Он сделал паузу.
   — Свист соловья, увидевшего новое, созданное людьми, солнце. Вот я о чем подумал, когда вы рассказывали о плазме, о термоядерных реакциях и о гигантских магнитных полях, о девушках и юношах, воздвигающих в вакууме, в пустоте, в ничто нечто живое и прекрасное. Я подумал о дереве и поющем соловье.
   — Разве на Тиоме тоже есть соловьи?
   — Не соловьи, а другие маленькие птицы, у которых в горле целый мир. Свист, цоканье, чудо звуков. Каких только птиц нет на Тиоме. Вы не очень устали, Павел Дмитриевич?
   — Нисколько.
   — Тогда отправимся в лес. В самый густой лес на Земле. Туда, где поют соловьи и свистят иволги.
32
   Космическое общество имени К.Э.Циолковского выбрало меня своим почетным членом. Я был очень польщен этим и вместе с тем несколько смущен.
   Ведь, в сущности, у меня не было никаких особых заслуг перед наукой. А в Космическом обществе состояли членами крупнейшие ученые, инженеры, астронавигаторы, астрономы, астрофизики и астробиологи.
   Председатель общества академик Катаев прислал мне оптико-звуковое экстрписьмо — новинку. Робот принес его мне в номер. Я вскрыл конверт, отнюдь не подозревая, что вместе с письмом увижу и того, кто его писал. Да, в весьма изящном конверте нашлось место не только для десятка любезных фраз, но и для самого их автора. Я распознал это не сразу.
   Сначала возникли фразы, а затем на листе, похожем на экран в миниатюре, появилось изображение академика Катаева, председателя общества. Изображение? Нет, пожалуй, не только и не просто изображение. Передо мной был сам Катаев, своей собственной персоной, по-видимому нисколько не пострадавший от пребывания в узком изящном конверте.
   Катаев улыбнулся мне, поклонился и не спеша начал разговор:
   “Дорогой Павел Дмитриевич!
   Сообщаю Вам, что наше общество имени К.Э.Циолковского на пленарном заседании от 2 июня сего года единогласно избрало Вас почетным членом…
   Сообразуясь с задачами, стоящими перед наукой, изучающей космос, а следовательно пространство и время, мы шлем привет Вам, человеку, чьим существованием была положена живая связь между двумя эпохами — прошлым и настоящим (будущим)…”
   Слушая эти слова, звучащие чуточку торжественно и, пожалуй, даже риторично (типичные слова и выражения официального письма), я думал о том, что уважаемый академик, председатель Космического общества, мог бы со мной разговаривать и не прибегая к риторике, если учесть то, что вместе с письмом он прислал мне и самого себя. Он был здесь, рядом, а разговаривал так, словно нас разделяло порядочное расстояние и словно свои мысли он вверял посреднику листу (чуть не сказал: бумаги), листу письма, забыв о том, что среди этих фраз появится он самолично, улыбающийся так близко, ближе и нельзя. Затем я вспомнил, что оптико-звуковое экстрписьмо было новинкой и в поведении уважаемого академика не скрывается ничего двусмысленного. Просто он, пожилой, рассеянный человек, еще не освоил как следует новинку и, возможно, даже забыл о том, что вместо марки он наклеил самого себя, дав возможность своему незнакомому корреспонденту познакомиться не только со своим несколько старомодным эпистолярным стилем, но и с тем, что бесконечно конкретнее и живее всяких фраз и слов.
   Не без растерянности я спрятал в конверт это письмо с таким чувством, что не прячу ли я туда и самого академика Катаева?
   Через два дня после того я встретился с Катаевым, и уже не таким причудливым образом, а просто и почти обыкновенно в одной из гостиных Дома Космического общества. Академик Катаев был простой, скромный и очень симпатичный человек. Догадался я об этом не сразу. Мешало первое впечатление, когда этот человек, находясь рядом, на листе письма, разговаривал со мной языком официального документа.
