удивительно спокойная. Улыбалась. Я подливал ей шампанского.
   "Я к тетке Евдокии, пожалуй, съезжу, в Киев..." - сказала она.
   Я дал ей денег вчера, все, что осталось после покупки билета. Аэрофлотовская барышня (четыре часа ожидания в очереди) канючила:
   "Берите обратный билет сразу. Это выгодно".
   "А мне не выгодно", - отвечал я.
   Это тоже был устный тест.
   Расходились под утро. Скомканно прощались. Лишь Генрих С. напутствовал меня со всей серьезностью да Тоня перекрестила.
   В пять утра мы стояли с Никиткой под облетающим кустом бульденежа и отливали.
   "Представляешь, - хохотал Никита, - у тебя рейс, а мусора нас сейчас повяжут за поведение, унижающее моральный облик строителя мунизма. Суток на 15..."
   "Ты меня отвезешь в аэропорт или мне такси заказать?"
   "Я же обещал, - грустно посмотрел на меня Никита, - все будет хок'кей..."
   * * *
   Его драндулет был в ремонте. Он не смог ничего лучше придумать, чем угнать чьи-то жигули. Мы катили в аэропорт на краденной машине. Я рассматривал улицы без любви, без любви и сожаления. Сталинский стиль-вампир, разбомбленный под идиотские коробки центр, тяжелое Ленинградское шоссе, обставленное номерными заводами, Волоколамское, разрезанное окружной железной дорогой... Все изжито здесь. Все прутья клетки знакомы.
   Кроме одной шестой мира есть еще пять...
   * * *
   "У меня есть кое-что для тебя, - сказал Никита, нагло запарковываясь среди служебных машин. - Но, кажется, это тот единственный раз, когда я на тебя не поставлю".