— Эти факты, — сказал я, — имеют какое-то внутреннее сходство. Оба из области палеонтологии.
12
   В тот же день Людмила Сергеевна призналась мне, сложив губы в полупрезрительную и отнюдь не любезную улыбку:
   — Я не могу привыкнуть к вам. Не могу! Все мои чувства насторожены. Кто вы?
   — Я — Павел Погодин. Павел Дмитриевич. Тезка и предок вашего зятя. Разве вам это не известно?
   — Предок! Вдумайтесь в смысл этого слова, не означает ли это, что вы не должны пребывать здесь… Здесь Коля, ребенок, мой внук. От него тщательно скрывают ваше прошлое. Ему еще рано знать, что невозможное стало возможным. Да и стало ли? Не хочется в это верить.
   — Я не очень настаиваю, чтобы вы верили. Забудьте о том, что у меня две жизни. Вообразите, что я просто гость, знакомый вашего зятя, наконец просто человек, которого ваш зять изучает. Он ведь ученый.
   — Он мог бы изучать вас там, в своем институте.
   — Но помилуйте, я же не сам напросился. Не далее, как вчера, я намекнул ему, что мой визит несколько затянулся и не пора ли… Но он не дал мне даже закончить фразу. “Нет, не пора”. Он долго и терпеливо объяснял мне, что мое пребывание здесь, в этих благодатных местах, необходимо для моего еще не окрепшего организма и для науки, интересам которой он служит.
   — А все-таки, кто вы? Кто вы не в том смысле, что у вас есть имя, отчество и фамилия, а в другом, более существенном? Мои чувства не хотят признать вас как нечто законное, естественное и соответствующее обычной реальности. Если бы вы мне сказали, что это мистификация, дурная, нелепая, абсурдная шутка, я бы очень обрадовалась.
   — Ну, хорошо, — сказал я, — считайте, что все это мистификация и абсурд. Мне, наконец, это надоело. Я тоже устал от ваших сомнений и вашей откровенности. Согласитесь сами, не для того же я пребывал столько лет в состоянии анабиоза, чтобы сидеть здесь с вами, на этой тихой периферии, вдали от центра жизни. Тоже удовольствие!
   Меня начала раздражать эта старая женщина, явно тяготившаяся моим присутствием и не хотевшая от меня это скрывать. За откровенность я платил ей откровенностью. Мне приходилось проводить слишком много времени в ее присутствии. В доме в эти часы не было никого, если не считать роботов, бесшумно исполнявших, все ее желания. Чтобы не раздражать ее, я либо уходил в лес, либо замыкался в молчании. Но она, как все старушки всех времен и народов, не любила молчания и сама начинала разговор со мной и обязательно о моей скромной особе и о том двусмысленном и загадочном, что по ее мнению, было связано с моей странной и не располагающей к себе личностью.
   Однажды она спросила меня:
   — А почему вы согласились и дали ученым возможность совершать над вами этот возмутительный и противоестественный эксперимент? — Она строго посмотрела на меня и продолжала: — Только не пытайтесь уверить меня, что вы это сделали ради науки и общества, скажите истинную причину.
   — Я не собираюсь ее скрывать. Дело в том, что моя жена отправилась в космическое путешествие на фотонном корабле и, согласно теории относительности, должна вернуться на Землю примерно через триста лет. Я ее жду. Разве ваш зять не сказал вам об этом?
   — Может, и говорил, но я пропустила его слова мимо ушей. А скорее всего, умолчал. Он считает меня отсталой, старомодной, консервативной женщиной и разговаривает со мной преимущественно о вещах очень конкретных и близких, а главное — понятных.
   На последнем слове она сделала ударение. И повторила:
   — А главное — понятных.
   Я сделал вид, что не обратил на это внимания, и продолжал:
   — И вот я жду ее. Свою жену. Я ждал ее триста лет. Ее отбытие в столь длительное путешествие и дало мне право подвергнуться всему, что требовал от меня эксперимент. Желающих анабиозироваться было много. Но, во-первых, я сам работал в лаборатории дискретных проблем, а во-вторых, мне хотелось увидеться с женой.
   Людмила Сергеевна посмотрела на меня с любопытством, но к этому любопытству примешивалось нечто злорадно-насмешливое.
   — И вы хотите подкупить меня этой сентиментальной историей? Не удастся! Мои чувства насторожены. И даже если это было в самом деле так, имели ли вы право, вы и ваши экспериментаторы, нарушать естественный ход жизни? В вашем состоянии и поведении есть нечто противоестественное.
   — Возможно, — ответил я. — Но ведь согласитесь, что кому-то, скажем моим современникам, показалось бы противоестественным многое из того, что вы считаете привычным. Скажем, робот-няня, который или которая отвозит Колю в интернат в машине быстрого движения. В мое наивное время н. и одна мать не доверила бы своего ребенка бессердечному автомату, ни одна мать и тем более ни одна порядочная бабушка. — Я не без умысла подчеркнул интонацией голоса это слово: — Да, ни одна уважающая себя бабушка.
   — Бессердечному? Откуда это вам известно? Да ведь дело совсем не в этом, есть или нет сердца. Важнее другое, няня-автомат застрахована от ошибок и случайностей. Ее бесперебойная работа гарантирует от всяких несчастных случаев, на нее можно положиться.
   — Своего сына Колю я бы не доверил не только механической, но и живой няне. Я сам отвозил его в детский сад Академии наук, что на Университетской набережной, и сам привозил его оттуда. Я терял на это ежедневно почти два часа. Но никогда не жалел об этом. Мне эти два часа доставляли радость.