   Я ему сказал об этом. Он рассмеялся.
   — Новинка. Еще не привык. Я большой любитель старинного эпистолярного жанра. А какой же тут эпистолярный жанр, когда вы сами в наличии? Да, надо излагать мысли проще.
   Мы долго и оживленно беседовали. Потом Катаев взглянул на часы.
   — Идемте в зал заседаний, послушаем доклад о мировоззрении Циолковского. Я познакомлю вас с докладчиком.
   В большом зале уже собрались почти все члены Космического общества. Я едва успевал пожимать протянутые руки.
   — Астронавигатор Венцент-Хозе-Мария-Хуан Карпов, — познакомил меня Катаев с седым высоким человеком. — Проложил трассу за пределы солнечной системы. Знакомьтесь.
   — Астрогеолог Альфред Ланц. Открыл залежи урана на Венере.
   — Астросадовод и космоботаник Васильева. Создала фруктовый сад на космической станции в окрестностях Марса.
   — Астрофилолог и космолингвист Алексей Дрин, — сказал Катаев, показав мне на молодого человека с грустным и задумчивым выражением лица.
   — Астрофилолог? Разве такое возможно?
   — А как же. Не только возможно, но и необходимо. Дрин изучает диалекты, возникшие у переселенцев и старожилов космических станций. А также вопрос, как влияет изменение среды на язык.
   — Аетроневропатолог и физиолог Аронсон.
   — Специалист в области изучения космической энтомологии Валерий Поэтов.
   — Вахрамеева. Знакомьтесь. Исследование вопроса “Лирика и космос”. Старший научный сотрудник Института литературы солнечной системы.
   — Художник-пейзажист Матисс-Тициан-Модильяни Коломейцев. Космические пейзажи. Большой знаток живописи Ван-Гога и Сапрыгина-младшего, зачинателя космической живописи.
   — Луи-Степан Севастьянов. Астромикробиолог. Уполномоченный нашего общества на Луне.
   — Архипов. Межпланетный пропагандист и лектор.
   — Гримильтис. Жан-Жак-Пьер. Крупный специалист в области изучения и применения гравитационных сил.
   — Судьбин. Эстетика и астрофизика.
   — Платон Петров. Генетика и нуклеиновые кислоты.
   — Ламлай. Автор памятников Вернадскому и Циолковскому на Марсе.
   — Цапкина.
   Катаев на этот раз ограничился только тем, что назвал фамилию, не перечисляя заслуг названной ИУГ особы. По-видимому, эти заслуги не нуждались в перечислении и сами говорили за себя. В голосе академика послышались нотки почтительного уважения.
   Я хотел рассмотреть Цапкину, но она не совсем вежливо отвернулась.
   Наконец Катаев подвел меня к докладчику.
   — Константин Балашов. Философ и инженер. Строитель космической станции “Балашове”.
   Я едва успел обменяться двумя—тремя фразами с оказавшимся рядом со мной жизнерадостным Матиссом-Тицианом-Модильяни Коломейцевым. Началось заседание общества.
   — Ван-Гог, — успел все же сказать мне жизнерадостный Матисс-Тициан-Модильяни Коломейцев, — был первый в мире художник, который фоном для своих портретов брал бесконечность, космическую среду. Он писал, словно живя среди звезд…
   Балашов уже стоял на трибуне.
