– А по-русски он знает?
   – По-всякому знает, – махнул рукою. – Расспроси. Я подсел к старику и долго глядел на него, не в силах отвести взгляда. Мне было стыдно, что так вот таращусь на слепого, разглядывая его лишенное глаз лицо, все в страшных рубцах от ожога, в крохотных ямочках, но ничего не могу с собой поделать. Оно приковывало к себе, оно и сейчас стоит перед моим взором, спустя долгих тридцать лет с того дня, как встретил я старика на стойбище в верховьях речки Тетей.
   Все, что написал о нем, рассказал мне шаман рода Почогиров – Ганалчи.
 
   За окном зима, ветер, февраль. Все последние числа января ярко светило солнце, стояли морозы, к утру за двадцать, днем до десяти. Хорошо работалось, но и на волю тянуло. Нынче не тянет. Воет ветер. В доме тихо, тепло, не хочется подниматься из-за стола. Рядом и любимые книги, и дневники, записные книжки, походные тетрадки – за целое тридцатилетие жизни.
   Все было, было, было… Весь в прошлом.
   И вдруг звонок телефона. Звонит мама. Не в силах еще отвлечься, над чем думалось, спрашиваю, едва поздоровавшись:
   – Мама, что ты помнишь о тунгусском происшествии? Ей восемьдесят три. Окончила гимназию, потом институт, учительствовала. До сих пор много читает. Так что должна вспомнить.
   – Это ты о метеорите?
   – Да.
   – Маленькая я была. Но помню, что папа говорил: в тайге упало небесное тело.
   Ее отец, мой дедушка, работал на железной дороге, тогда уже был инженером. Сам из крестьян, выучился на медные деньги, и у меня хранится до сих пор постановление сельского схода, который отпускает дедушку из крестьянской общины на учебу. Постановлению этому более ста лет.
   – Значит, дедушка говорил, что упало небесное тело?
   – Ну да – метеорит. Тогда ведь слухи ходили о конце света.
   «Значит, и там ходили, – отмечаю про себя, – но там понятно, в цивилизованном мире все-таки ученые уже знали, что приближается к Земле комета Галлея, в десятом году должна появиться в нашем небе…»
   – Когда училась в гимназии, нам объясняли, что далеко в Сибири упал крупный метеорит… Вот это и помню.
   – А еще что?
   – Ну, всякие легенды ходили.
   – Какие, например?
   Об этом почему-то не хочет говорить, но охотно, даже с улыбкой добавляет:
   – Рассказ один интересный читала…
   Всю жизнь не давало мне покоя ощущение, что когда-то (я очень рано начал читать) сам прочел или мне прочитала сестра (в этом был уверен) рассказ о том, что тунгусский метеорит был космическим кораблем, потерпевшим катастрофу. И что-то еще такое таинственное, о чем никак не мог вспомнить. Я помнил: был рассказ. Может быть, именно он и определил во мне непреходящую во всю жизнь тягу к этой тайне.
   – Какой рассказ? Когда ты его читала? – спрашиваю, волнуясь.
   – Когда, не помню. По-моему, до твоего рождения. Конечно, до твоего. В двадцать девятом году очень много писали об этом.
   В двадцать девятом Леонид Алексеевич Кулик возглавил первую научную экспедицию и открыл «место падения» тунгусского метеорита. Места он не нашел, ни кратера не было, ни каких-либо «неземных следов», а только гигантский вывал леса.
   – А рассказ был о том, что над тунгусской тайгою потерпел катастрофу космический корабль.
   Об этом я помнил.
   – Так… А еще…
   – А еще, – она снова улыбается, дескать, дальше и вовсе мистика, но интересно, – что после этой катастрофы в тайге объявилась женщина – шаманка. Она прятала лицо, и никто его не видел. Но когда умерла, оказалось, что кожа его была бледно-бледно-белого цвета, как бы излучающая звездный свет…
   Ну вот тебе и раз! А говорят, чудес не бывает! Только что написал о шаманке, о которой говорил тридцать лет назад Артём, и, пожалуйста, – она объявилась.
