— А-а, Па-аша! Здорово! Ну, как ты тут устроился? Неплохо, вижу, опустил свой якорь. Комфорт. И денежки набегают?
   — Какие денежки?
   — Какие? Или забыл? Командировочные. За триста-то годиков кое-что скопилось? Только не делай вида, что не интересуешься материальными благами. Не строй, знаешь, из себя святого. А то стошнит.
   Он рассмеялся жидковатым смешком, словно похлопывая меня по плечу, и вдруг начал проявляться, как пластинка. Губы. Золотой зуб. Глаза, слегка прищуренные и знакомые. Где я видел этого субъекта?
   Да это же Володька Мазин. Мой бывший одноклассник. Кончив среднюю школу, Мазин как-то необычайно быстро превратился в одутловатого человека без возраста, без семьи, без обязанностей, без определенной профессии. Лихо отплясывал на вечерах и знал уйму анекдотов.
   — Позволь, — спросил я, — как же ты?
   — Не удивляйся.
   — Но я ждал…
   — Знаю, кого ты ждал. Но он, брат, занял у меня костюм и всю внешность. Потому что у него такая, с какой никак нельзя показаться.
   — Но как же ты попал сюда? Ведь прошло…
   — Ну, что особого! Триста лет прошло. Да и почему тебе можно, а мне нельзя? Познакомился с этим твоим… как его?.. Обидиным. Ну, а Обидин меня не обидел. — Он рассмеялся жидким смешком.
   Я проснулся. В комнате было светло.
20
   И вот он пришел ко мне. На этот раз действительно он, автор удивительного романа, существо с другой планеты, тиомец, как называл его Павел Погодин, чтобы как-нибудь обозначить необозначимое и примирить необыденное и сверхобычное с привычным.
   О его приходе в гостиницу мне доложил робот (коридорный или коридорная — у робота не было признаков пола: он, она и оно в одном лице):
   — К вам пришел гость.
   — Кто именно? — осведомился я.
   И робот ответил неожиданно и с каким-то даже оттенком лукавства:
   — Вы отлично знаете, кто к вам пришел.
   Ощущение страха охватило меня, леденящее ощущение ужаса, ощущение, в полной мере знакомое только детям и первобытным людям, верящим в бытие сверхъестественных существ.
   — Одну минутку, — сказал я роботу. — Где он? Как он выглядит?
   Робот ответил механически и бесстрастно:
   — Он в вестибюле. Беседует с приятелем.
   Эти слова немножко успокоили меня. У чудовища не может быть приятеля. Затем он появился, обычного вида молодой человек, почти юноша.
   — Здравствуйте, — сказал он негромко, голосом, звучавшим чуточку устало и даже печально. — Я не помешал?
   — Помилуйте!
   — По-ми-луйте, — он повторил вырвавшееся у меня словечко. — Старинное выражение, несколько преувеличенное и, пожалуй, чересчур эмоциональное. Но оно мне нравится. Оно переносит меня даже не в двадцатый, а прямо в девятнадцатый век. По-милуй-те… Как будто речь идет о чем-то чрезвычайном. Нет, сейчас выражаются куда, проще, обыденнее и точнее.
   По-видимому, он пожелал сесть, и невидимый предмет овеществился, исполняя его желание. Появился стул. Я тоже сел на тот, который возник вместе с моим желанием на что-то опереться. Теперь мы сидели оба и разглядывали друг друга.
   Красавец ли? Нет, не красавец. Это пошлое слово едва ли способно было выразить впечатление от того, кто сидел рядом со мной, рядом, вопреки законам времени и пространства. Он был высок, строен.
   Но и эти определения ничего не определяют. Он был похож на портрет, написанный художником итальянского Возрождения. За ним, хотя и не обозначенный, угадывался большой мир, бесконечность, вселенная.
   Она, эта бесконечность, была как фон. И еще были глаза. Именно еще. Они как бы принадлежали не только ему, но и чему-то, что стояло за ним, значительное и неразгаданное.
   Затем, уже несколько минут спустя, я обратил внимание, что эти глаза менялись, сказочно, необыкновенно менялись. Бесконечное богатство мысли и чувства. Из них, из этих глаз, смотрел другой опыт, другое тысячелетие, другой мир.
   — Что же вы молчите?
   Эти слова непроизвольно вырвались у меня. Они, должно быть, понравились моему гостю и отчасти застали его врасплох. Он улыбнулся.
   — Молчу? Разве?
   Я. Вы уже не молчите.