   Я с интересом смотрел на философа, построившего самую большую космическую станцию солнечной системы. Он говорил спокойно, медленно, словно размышляя вслух:
   — Вот уже в течение многих лет я пытаюсь мысленно восстановить далекое время. Я стараюсь представить себе во всей живой конкретности образ человека, прожившего большую часть жизни в захолустном городке царской России, в центре провинциального и конечного и увидевшего из окна своего домика бесконечность. Меня интересует биография Циолковского, обыденные факты его сверхобыденной жизни; но еще больше меня привлекает мышление этого необыкновенного человека, его способ видеть мир. Мы делим время на три отрезка: прошедшее, настоящее, будущее. Это деление возникло давно, когда человек впервые почувствовал, как бьется пульс бытия и как скользит мгновение, которому не прикажешь: остановись! Для Циолковского время делилось иначе: сначала будущее, потом будущее и будущее сейчас. Он держал пульс бытия в своей чуткой руке, и мгновение не скользило мимо его дома и мимо его сердца, он умел, когда нужно, задержать его и слить с вечностью. Он как бы жил в будущем и оттуда смотрел на настоящее. “Почти вся энергия солнца, — огорчался он, — пропадает в наше время для человечества”… Энергия солнца! А рядом жили люди, которые про солнце знали только то, что “оно всходит и заходит”. По ночам он вычислял. Он мечтал о том, как мгновение, закованное в металл, мгновение, внутри которого расположились завоеватели пространств, понесет человеческую радость, человеческие знания и человеческую дерзость и человеческую грусть за пределы земной биосферы в бесконечность.
   Он жил в своем времени, но одновременно пребывал и среди нас. Он занимал свои идеи у тех, кто еще не родился. И родившиеся позже узнавали свои мысли и свои мечты, читая труды этого слившего себя с будущим человека. В Циолковском, в этом рано оглохшем скромном провинциальном учителе, мне открылась истинная сущность человека, переступившего порог вселенной и доказавшего, что Земля это только человеческая колыбель.
   Я не буду своими словами пересказывать весь доклад о мировоззрении Циолковского. Да это и трудно сделать…
   Во время короткой паузы, которую сделал докладчик, я оглянулся. Позади сидела Цапкина. Но мне не удалось разглядеть ее лицо. Она отвернулась.
   Почему? Случайно или не случайно? Она делала это уже второй раз, словно не желая, чтобы я видел ее лицо.
   Теперь я уже без прежнего внимания слушал инженера и философа Балашова. Я невольно думал о Цапкиной. Из всех присутствующих в зале членов общества я ничего не знал только о ней. Кто она?
   Что у нее за специальность? Почему, когда академик Катаев назвал ее, в интонации его голоса и в выражении его лица появилось почтительное уважение?
   Я выждал десять минут и снова оглянулся. И она, словно бы следя за мной, успела так быстро отвернуться, что я снова увидел только ее спину.
   После того как кончился доклад и был объявлен перерыв, я спросил любезного и жизнерадостного Матисса-Тициана-Модильяни Коломейцева:
   — Вы знакомы с Цапкиной?
   На лице космического пейзажиста появилась загадочная и чуточку растерянная улыбка.
   — Знаком ли? Как вам сказать? И да и нет, — он замялся.
   — Что вы знаете о ней?
   Я сам почувствовал, что вопрос был поставлен слишком прямо и неделикатно.
   — Знаю, что все. Не больше. Гений терпения. Та, что умеет ждать. Нечто античное. Древнегреческое. Я бы сказал, представительница вечности, если бы это слово не звучало пошло и не отдавало метафизикой. Простите, меня зовут… — Он показал рукой в тот конец зала, где стояла группа членов общества.
   Он явно не хотел отвечать на мои вопросы.
   Я начал бороться с самим собой, с своим любопытством. Я не решался больше спрашивать о Цапкиной и смотреть на нее…
33
   Я боролся с собой, но любопытство оказалось сильнее. Придя к себе в гостиницу, я подошел к роботу-справочнику и повторил тот же вопрос, который только что задавал Матиссу-Тициану Коломейцеву. Робот сказал своим грассирующим задумчивым голосом рафинированного интеллигента:
   — Простите. На такие вопросы я не отвечаю.
   — Почему?
   — Потому что они не предусмотрены программой.