   – Кто написал этот рассказ, не помнишь?
   – Нет.
   – Где напечатан был?
   – С какого года «Огонек» выходит? – спрашивает.
   – С двадцать четвертого – наш советский. Но выходил и до революции.
   – Наверное, «Огонек» наш. На газетной бумаге, с фотографиями – такие плохо сброшюрованные листки. В году двадцать девятом…
   – Но я помню этот рассказ… Он мне всю жизнь покоя не давал, – говорю я. – Мог я его читать?
   – Да нет. Я журнал этот не хранила.
   – Но я же знаю…
   – Значит, я рассказывала тебе.
   Стоит полистать комплекты «Огонька» за двадцатые годы…

ГЛАВА VII

   Спал долго. Может быть, даже несколько суток. Никогда потом не говорил об этом с Ганалчи. Проснулся голодным и здоровым. Болели только, ныли и отчаянно зудели десны. Я тронул их рукою, и на пальцах остались капельки крови.
   – Э, парень, – сказал Ганалчи; он сидел рядом на обычном своем месте, но, проснувшись, я его не заметил. – Пей-ка, парень, – протянул кружку с густой коричневой жидкостью. – Пей.
   Я пил горьковатый этот напиток, цедя сквозь зубы, и находил его даже вкусным, немного вяжущим язык, покрывающим небо каким-то легким налетом.
   Ганалчи одобрительно качал головою и что-то бубнил свое. Этот голос слышал я и во сне, от него становилось очень хорошо и тихо на сердце. Я снова заснул.
   Теперь мне ничего не снилось, но было тепло и уютно. И еще несколько раз просыпался. Ганалчи протягивал кружку, я пил и снова засыпал.
   Но вот проснулся среди ночи. Как можно тише выбрался из спального мешка, сел на постели, соображая, сколько же времени не выходил на волю. Огляделся вокруг. Постель Ганалчи была не занята, не смята даже. Жар в очаге мягко освещал чум, но и не гасил звезд в крошечном круглом хонаре нашего жилища.
   И снова, как в то первое пробуждение, не сразу увидел я Ганалчи. Л он так и сидел на обычном своем месте, и трубочка была зажата в кулаке, и выпрямлена спина, чуть-чуть только против обыкновения ссутулился, но глаза были закрыты, и лицо вовсе недвижимое. Ганалчи спал сидя.
   Он не проснулся, когда я, одевшись, вышел на волю и постоял подле выхода, прислушиваясь к ночи. К частолесью, куда я отошел, из тайги заспешили олени, окружили меня, тычась мордами в снег у моих ног. И я поговорил с ними недолго, ощущая в себе что-то новое, словно бы пришедшее в меня извне. Так бывает, когда закрываешь только что прочитанную мудрую книгу и, затаив дыхание, боясь пошевелиться, слушаешь в себе какое-то не объяснимое словами Присутствие. Так было и тогда со мною, под теми звездами, в той удивительной ночной звукоте, которая не казалась мне страшной, но, наоборот, радовала и предвещала долгую добрую жизнь.
   Олени вовсю затиснули меня, слизав снег вокруг до самой земли, и я, сопротивляясь их силе, стал медленно выбираться из этого живого круга, оглаживая животных по их шелковистым холкам, по некрасивым мордам. Они задевали меня своими рогами, и я отводил их руками совсем так, словно пробирался через заросли густого, но невысокого кустарника.
   И снова стоял я у входа в чум, закинув голову к небу, стараясь уловить тот необычайный шелест с горних высот, который можно услышать только на Севере в такую вот ночь странного месяца Вороны.
   Почти над самой моей головой стоял Хэглен, а к нему, вздымая млечную пыль мирозданий, мчались во весь опор Сохатые, преследуемые Охотниками!