   Он. Вы поймали меня на слове. Кажется, так было принято выражаться в ваше время?
   Я. А в ваше?
   Он. В мое? Нет, о моем времени говорить трудно, если быть точным, Я сын двух времен: того, что осталось на моей планете, на далекой планете Тиома, и того, что началось здесь. Разумеется, началось только для меня. Для всех остальных, кроме новорожденных, оно не было началом.
   Я. Я тоже сын двух эпох. Вернее, сын одной эпохи и гость другой.
   Он. Гость? Нет, вы не только гость. Надеюсь, не только. Да и у вас нет возможности возвратиться в свое время, оно же время прошедшее, необратимое. И, значит, вы уже не гость.
   Я. А вы?
   Он. На этот вопрос ответить труднее. Мне было всего шестнадцать лет. Космолет, на котором я летел с родителями, потерпел аварию. Все погибли, кроме меня. Меня спасли люди. Сначала я попал на самую отдаленную от Земли космическую станцию. А затем сюда.
   Я. А где же вы научились так хорошо говорить по-русски?
   Он. Разумеется, здесь: А где же? Не на космической же станции. Там я пробыл недолго. Здесь и в космолете, довольно долго преодолевавшем все же немаленькое пространство и время, отделяющее Землю от этого аванпоста земной цивилизации. Космическая станция, заброшенная далеко за пределы солнечной системы, называлась совсем просто и по-деревенски: Телятниково. Один из строителей станции настоял, чтобы ее назвали так в честь поселка, в котором он родился. Телятниково… Это первое земное название, которое я узнал. Надеюсь, вы не обвините меня в сентиментальности?
   Я. Обвиню. Вы выглядите почти так же, как земные люди. Признаться, я этого не ожидал. Я пытался представить себе вас. И мое воображение меня пугало, мое собственное и воображение научных фантастов, описывавших обитателей других планет.
   Он. Я вижу, вы разочарованы. Вы ожидали увидеть сверхоригинальное существо, может быть даже созданное не из белковых молекул, а из материала более прочного, более своеобразного и химеричного? Может быть, вы думали, что вместо крови во мне течет яд и вам придется надевать маску, чтобы сначала физически изолировать себя, а затем уже искать духовного контакта? А не думали ли вы о том, что, кстати, не приходило в голову даже фантастам, что физический контакт будет вполне возможен, но контакт духовный противопоказан, что он будет таить некую опасность и для вас и для меня?
   Я. Нет, это не пришло мне в голову. Да к тому же наше духовное знакомство началось задолго до нашей встречи. Я ведь читал ваш роман.
   Он. Значит, с этой стороны все обстояло нормально. И вас пугало не содержание, а, так сказать, форма. Употребим лучше научно-академическое словечко: “морфа”. Его, кажется, любил употреблять автор “Фауста”. Он ведь и создал на земле новую отрасль знания, назвав ее морфологией. Вот мы и коснемся этого вопроса… Уж не думали ли вы, что я покрыт чешуей, как мезозойский ящер, или похож на единорога? Или, может быть, воображение вам рисовало меня по рецепту древних греков этаким кентавром?
   Нет, у природы не так уж много фантазии, когда речь идет об этой самой морфе или форме, в которую нужно облечь ум и сущность высокоразвитого существа. Да, мы немножко похожи на земных людей, хотя в близком и кровном родстве нас трудно заподозрить. Все же расстояние. Если угодно, немножко пофилософствуем. Вы никуда не спешите?
   Я. Куда же мне спешить после трехсотлетнего-то перерыва?
   Он. Да, в этом отношении у нас с вами много общего. Вы преодолели время, я — расстояние. Расстояние и, разумеется, время тоже. О чем я говорил? Да, о морфе. Высокоразумному существу не пристало быть уродом.
   Я. Но ведь понятие красоты условно, относительно. Так учили в мое время.
   Он. Условное, разумеется, но до какой степени. И у относительности есть границы. Мезозойского ящера трудно счесть красавцем с любой точки зрения. Но мы слишком много говорим о морфе. Можно подумать, что мы — морфологи и анатомы, нет, анатомия никогда не была моей страстью.
   Я. И моей тоже.
   Он. Ну вот видите, у нас с вами сходство не только морфологическое. Вы любите стихи?
   Я. Когда-то любил.
   Он. Недавно я слышал чудесные лирические стихи о любви. Грустные. Местами трагические. Но самое поразительное, их написала машина.
   Я. Не может быть.