   Мне понравилась суховатая и деловая прямота автомата, так откровенно сославшегося на программу и не скрывавшего от меня свои, в сущности, ограниченные возможности. Казалось бы, мне следовало забыть об этой загадочной даме, почему-то не пожелавшей показать мне свое лицо, и заняться своими собственными делами. Что мне до этой Цапкиной, — говорил я себе. Но тщетно! Имя “Цапкина” цепко схватило мое сознание. Как я ни старался отвлечься, мысли все время возвращались к ней. Я думал о ней до ужина и после ужина, я думал о Цапкиной вечером, читая новую повесть тиомца Бома, и ночью, ворочаясь на мягкой, удобной постели.
   Почему же она отвернулась от меня так демонстративно? Кто она? И что имел в виду Матисс Коломейцев, называя ее гением терпеливости и представительницей вечности? Впрочем, возможно, что он, отдавая дань своей жизнерадостной натуре, сказал это в шутку, желая невинно посмеяться над моей старомодной наивностью и легковерием. Все же, несмотря на веселую легкость мыслей, он обладал иным опытом, чем я, опытом, обогащенным тремя веками, протекшими мимо меня, представительница вечности! Нет, вечность выбирает своими представителями не бренные существа из плоти и крови, а из чего-то более прочного, способного противостоять двусмысленной игре среды. Цапкина… Казалось мне, пока я не выясню, кто она и почему она не желает показать мне свое лицо, я не смогу заниматься ничем, более достойным человека, кое-что повидавшего на своем веку, И следующий день тоже прошел в тщетных попытках получить ответ на вопрос, который (я был в этом уверен) имел какое-то отношение к моей личной судьбе. Но кого бы я ни спрашивал об этой таинственной женщине, все отвечали смутными намеками, словно всякая ясная и живая конкретность были чужды особе, не желавшей показать свое лицо. Все — не только люди, но и роботы — растерянно бормотали что-то о вечности.
   Наконец я не выдержал и попросил робота, обслуживающего мой номер, принести мне из библиотеки энциклопедичесиий справочник за этот год на букву “Ц”.
   Сознаюсь, не без волнения я раскрыл толстый том и прочел следующее: “Цапкина Нина Григорьевна. Родилась в конце позапрошлого столетия в городе Верхнеангарске в семье знаменитого эндокринолога и хирурга доктора Г.В.Цапкина. Отец Нины Григорьевны в продолжение многих лет занимался проблемой продления жизни за счет обновления деятельности гормонов и уже было достиг поразительных результатов. Исследовательские работы, имеющие кардинальное значение для развития медицины, были прерваны внезапной смертью экспериментатора. Нина Григорьевна унаследовала от своего великого отца необходимую выдержку, упорство, терпение, хладнокровие и точность. С основания Вокзала дальних космических экспедиций в начале прошлого века работает старшим диспетчером. По удачному выражению поэта Умберто Ливнева: “Та, что умеет ждать”.
34
   Глядя в будущий век, так тревожно ты, сердце, не бейся:
   Ты умрешь, но любовь на Земле никогда не умрет.
   Эти стихи земного поэта, жившего в XX веке, читал мне вслух тиомец Бом, тоже лирик и поэт.
   Это он разбудил меня ночью, чтобы сообщить мне невероятную и прекрасную весть. Космолет с моей Ольгой и ее спутниками приближается к космической станции “Великие ожидания”, он довел до минимума свою скорость и скоро должен быть здесь. Бом произнес слово “здесь”, вложив в него едва заметным усилением голоса, интонацией какой-то особый смысл.
   — Здесь, — повторил он.
   — Что значит — здесь? — спросил я.
   — Здесь — это значит на Земле.
   И я только сейчас, в это мгновение почувствовал всю полноту, весь удивительный земной смысл слова “здесь”.
   — Да, здесь. Только здесь и нигде в другом месте солнечной системы. Здесь.