   Я впервые вдруг ясно увидел это и замер, затаил дыхание, чтобы продлить этот удивительный миг далекой межзвездной охоты. А на небе уже вместо Сохатых и Охотников привычно возникал Большой ковш, а чуть поодаль зелеными рысьими глазками вспыхивали Стражи, черпал неизмеримую глубину Малый ковшик и Кассиопея, вольно раскинувшись в том же зените, пленяла прекрасного Ориона… И все там было незыблемо и вечно, как и вокруг меня, и во мне, и в том стремительно возникшем звуке, который не пугал меня теперь, но звал к Тайне, туда, где неторопливо текут подо льдом три реки, три свидетеля свершившегося в то далекое утро…
   – Ты не знал, – говорит Ганалчи, – в месяц Вороны просыпается звук. Ты не знал. Тайге тоже замерз голос. Зимой тайга молчит. В месяц Вороны – оттаял голос. Ты не знал.
   Вот и еще одна тайна Великого Севера. В апреле глубоко в земле оживает сплетение корней. Первые соки медленно движутся по стволам вверх, к первым теплым лучам солнца. В месяц Вороны солнце и светит и греет уже. Под тем теплом подтаивает ожеледь на ветвях, обретают движение и кухта и сугробы, первые крохотные клювики солнечных затаек долбят ледяной наст, и тайгою бродит из края в край оживший голос тайги, и носит его из края в край на своих крыльях ультан – эхо…
   Вот и вся причина моей болезни. И я верю в это, но и немножко не верю, но от этого мне не делается хуже.
   – Много мяса ел, – говорит Ганалчи, – кровь свою портил. Я кровь тебе лечил.
   – Как?
   – А… Думать надо! Трава есть, корень, кора такой, вода разный… Много. Думать надо! Знать. Я знаю.
   Ганалчи наладил для меня диету. Сам отбирает особенные куски мяса, поит странной похлебкой, заправленной словно бы молотым зерном, то очень твердым, то вязким, как резина, я устаю жевать, а старик доволен.
   Все ко мне в стойбище относятся теперь с превосходным вниманием, жалеют, стремясь как-то и выразить эту жалость. Для них я по-прежнему больной, но сам я этого не чувствую. Никогда не было во мне столько энергии, силы и какой-то неудержимой радости. Но бабушка Дари, древняя и с виду вовсе немощная старушка, едва дотягиваясь, треплет меня по плечу, как несмышленыша.
   Я, вероятно, и есть такой для них. В этом вот круге самых простых вещей и простейших истин, без которых, по их понятиям, нет человека.
   С каким трудом дается мне осмысление этого Простейшего круга! Не будь рядом Ганалчи, его семьи, даже этой древней бабушки Дари, и мне природой будет запрещено жить. Потому что я не умею жить в природе. Мне было это дано, но я потерял это. Потерять легко… Найти трудно… Но я ищу,
   В нашем ежедневном рационе появилось новое блюдо. Охотники добыли сагжоя.
   Домашних оленей эвенки издревле не убивают. Не убивают их и сейчас в семье Ганалчи. Странные и прекрасные узы соединяют человека с этим животным – подлинная и высокая, иначе и не назовешь, любовь. Олень и человек с незапамятных времен живут тут, на Севере, вместе. Говорят, что он и тепло, и движение, и работа, и пища для эвенка.
   С последним я согласиться не могу. Даже в самые страшные голодные времена, когда семья буквально вымирала, никто не поднимал руку на оленя, никто не забивал его в пищу. Случалось, падало животное, и тогда его съедали. Но чтобы убить оленя ради удовлетворения голода – такого в прошлом не было. Тут действовал самый сильный Закон – необсуждаемого запрета. Так всегда было с домашним оленем, и стада старались всегда умножить.
   Дикого оленя добывали, и это всегда было большим праздником.
   Вот и нынче в нашем стойбище такой праздник. И необычайное кушанье на столе. Его готовила бабушка Дари.