   Он. В ваше время не могло. Сейчас возможно. Машина, пишущая лирические стихи! — Он рассмеялся. — Это камешек в ваш огород. Вы вчера произнесли довольно яркую речь против отделения человеческих чувств от человека. Яркую и наивную. Проблема сложнее, чем думаете вы и думали ваши современники, рассматривая первые кибернетические устройства. Триста лет — это не маленький срок для науки, особенно для такой науки…
   Я. Но что может знать машина о любви?
   Он. Отложим этот спор до тех пор, пока вы не познакомитесь со стихами и их довольно милым и сложно устроенным механическим автором. Между тиомцами и окружающей средой возникло единство. Еще в периоде, соответствующем вашему неолиту, тиомцы обнаружили незаурядные биологические способности. Ваш палеолитический человек приручил волка, превратив его в собаку. Позже были приручены дикие лошади, олени, буйволы. Тиомец же сделал домашними множество животных и растений… И это сказалось не только на характере его деятельности, но прежде всего на видении мира, на мировоззрении. Тиомец почти не знал страха перед миром, перед судьбой. Религиозные предрассудки очень недолго затемняли его сознание. Ведь религия, всякая религия — это не контакт, не единство с окружающей средой, а разлад, боязнь этого мира… Огромные биологические познания возникли еще на заре тиомской цивилизации. Биология, знание живой природы шло впереди всех других знаний. Отчасти это замедлило развитие техники и технических наук, физики и математики, но только отчасти. Наступило время, когда дальнейший прогресс биологических знаний потребовал развития техники, химии, физики и математики.
   Я. Полная противоположность нашей. У нас биология всегда плелась в хвосте физики, математики и других наук. Исторический взгляд на мир живых форм возник лишь в середине девятнадцатого века, когда Дарвин создал теорию естественного отбора. Даже в мое время, когда уже началось завоевание космоса, биологи все еще спорили о том — передаются или не передаются по наследству свойства, приобретенные индивидом.
   Он (улыбаясь). Знаю. Читал. И знаю, когда ваша наука начала перестраивать наследственность на молекулярном уровне, управляя мутациями. И знаю, когда был, наконец, достигнут атомный уровень изучения живого и биологи узнали, в каком порядке расположены атомы в наследственном полимере. Совсем недавно. Но возвратимся на Тиому, о Земле мы еще поговорим.
   Я. Извините, что я вас перебил. Дурная привычка. Да и молчал я долго, почти триста лет.
   Он. Понимаю вас, хотя мне и не довелось так долго молчать, как вам. Всего несколько недель, пока я не научился понимать земную речь и выражать свои мысли посредством сочетания гласных и согласных.
   Я. А у вас на Тиоме? Разве у вас…
   Он (перебивая меня и смеясь). Да и у нас тоже не обходится без слов. Но принцип их сочетания несколько иной. Язык — это звукосмысловое отражение реальности. А значит, и отношение субъекта к объекту. Я уже говорил, что на Земле существует больший разрыв между человеком и природой, чем на Тиоме. Выдающиеся биологические способности тиомцев позволили им рано познать чрезвычайно важные закономерности. У нас также не было разрыва между художественным и научным видением мира. Любовь к природе и глубокие знания способствовали развитию эстетических чувств. Вам не надоела моя лекция? Если надоела, поговорим о чем-нибудь другом. Временами мне бывает очень грустно. Ностальгия. Тоска по родине. И она усиливается от сознания, что я никогда ее не увижу. Тиома слишком далеко от вашей солнечной системы, чтобы надеяться. А вам бывает грустно?
   Я. Бывает.
   Он. Часто?
   Я. Да.
   Он. Но у вас есть надежда. Вы увидите своих современников, когда возвратится на Землю космолет. Вы увидите свою жену.
   Я. Я ее жду. Из-за этого я и подвергся опыту в лаборатории дискретных проблем. А вы женаты?
   Он. Не женат. Та, которую я любил, осталась на Тиоме.
   Я. Но вы же тогда были подростком, почти мальчиком…
   Он (перебивая и волнуясь). Ну и что же? Разве подростки не влюбляются? Я все время думаю о ней. Ее звали Лелора. Почти земное слово. Это имя вам ничего не говорит. Чужое незнакомое сочетание звуков. Но я готов отдать все, чтобы увидеть ее хоть раз. И я никогда ее не увижу. Или увижу старухой, если к тому времени астронавигаторы сумеют преодолеть эти безумные пространства.