   Тиомец Бом играл своим звучным красивым голосом, повторяя слово “здесь”. Он произносил его так, словно впервые за все существование вселенной звуки слились, обозначив только что родившийся смысл слова “здесь”.
   И, сойдя на планете неведомой, странной и дивной, Неземным бездорожьем, с мечтою земною своей, Он шагает в Аид, передатчик включив портативный, И зовет Эвридику и песни слагает о ней.
   Бом посмотрел на меня и улыбнулся.
   — Одевайтесь. Брейтесь. Я сейчас свяжусь с Цапкиной.
   — Ниной Григорьевной?
   Бом еще раз посмотрел на меня. Казалось, выражение его лица вдруг изменилось. Но только на одно мгновение.
   — Нет никакой Нины Григорьевны. Есть Цапкина. Только Цапкина. Не забывайте, что ей почти двести лет. И не демонстрируйте, пожалуйста, свое интимное отношение к вечности. Вам этот фамильярный тон чужд…
   — Почему же? Вспомните хотя, бы о том, что я еще старше Цапкиной.
   — Вы?.. Вы другое дело. Не буду сейчас объяснять. Нет времени. Свяжусь с Цапкиной. И если пора, мы поедем на Вокзал далеких экспедиций.
   Через несколько минут мы сидели в машине быстрого движения. И теперь, когда до встречи с Ольгой после разлуки, продолжавшейся три столетия, осталось меньше часа, меня охватило нетерпение. Скорость машины быстрого движения, буквально пожиравшей пространство, казалась мне замедленной.
   “Скорей! Скорей!” — мысленно торопил я время.
   — Вокзал далеких экспедиций, — сказал голос автомата-водителя.
   Мы с Бомом вышли из машины.
   Я ожидал увидеть здание и зал для ожидания и забыл о том, что люди не могли сидеть здесь и ждать десятилетия. Само слово “ожидание” здесь приобретало другой, новый, особый смысл. Я услышал биение водяных струй. Шумел водопад. Неслась речка Звенел ручей. Шум воды успокаивал. Я догадался, что беспрерывный бег водяных масс снимал противоречия между мигом и вечностью, освежая и возобновляя каждую пробежавшую секунду.
   — Смотрите, — сказал Бом. — Это она.
   — Кто?
   — Цапкина.
   Возле гремящих, звенящих, поющих вод стояла статуя в античном духе, вылитая из неизвестного мне металла. Я увидел суровое и прекрасное лицо строгой девушки. Оно Словно излучало тихую и торжественную мелодию, слившуюся с шумом вод.
   Затем случилось необыкновенное, лицо статуи ожило. И от этого оно стало еще более прекрасным.
   — Да, это она, — сказал тихо тиомец Бом. — Она приветствует вас… Корабль подходит к Земле.
   Я вздрогнул и рванулся вперед. И мне казалось, вместе со мной навстречу кораблю рванулась Земля..

Аркадий Стругацкий, Борис Стругацкий
ПОПЫТКА К БЕГСТВУ

I
   — Хороший сегодня будет день! — сказал вслух Вадим.
   Он стоял перед распахнутой стеной, похлопывая себя по голым плечам, и глядел в сад. Ночью шел дождь, трава была мокрая, кусты были мокрые и крыша соседнего коттеджа тоже была мокрая. Небо было серое, а на тропинке блестели лужи. Вадим подтянул трусы, спрыгнул в траву и побежал по тропинке. Глубоко, с шумом вдыхая сырой утренний воздух, он бежал мимо отсыревших шезлонгов, мимо мокрых ящиков и тюков, мимо соседского палисадника, где, выставив напоказ внутренности, красовался полуразобранный “колибри”, через мокрые, пышно разросшиеся кусты., между стволами мокрых сосен; не останавливаясь, прыгнул в озерцо, выбрался на противоположный берег, поросший осокой, а оттуда, разгоряченный, очень довольный собой, все наращивая темп, помчался обратно, перепрыгивая через огромные спокойные лужи, распугивая маленьких серых лягушек, прямо к лужайке перед антоновым коттеджем, где стоял “Корабль”.