   Сначала она чистила и мыла кишки сагжоя, ловко, как пряжу, сматывая их в клубок. Потом ходила в тайгу и что-то там собирала, шинковала и толкла с жиром мясо. А потом, ловко продев в деревянное колечко кишку и вывернув на ободок края, набивала ее приготовленным фаршем. Перевязывала на равные доли сырой жилкой, и получались колбаски, которые, отварив в котле, подали к празднику.
   Колбаса эта оказалась необыкновенно вкусной. Ели ее все с большим аппетитом, а мне казалось, что ничего более вкусного не приходилось пробовать за всю жизнь.
   Колбасный фарш был с легкой перчащей остринкой, благоуханно пахнущей кедровым орехом. Кедровников в этих местах не было вовсе, и я считал, что бабушка Дари возит орешки ради такого вот праздничного случая.
   Всем очень нравилось, что я так хвалю и так за обе щеки уплетаю стряпню бабушки Дари, и мне подкладывали, а я и не отказывался.
   – Это с орешками? – спросил я, и все заулыбались радостно, и старушка закачала головой.
   – Та-та, оресками, оресками…
   Потом Ганалчи объяснил мне, что блюдо это действительно приготовлено с орешками, которые собирала бабушка Дари в оленьем стаде.
   – Она знает, – сказал Ганалчи. – Не всякий орешек ;олений надо брать. Дари знает…
   Это объяснение не вызвало во мне брезгливости, я даже пожалел, что не знал об этом раньше. И это тоже обрадовало Ганалчи.
   – Очень нужно, – сказал. – Польса очень. Олень чистый. Совсем чистый.
   Оленя в тайге считают самым чистым животным. Оно так и есть. Питается олень почти одним чистейшим ягелем, пьет очень мало воды, и только родниковую, порою ему хватает росной влаги, а зимой и вовсе не пьет – лижет снег. Мясо его считается лучшим, но есть его надо с умом. Оно обладает слабительным свойством.
   Беременным женщинам не только не разрешается есть оленину, но даже глядеть, как ее едят. Считается, что нарушение этого запрета приведет к тому, что роды будут очень тяжелыми.
   Вопреки многим утверждениям, что эвенки неприхотливы и неразборчивы в пище, у меня создалось совсем другое мнение. Я ел в кочевьях и стойбищах настолько изысканно и вкусно приготовленные и весьма разнообразные кушанья, что не могу с ними сравнить ни одно из самых деликатесных в европейской кухне. Более того, мне кажется, что наиболее вкусное, что мы имеем в своей еде, как раз ближе всего к таежной пище.
   Болезнь моя, скорее связанная не только с нервным напряжением, которое пришло от общения с тишиной, от отсутствия привычных раздражителей, обычной в нашей жизни суеты и спешки, связана была еще и с начинающейся весенней цингою. И лечил меня Ганалчи, кроме сна, возбуждаемого дымом сжигаемых трав, того самого напитка, голосового речитатива и, что еще более удивительно, – счета, еще и диетой, о которой знал куда больше всех тогда знакомых мне врачей.
   Я расспрашивал Ганалчи о пище, пытаясь записать кое-какие секреты их кухни. И он охотно открывал мне их, вроде того, каким было приготовление оленьих колбасок.
   Особенно строгая диета накладывается на беременных и кормящих женщин. До родов женщина не имеет права есть брюшину медведя, мясо старого оленя. Но позволительно и даже следует есть почки и печень, мясо сердечной мышцы и снятое с головы. Считается, что это облегчит роды и ребенок будет резвым. Но после родов надолго определяется запрет на рыбу и птицу, нельзя есть и зайчатину.
   Мы уходили к месту Тунгусского Дива. Ганалчи подробно рассказал сыновьям, куда надо пасти стадо, определил и еще какие-то задания, выбрал из ездовых оленей самых крупных и сильных. На трех из них положили вьюки, и мы, ни с кем не прощаясь, покинули стойбище. Шли на лыжах. Впереди Ганалчи, следом вьючные олени, за ними я и за мною на связке еще шесть запасных. Два из них под седлами. Для чего их заседлали, мне непонятно.