   Я. Но вам же удалось преодолеть их однажды. Иначе вы бы не попали сюда, на Землю.
   Он. Иногда мне не верится, что я их преодолел. Мне кажется, что Тиома — это сон, а я родился на Земле или на одной из космических ее станций. То, что я попал на Землю, это исключительный случай. Чудо. В эту часть Галактики не залетают наши корабли.
   Я. Кто знает, может быть, вы вернетесь на Тиому. Чудо повторится,
   Он. Я и не отчаиваюсь. Просто иногда бывает грустно. Вот и все.
   Я. Это хорошо. Грусть делает нас более человечными. Мне приятно узнать, что и на далекой Тиоме жители умеют не только радоваться, но и грустить. Не умеют грустить только одни машины.
   Он (оживленно и почти весело). Только машины? Вот и я вас ловлю на слове. А Митя, Женя, Валя, Миша и Владик, о которых вы так горячо и страстно говорили на заседании Академии наук? Вы о них забыли? Мне очень хорошо запомнилась ваша речь и особенно заминка, которую вы сделали вначале, оговорившись и назвав Митю вещью и, по-видимому, усомнившись в этом. Да, это проблема не только для философов, но и для всей современной земной цивилизации — вещь ли Митя или не вещь? Если вещь — тогда все просто. А если не вещь? Как же быть тогда? В человеческой сущности заложены самые глубочайшие проблемы и прежде всего проблемы этические. Но вот люди создали робота еще более эмоционального, чем они сами. Один из спорящих сказал, что ученые сумели создать модель человеческой сущности. Неудачная, абсурдная, нелепая мысль. Сущность человека не может моделироваться. Но как быть с Митей, Женей, Валей, Мишей и Владиком? Для них этот вопрос имеет не только академический характер. И вы были правы, когда страстно говорили о том, что наука здесь перешла какую-то дозволенную грань и стала в противоречие с этикой. Одни ученые и философы поддержали вас, другие возражали. Я с большим интересом следил за этой дискуссией.
   Я. А существуют ли высокие формы механизации и автоматизации у вас на Тиоме? Доверена ли роботам интеллектуальная и эмоциональная сфера?
   Он. И да и нет.
   Я. Как это понять?
   Он. Я уже говорил, что история тиомской цивилизации отличается от земной. Тиомцы — это прежде всего биологи, натуралисты, влюбленные в природу. Тиомец с детства Начинает изучать и углубляться в жизнь растений и животных. Каждый взрослый тиомец проводит свой досуг в лесу, в поле, в саду, на берегу реки или озера. Беспрерывное наблюдение над жизнью животных и растений, начавшееся с периода, соответствующего вашему палеолиту, превратили каждого тиомца в исследователя, в экспериментатора. Творческое преобразование природы началось очень рано, хотя ему мешала социальные условия. Постоянное единство с природой не позволило расцвести крайнему субъективизму, индивидуализму и тем уродливым формам идеализма, которые одно время процветали у вас на Земле. Ведь одно чрезвычайно модное в XX веке буржуазное направление в вашей земной философии, называемое экзистенциализмом, пришло к абсурдной идее противопоставить человека и все человеческое объективному миру. Экзистенциалисты утверждали, что объективация убивает личность, расчеловечивает индивида. Именно развитие кибернетики ускорило темп развития всех остальных наук. Ведь ни одна из естественных наук так не содействует единству субъекта и объекта, общества и природы, как кибернетика, то есть интеллектуализация мертвой природы.
   Я. Интеллектуализация мертвой природы? Вы не оговорились?
   Он. Ничуть. Если хотите, очеловечение, одушевление. Вы возражаете?
   Я. Я? Нет….. А на вашей планете долго длится жизнь личности, индивида?
   Он (улыбаясь). Вы хотите знать, возможно ли бессмертие? Возможно. Но не нужно.
   Я. Кому не нужно? Личности? Обществу? Природе?.
   Он. Наши ученые нашли способ продления жизни, и каждый тиомец, если бы он пожелал, мог бы достичь того, что называют бессмертием. Но что такое бессмертие? Задавали ли вы себе этот вопрос?
   Я. Нет, не задавал, хотя кому и интересоваться этим вопросом, как не мне… Бессмертие — это возможность победить время, дарованная личности наукой. Не так ли? Полная абсолютная победа над временем, над бренностью.
   Он. А кому нужна эта победа? И победа ли это, а не поражение ли?
   Я. Не понимаю.