   “Корабль” был совсем молодой, ему не исполнилось и двух лет. Черные матовые его бока были абсолютно сухи и едва заметно колыхались, а острая вершина была сильно наклонена и направлена в ту точку серого неба, где за тучами находилось солнце: “Корабль” по привычке набирал энергию. Высокая трава вокруг “Корабля” была покрыта инеем, поникла и пожелтела. Впрочем, это был приличный, тихого нрава звездолет типа “турист”. Рейсовый рабочий звездолет за ночь выморозил бы весь лес на десять километров вокруг.
   Вадим, оскальзываясь на поворотах, обежал “Корабль” и направился домой. Пока он, стеная от наслаждения, растирался мохнатым полотенцем, из дачи напротив вышел сосед дядя Саша со скальпелем в руке. Вадим помахал ему полотенцем. Соседу было полтораста лет, и он день-деньской возился со своим вертолетом, но все было втуне — “колибри” летал неохотно. Сосед задумчиво поглядел на Вадима.
   — У тебя нет запасных биоэлементов? — спросил он.
   — Что — сгорели?
   — Не знаю. У них ненормальная характеристика.
   — Можно связаться с Антоном, дядя Саша, — предложил Вадим. — Он сейчас в городе. Пусть привезет вам парочку.
   Сосед подошел к вертолету и стукнул его скальпелем по носу.
   — Что же ты не летаешь, дурачок? — сказал он сердито.
   Вадим принялся одеваться.
   — Биоэлементы… — ворчал дядя Саша, запуская скальпель во внутренности “колибри”. — Кому это надо? Живые механизмы… Полуживые механизмы… Почти неживые механизмы… Ни монтажа, ни электроники… Одни нервы! Простите, но я не хирург. — Вертолет дернулся. — Тихо ты, животное! Стой смирно! — Он извлек скальпель и повернулся к Вадиму. — Это негуманно наконец! — объявил он. — Бедная испорченная машина превращается в сплошной больной зуб! Может быть, я слишком старомоден? Мне ее жалко, ты понимаешь?
   — Мне тоже, — пробормотал Вадим, натягивая рубашку.
   — Что?
   — Я говорю: может быть, вам помочь?
   Дядя Саша некоторое время переводил взгляд с вертолета на скальпель и обратно.
   — Нет, — сказал он решительно, — Я не желаю применяться к обстоятельствам. Он у меня будет летать..
   Вадим сел завтракать. Он включил стереовизор и положил перед собой “Новейшие приёмы выслеживания тахоргов”. Книга была старинная, бумажная, читанная-перечитанная еще дедом Вадима. На обложке был изображен пейзаж планеты-заповедника Пандоры с двумя чудовищами на первом плане.
   Вадим ел, листая книжку, и с удовольствием поглядывал на хорошенькую дикторшу, рассказывавшую что-то о боях критиков по поводу эмоциолизма.
   Дикторша была новая, и она нравилась Вадиму уже целую неделю.
   — Эмоциолизм! — со вздохом сказал Вадим и откусил от бутерброда с козьим сыром. — Милая девочка, ведь это слово отвратительно даже фонетически. Поедем лучше с нами! А оно пусть остается на Земле. Оно наверняка умрет к нашему возвращению — можешь быть уверена.
   — Эмоциолизм как направление обещает многое, — невозмутимо говорила дикторша. — Потому что только он сейчас дает по-настоящему глубокую перспективу существенного уменьшения энтропии эмоциональной информации в искусстве. Потому что только он сейчас…
   Вадим встал и с бутербродом в руке подошел к распахнутой стене.
   — Дядя Саша, — позвал он. — Вам ничего не слышится в слове “эмоциолизм”?