   Ехать верхом не смогу: слишком высок я и тяжел. У оленя очень слабая спина, и если на нем едут верхом, то садятся на самую шею, вытягивая вперед ноги. С моей комплекцией этого не получится. Ежели даже заберусь на рога, ноги будут волочиться по земле.
   В полночной стороне взошла Звезда.
   В полночную страну приходит утро.
   Мы идем в ночь по серым в сумерках снегам. Тайга все еще изрыта копанннами, где-то близко пасутся олени, а значит, мы еще идем маршрутом нашего стада. Ганалчи не оглядывается, идет неторопливо, но ходко. Аргиш наш по долгому склону поднимается в сопку. Тайга редеет, но деревья становятся выше, могучее.
   Стемнело стремительно, но и глаза уже привыкли к сумеркам, хорошо видны и Ганалчи, и передовые вьючные олени, и те, что идут за мной налегке. Ганалчи на остановках будет менять их под вьюками, отправляя передовых на отдых, а отдохнувших – под поклажу вперед.
   Луны еще нет, но деревья отбрасывают тени, едва различимые, словно бы снег под ними припорошен тонкой гарью. Небо, далекое и темное, все еще посылает к нам свет.
   Странное чувство охватило меня, когда нынче утром Ганалчи сказал:
   – Побежим, парень, однако, на Кимчу. Сейчас побежим.
   Ну вот и свершилось, подумалось тогда. Услышал, как сердце мое, словно бы от испуга, забилось часто-часто и как обрадовалось оно, но в то же время ощутил, что все во мне противится. Ради этого дня вот уже много раз прилетал па Север, жил подолгу в таежной глухомани, совершал не один переход в междуречье Тунгусок, выискивал очевидцев того давнего события, бродил не однажды с кочевниками-оленеводами, наконец, обрел такую нужную мне дружбу с Ганалчи, прожил в стойбищах его семьи почти всю эту зиму, выяснив, что стадо пройдет совсем недалеко от Великой котловины, и вот теперь, когда старик предлагает идти туда, я не хочу, даже страшусь и ищу в себе какие-либо причины, чтобы отказаться.
   Ганалчи, кажется, понял мое состояние, но виду не подал, занялся сборами.
   И я собираюсь, укладываю рюкзак, упаковываю вещи, которые следует оставить тут и которые будут кочевать вместе с тем, что оставляет Ганалчи. Целый день не покидает меня желание сказать старику о том, что я передумал, что не окреп после болезни и потому не могу идти к Великой котловине. Но я не говорю. А он словно бы ждет этого.
   И вот как в омут бросаюсь.
   – Деда, – зову я его. Он рядом. Но произношу совсем не то, что хотел. – Мне карабин брать?
   – Карабин, карабин, – кивает и улыбается.
   «Иду, – вопреки всем долгим дневным размышлениям решаю твердо. – Иду».
   Но до сих пор неприятное какое-то предчувствие томит и мучит, нехорошо саднит под сердцем.
   И мы идем. И чтобы не мучить себя больше неосознанным страхом и неясным этим предчувствием, повторяю одно и то же:
   «В полночной стороне взошла Звезда.
   В полночную страну приходит утро».
   Это как молитва. И помогает.
   Есть в моем характере одно качество, с которым веду борьбу всю сознательную жизнь, но порою оно все-таки побеждает.
   Долго готовясь к чему-либо, мечтая о чем-то, стремясь к этой мечте, я вдруг в решительный момент, когда надо принять окончательное решение, отступаюсь и как бы со стороны слежу за происходящим. Это решение свершается помимо моей воли в единый миг, словно по какой-то команде: «Не делай этого!»