   Он. Вдумайтесь и поймете. Смерть не может и не должна исчезнуть.
   Я. Но человек всегда считал смерть злом и слепой необходимостью, победой косных сил…
   Он. Бессмертие еще хуже смерти. Получив бессмертие, личность перестает быть личностью, она лишается конца, а значит, и начала. Личность связана с историей, со своим временем. А становясь вечной, она отрывается от мгновения, от истории, от общественного бытия. Наше общество нашло желание быть бессмертным неэтичным, противоречащим нравственной сущности тиомца. И отказалось от него. Отодвинуть свой конец — это одно, но лишить себя конца, приобщиться к бесконечности — это значит освободить себя от времени, противопоставить себя жизни, всему ее смыслу. Возникновение и смерть — нет, тиомец не захотел пожертвовать всем этим ради сомнительного и противоестественного блага личного бессмертия.
   Я. Довольно сильные доводы. Они почти меня убедили.
   Он. Почти? Значит, у вас все-таки остались сомнения?
   Я. А разве у. вас на Тиоме эта точка зрения одержала победу без борьбы? Разве все тиомцы думали одинаково?
   Он. Разумеется, нет. Особенно защищали идею бессмертия те ученые, которые нашли способ ее реализации. Но в конце концов они согласились с доводами своих противников, и самым сильным и убедительным доводом был тот, что развремененный тиомец превратится в нечто вроде машины, лишится своей тиомской сущности, говоря на земном языке, расчеловечится.
   Я. Нужно иметь много мужества, чтобы из философских побуждений отказаться от такого сильного соблазна.
   Он. Мои однопланетцы предпочли быть смертными тиомцами, чем бессмертными машинами.
   Он замолчал. Молчал и я. Мы смотрели друг на друга, и в эту минуту я думал о том, что, беседуя с таомцем, я приобщаюсь к миру, о котором, к сожалению, не знал никто из моих современников.
   В шестидесятых годах XX века люди очень хотели знать, есть ли жизнь на других мирах, и как бы они были счастливы, если б могли слышать по радио нашу беседу с тиомцем или видеть на экране кино ила телевизора нас, садящих вот здесь, в номере гостиницы ХХIII столетия. С каким страстным интересом они смотрели бы на тиомца. Казалось, я смотрел на него не только своими собственными глазами, но я глазами всех людей того столетия, когда наука только что начала осваивать космос, с нетерпением ожидало встречи с высокоразумными существами, обитателями других марев.
   Обитатель “других миров” сидел рядом так близко, что я мог коснутся его рукой. Зачем? Для чего?
   Может, для того, чтобы проверить, не обманывают ли меня чувства? Нет, чувства не обманывали. Но рассудок был несколько разочарован тем, что мой любезный и милый гость, сумевший преодолеть почти безграничное пространство, — сам по себе оказался в границах обычного, даже слишком обычного, и физически почти не отличался от молодых людей, родившихся на Земле. Я неожиданно употребил слово “почти”, не найдя другого, сумевшего бы более, точно передать даже не смысл, а оттенок того, что я пытался выразить. Это “почти” сказывалось скорее не в его облике, а в выражении лица. Лицо моего гостя выражало нечто особое, оно как бы раскрывало смысл того, что не в силах передать никакие слова. Глубокая и странная загадочная мысль глядела из его глаз. Я почему-то вспомнил Леонардо да Винчи.
   И он, словно угадав мою мысль, назвал имя великого художника и инженера итальянского Возрождения.
   Я. Мой покойный отец написал о нем книгу.
   Он. Знаю эту книгу. И высоко ценю ее.
   Я. Отец высказывал странную мысль…
   Он. Она мне не кажется странной, Леонардо был очень похож на тиомца. Я был бы готов допустить, что он тиомец, прилетевший на Землю.
   Я. Мой отец тоже был готов допустить нечто подобное.
   Он. Леонардо был и остается загадкой. И сейчас некоторые историки высказывают эту же мысль. Но нет фактов, чтобы подтвердить ее, за исключением, пожалуй, одного…
   Я. Какого?
   Он. Леонардо видел мир, как видят его тиомцы, сумевшие идеально пригнать окружающую их среду к себе, к своей жизни, к своим чувствам. На его картинах, а значит, так было и в его душе, слишком гармоничный мир.
   Мы беседовали, и время спешило, торопилось, как и полагается времени. И наступила минута, когда тиомец (я называю его тиомцем, хотя у него было имя, довольно звучное имя: Бом) встал и, простившись со Мной, исчез. Именно исчез, а не ушел, словно растворился в воздухе. Еще секунду назад я слышал его голос и видел его лицо, и вот его уже нет.