   Сосед, заложив руки за спину, стоял перед развороченным вертолетом. “Колибри” трясся, как дерево под ветром.
   — Что? — сказал дядя Саша, не оборачиваясь.
   — Слово “эмоциолизм”, — повторил Вадим. — Я уверен, что в нем видится нарядное здание крематория, чувствуется запах увядших цветов.
   — Ты всегда был тактичным мальчиком, Вадим, — сказал старик со вздохом. — А слово действительно скверное.
   — Совершенно безграмотное, — подтвердил Вадим, жуя. — Я рад, что вы это тоже чувствуете… Послушайте, а где ваш скальпель?
   — Я уронил его внутрь, — сказал дядя Саша.
   Некоторое время. Вадим разглядывал мучительно трепещущий вертолет.
   — Вы знаете, что вы сделали, дядя Саша? — сказал он. — Вы замкнули скальпелем дигестальную систему. Я сейчас свяжусь с Антоном, пусть он привезет вам другой скальпель.
   — А этот?
   Вадим с грустной улыбкой махнул рукой.
   — Смотрите, — сказал он, показывая остаток бутерброда. — Видите? — он положил бутерброд в рот, прожевал и проглотил.
   — Ну? — с интересом спросил дядя Саша.
   — Такова в наглядных образах судьба вашего инструмента.
   Дядя Саша посмотрел на вертолет. Вертолет перестал вибрировать.
   — Все, — сказал Вадим. — Нет больше вашего скальпеля. Зато “колибри” у вас теперь заряжен. Часов на тридцать непрерывного хода.
   Сосед пошел вокруг вертолета, бесцельно трогая его за разные части. Вадим засмеялся и вернулся к столу. Он доедал второй бутерброд и допивал второй стакан простокваши, когда щелкнул замок информатора и тихий спокойный голос сказал:
   — Вызовов и посещений не было. Антон, уходя в город, желает доброго утра и предлагает немедленно после завтрака начать отрешение от всего земного. В институт поступило девять новых задач…
   — Не надо подробностей, — попросил Вадим.
   — …Задача номер девятнадцать пока не решена. Пэл Минчин доказала теорему о существовании полиномиальной операции над Ку-полем структур Симоняна. Адрес: Ричмонд, семнадцать—семнадцать—семь. Все.
   Информатор щелкнул, помолчал и добавил поучающе:
   — Завидовать дурно. Завидовать дурно.
   — Балбес! — сказал Вадим… — Я совершенно не завидую. Я радуюсь! Молодчина, Пэл! — он задумался, глядя в сад. — Нет, — сказал он. — Сейчас все это долой. Надо отрешаться от земного.
   Он швырнул грязную посуду в мусоропровод и вскричал:
   — На тахоргов! Украсим кабинет Пэл Минчин — Ричмонд, семнадцать—семнадцать—семь — черепом тахорга!
   И он спел:
   Пусть тахорги в страхе воют,
   Издавая визг и писк!
   Ведь на них идет войною
   Структуральнейший лингвист!
   — Теперь так, — сказал Вадим. — Где радиофон? — он набрал номер. — Антон? Как дела?
   — Стою в очереди, — ответил Антон.
   — Что ты говоришь? И все на Пандору?
   — Многие. И кто-то распространяет слух, что охота на тахоргов скоро будет запрещена.
   — Но мы-то успеем?
   Антон некоторое время молчал.
   — Успеем, — сказал он.
   — А девушки там рядом есть?
   — Как не быть…
   — А они тоже успеют?
   — Сейчас спрошу… Они говорят, что успеют.
   — Передавай им привет от знакомого структурального лингвиста шести футов росту, с благородной осанкой… Слушай, Антон, что я хотел тебе сказать? Да! Привези, пожалуйста, дяде Саше скальпель. И пару “БЭ-6”. И заодно “БЭ-7”.
   — И заодно новый вертолет, — сказал Антон. — Что этот старец сделал со своим скальпелем?