   Сколько раз уходил я побежденным оттуда, где должен был победить, сколько раз плодами моего упорства и трудов пользовались другие только потому, что я добровольно оставлял их, сколько удивительных мест на земле не увидел, со сколькими прекрасными людьми не встретился и не подружился только из-за этого вот странного качества в моем характере.
   Сколько себя помню, думал я об этом дне, когда неторопливые олени (обязательно олени) с мудрым проводником поведут меня к месту, которое я мечтал увидеть с тех самых пор, как осознал себя.
   Главная Тайна моей жизни была затеряна в этих снегах, в этом невообразимом скопище деревьев, среди этих звезд и тишины – я знал об этом и всю жизнь шел сюда. И вот готов был отказаться от мечты, от последнего шага к ней только потому, что за радостью наконец-то свершаемого пришел страх, даже какой-то мистический ужас, причину которого я не мог открыть ни в себе, ни среди мира, меня окружавшего.
   Я подверг анализу происходившее во мне, находя, что действительно неразумно идти сейчас к месту не разгаданного никем Чуда. Что я могу увидеть там, среди громадной земной впадины, покрытой глубокими снегами, закованной льдом, лишенной какой-либо жизни? И что вообще можно увидеть там спустя половину столетия с тех пор, как свершилась Тайна?
   Трезво обдумывая это предприятие, я находил в нем только напрасную трату времени. Разве сопки, тайга, снега и звезды там не такие, как тут? И потом как ничтожно расстояние, отделяющее меня от Великой котловины (немногим больше ста километров), по сравнению с тем космическим происшествием так ничтожно, что я могу ощутить себя в эпицентре того события. Не стоит ни себя мучить, ни отвлекать Ганалчи…
   – Там ничего нет… Улетел, – сказал он, когда я впервые завел речь о месте Тунгусского Дива.
   Я знаю, что было мнение – эвенки не любят говорить о происшедшем в пределах трех рек на Великой котловине, они не показывают этого места, считая его святым.
   Мне было известно точно, что святым его никто не считал, но долгое время (десятилетиями) страшились туда ходить. Были тому, вероятно, серьезные причины, одна из которых, наверное, страшный мор, последовавший год спустя за Тунгусским Дивом.
   Таежные люди вымирали семьями, целыми родами, их косила страшная неведомая болезнь, которую потом определили как чуму, поскольку другого объяснения для столь ужасного бедствия для людей не было.
   Эвенки считали, что на Землю напали железные птицы, неся с собой Злой Дух неба.
   В памяти народа из каких-то очень древних глубин сохранилось, что железные птицы и раньше клевали их землю. Но прилетали они тогда поодиночке в разное время, не шибко тревожа таежных людей, а вот тогда (30 июня 1908 года) прилетели всей стаей.
   Ганалчи тоже говорил о железных птицах, но что-то недоговаривал, словно бы оставляя место и для чего-то более важного.
   Академика Вернадского крайне заинтересовало сообщение о «железных птицах». Но его уверили, что это всего лишь плод крайней фантазии эвенков, которые весьма подвержены ареальному мышлению.
   Но однажды один случайный попутчик по самолету, дедушка Галкин, которого я по просьбе его дочери доставлял из Иркутска на Нижнюю Тунгуску, развил передо мной удивительную теорию.
   Дедушка прожил в крохотном поселении, почти что заимке, на берегу таежной речки Дёмы семьдесят восемь лет, единожды отлучаясь на империалистическую войну и еще раз, когда вздумал пожить в Иркутске у дочери.
   – Воздух не тот. Надо на родной воздух, – рассказывал он о причине, которая заставила его в восемьдесят два года совершить обратное свое путешествие из Иркутска на Дёму.
   Так вот дедушка Галкин, сидя у иллюминатора АН-2, вдруг поманил меня и сказал, показывая за борт на землю пальцем:
   – Гляди-ко, вот это, эвенки говорят, птицы небесные выклевали.