   Он будто развеществился вместе со стулом, на котором только что сидел. В номере стало пусто, и я все сильней и сильней ощущал эту пустоту и тишину.
   Затем появился робот и принес мне ужин.
* * *
   Живя в необыкновенном мире; я постепенно знакомился с новыми нравами и обычаями. Где бы я ни появлялся: в сельской ли местности, на фабрике ли фотосинтеза, в научно-исследовательской лабораторий, в гостях у друзей (а их становилось все больше и больше), я везде ощущал захватывающий ритм гармоничного коммунистического бытия, видел новые, истинно человеческие отношения. Изменилось не только мышление, но и Словарь. Из бытового разговорного языка исчезли слова, отражавшие эгоцентризм, цинизм мысли, грубость и пошлость чувства.
   Сердечность и мужество — эти черты были свойственны и детям, и юношам, и старикам. Каждая отдельная личность чувствовала свое постоянное единство, духовную слитность со всем огромным коллективом. Вот эта духовная слитность каждого гражданина с обществом и создавала ту особую атмосферу эпической красоты и величия, которая была ни с чем не сравнима. В каждом человеке — и в ребенке и во взрослом — отражалось все величие огромного коллектива, всего коммунистического человечества, превратившего Землю в центр творческой вечно не удовлетворенной мысли, мысли, рвущейся вперед, в бесконечность еще не освоенных миров.
   Однажды историк Светлана Щеглова и писатель тиомец Бом спросили, как я понимал слово “счастье”? Я, по-видимому, поспешил и ответил неудачно. Я сказал:
   — Счастье — это удовлетворение всех желаний.
   Тиомец Бом молча усмехнулся, а Светлана возразила:
   — Ну нет. Счастье, по-моему, не в этом. По-настоящему счастлив только тот, кто никогда не бывает удовлетворенным. По-моему, личное счастье — это реализация всех твоих способностей на благо всего коллектива. Ведь счастье — это не только итог, но и путь к цели. И если этот путь слишком легок, если он не требует никаких усилий, разве он может сделать человека по-настоящему счастливым? Самыми счастливыми людьми в нашем обществе считают тех, кто меньше всех щадил себя, прокладывая путь в будущее. Счастье не может быть очень спокойным.
   И мы все долго спорили о том, что такое счастье.
21
   Я уже рассказывал о том, что машина быстрого движения превращала пространство в абстракцию.
   Но и время она тоже лишала той длительности, которая связана с ожиданием и пребыванием в пути.
   Вы, в сущности, не пребывали в пути, путь пребывал в вас, вы появлялись почти сразу.
   Вот так, выйдя из гостиницы, я сразу оказался в институте истории, хотя этот институт был возле Феодосии в Крыму. Меня сопровождали Павел Погодин и историк, специализировавшийся на изучении второй половины XX века, Светлана Щеглова.
   Еще в гостинице Светлана пыталась меня уверить, что история стала самой актуальной и любимой молодежью наукой, породнившись с кибернетикой, вооружившись новейшими техническими достижениями, чтобы сделать человека хозяином времени. Хозяином пространства он давно уже стал.
   Мой отец был историк, и я хорошо знал, как в мое время историки и археологи завидовали физикам, биологам и инженерам, которые изучали не что-то бывшее и исчезнувшее, а создавали новый мир, будущее, бесконечно более интересное, чем прошлое. Профессия историка казалась тогда многим чем-то созерцательным и книжным, далеким от жизни.
   Я обратил внимание на огромное здание, стройное и изящное, как чертеж. Это был Институт памяти. Сквозь полупрозрачную, как облако, стену были видны машины, вобравшие в свою память все прошлое человечества, не давая утратить ни один миг.
   Машины трудились и днем и ночью. Они запоминали, ловя каждое мгновение, каждый новый факт, чтобы присоединить его к тем бесчисленным фактам и событиям, которые здесь хранились.
   — Говоря на языке людей двадцатого века, — пояснила мне Светлана, — это исторический архив.
   — А где же шкафы, в которых хранятся документы?
   Светлана рассмеялась. Усмехнулся и Павел Погодин.
   — Их убрали вместе с пылью еще два столетия тому назад. Здесь хранится утраченное бытие, как в живой человеческой памяти. Пыль ему не требуется. И картонные папки тоже.