   Под крылом самолета лежала земля в негустом подбое тайги, среди которой голубели бесчисленные озера. Многие из них были округлой правильной формы, словно бы воронки от бомб или жерла небольших вулканов. На них и указывал дедушка Галкин.
   – Было время, рассказывают, дожжом летели. Упаси бог под такой клювик попасть…
   Я подумал, что, вероятно, этот громадный, почти безлюдный край был подвергнут когда-то метеоритной активности. И что блюдечки нынешних озер не что иное, как воронки, оставленные крупными метеоритами.
   – Люди говорят, – продолжал философствовать дедушка Галкин, – шупали, шупали, а потом как ахнули в девятьсот восьмом-то… Страсть!
   – Кто щупал? – удивился я столь неожиданному повороту в мыслях деда.
   – А кто его знает?! Не по нашему уму – кто!
   За движением Тунгусского Дива дедушка наблюдал. Но, кроме решительного: «Видел, видел… и не дай бог еще увидеть», – от него добиться ничего нельзя было.
   – К нам, что ли, пойдете? – спросил он, когда мы прилетели в северный Ербогачен. Тут у него были дети, внуки и правнуки, но собирался он ехать дальше, «к своему воздуху» – на Дёму.
   Я поблагодарил старика, пообещав, что остановлюсь у него на Дёме, но встретиться нам больше не пришлось.
 
   Удивительно растет эта лиственница: вроде бы среди других деревьев, но и отдельно. Ствол ее гладкий, стройный и мощный, как у корабельной сосны. Ветвей нет, и только у самой вершины вдруг образуется шаровидная густая крона.
   Мы ночевали под скалистым свалком небольшой речушки на ее каменной россыпи, покрытой ровно осевшим снегом. На эту россыпь набежало несколько молодых лиственок, еловая наметь. Среди них мы и натянули маленькую палатку, застлав пол толстым слоем лапника.
   Вход в палатку оставили открытым, и Ганалчи разложил на воле огонь так, что все тепло шло под полог и спать было не холодно.
   Утро. Я кипячу чай, старик ушел собирать оленей. Тишина перемежается с трескотней, вскриками и вздохами тайги, но я привык к ним, и они даже радуют меня. Если очень хорошо прислушаться, то в этой звукоте уловишь совсем особый звук – живой, ни с чем не сравнимый, – где-то далеко бродит Ганалчи, выкрикивая оленей.
   Голоса его не слышно, но слышно измененное расстоянием, снегами и стужей эхо. Оно приходит ко мне едва различимым, словно бы размягченным до пуховой невесомости, но я все-таки улавливаю его, и от этого мне хорошо и радостно.
   Тревоги, мои предчувствия давно рассеялись, остались где-то среди ночного кочевья, и мне сейчас хочется единственного – скорее прийти Туда.
   Я смотрю на странную лиственницу, находя в ней что-то таинственное, связанное с тем, что происходило тут в Том году.
   Сколько же ей может быть лет? Наверное, не менее века. А сколько вообще растут листвени? Сосны даже тут, на Севере, порою достигают шестисотлетнего возраста. Подумать страшно. Живое, растущее свидетельство шести веков земной истории! Сколько же лет этой странной лиственнице?
   – О, – говорит Ганалчи. – Это чинэ! Большой чинэ… Шибко старый… Человека родить может…
   И рассказывает легенду. Чина-лиственница – дерево, отмеченное небом. Небо коснулось ее. Нет, не молнией. Камешком добрым, прозрачным, которым покрыт элюн. В котором девять солнц, девять лун и три цвета – голубой, синий и белый. Есть и огонь – добрый. И видишь в нем, что есть, было и будет.
   Чина растет долго, высоко поднимая круг своей кроны. Там, между ветвей, есть теплая живая смола. От этой смолы женщина может родить мальчика-богатыря. Вот такая она, чина! Но есть и еще чина, совсем редко увидишь. Чина-ель. От этой смолы женщина рожает девочку-богатыря.