   Я брал своего мальчика, вел к троллейбусной остановке. Затем я брал его к себе на колени. За стеклом троллейбуса бежали дома, мелькали пешеходы, деревья. Я смотрел сквозь стекло троллейбуса словно Колиными глазами. Все вдруг свежело, молодело, становилось огромным и загадочным. Мое существование в эти часы как бы сливалось с Колиным. Мы читали вместе с ним по слогам вывески медленно-медленно и соединяли вместе не только буквы и звуки, но и то, что в тысячу раз конкретнее букв и звуков: суть и облик вещей. Сквозь оболочку привычных названий магазинов, ресторанов, кафе, учреждений пробивались сказочные миры. Иногда мы читали не слева направо, как полагалось, а справа налево, извлекая странную музыку из каждого слова и названия. Поездка в троллейбусе никогда не казалась нам слишком долгой. Наоборот, мы с сожалением покидали свое место, когда троллейбус подбегал к последней остановке. “Папа, — однажды спросил меня Коля, — а есть где-нибудь такой троллейбус, который бежал бы без остановки день, неделю, месяц, год, сто лет… Все бежал бы и бежал, забыв остановиться… Есть?” — “Нет, такого троллейбуса нет, Коля, и не может быть. Он не нужен людям”. Я ответил, может быть, чересчур категорично, если учесть все последующее. Но Коля все равно не поверил мне. В его детском воображении уже возник этот чудесно бегущий троллейбус без пространства и времени. И своему воображению Коля поверил больше, чем моим равнодушным словам. Коля был очень забавный мальчик.
   Людмила Сергеевна слушала меня, пока не прерывая. Но в ее глазах по-прежнему играло насмешливо настороженное выражение.
   — Однако же, — сказала она, — ваша любовь к своему забавному мальчику не помешала вам бросить его, бросить навсегда. По-видимому, эксперимент вам был дороже, чем мальчик. Вы пожертвовали мальчиком ради сомнительной возможности анабиозироваться, изведать холод временного, но все же довольно продолжительного небытия.
   — Во-первых, я жертвовал не им, а прежде всего собой. Мой мальчик был окружен заботой.
   — Но вы расставались с ним навсегда!
   — Да, если хотите, навсегда. Но я расставался навсегда не только с ним, но и со всеми своими современниками. Я расставался с временем, в котором родился и жил, с домом, с товарищами, с институтом. Со всем тем, что необходимо каждому человеку.
   — И вы еще упрекаете в бессердечности искусственную няню моего внука! Вы, совершивший бессердечный поступок. Вы…
   Она, по-видимому, еле сдержала себя, чтобы не наговорить мне лишнего. Но потом спохватилась, вспомнив о просьбе зятя и дочери быть со мной внимательной.
   — Извините. Я стара. Отстала от жизни. И, должно быть, многого не понимаю.
   — Не прибедняйтесь! — Это словечко из лексикона моего времени подвернулось на язык случайно.
   — Что вы сказали? — насторожилась Людмила Сергеевна. — Я не поняла.
   — Не прибедняйтесь.
   По-видимому, это выражение давно вышло из употребления.
   — Вы говорите дерзости, молодой человек.
   — Какие дерзости? Помилуйте. Наоборот. К тому же я отнюдь не молодой человек. Вы забыли, что я старше вас на двести с лишним лет.
   — Я не хочу ничего об этом знать.
   Она встала. И только она встала, как сразу потерял очертания, а затем и исчез стул, на котором она только что сидела. Затем она скрылась в своей комнате. Появились стена и дверь и отделили ее от меня.
13
   Обидин в приподнятом настроении. Он ходит из угла в угол, иногда бросая взгляд туда, где ожидает своей участи красавица белая мышь, предназначенная для очередного опыта.
   Обидин спрашивает меня: — Как вы думаете, стал бы Гёте писать своего “Фауста”, если бы жил в наше время?
   Я отвечаю:
   — А почему бы нет? Идея неплохая.
   — Неплохая, но не современная. Что мучило гетевского Фауста? Что не давало ему покоя? Мысль о невозможности безусловного абсолютного знания.
   — Мне бы его заботы.
   — Не отшучивайтесь и выслушайте. Гёте работал над “Фаустом”, когда крупные ученые, подобно Лапласу, мечтали о емкой формуле, способной объять весь мир. В непокое Фауста, дорогой философ, в непокое Фауста, мечтавшего о безусловном и абсолютном знании, много общего с непокоем Лапласа. В наше ВреМя ученые уже не страдают тем, чем страдали Фауст и Лаплас, не мучаются от сознания невозможности абсолютного знания. Они понимают, что вселенная настолько богата частностями, настолько разнообразна, что ее нельзя объять одной формулой. Они знают, что каждое событие вовсе не предопределено заранее…
   — Как это думали механисты, — перебил я.
   — К черту механистов! Не в них дело… Не знаю, как вы, дорогой философ, но в молодости и я мечтал об абсолютном знании. Я тогда не был знаком ни с теорией вероятности, ни с квантовой механикой, я думал, что можно вместить в формулу весь мир… Но, друг мой, если нам удастся реализовать нашу дерзкую идею, наш парадоксальный замысел, мы подойдем почти к абсолюту.
   — Почти? По-видимому, все дело в этом “почти”?
   — Да, в этом главная особенность современной науки. Без “почти” нельзя познать мир. “Почти” это то, что дает ускользнуть абсолюту в той игре, которую ведет человеческое познание с действительностью. Оно связывает абсолютное с относительным, в сущности, странной для всякого рассудка связью. Мир неисчерпаем и богат неожиданностями. Разве не будет неожиданностью для науки, если мы докажем, что смерть — явление вовсе не абсолютное, что организм можно оживить. Мы освободим человека от железного детерминизма времени, развременим его, откроем перед ним безграничный простор.
   — Но пока речь идет ведь не о человеке, — сказал я, — а всего только о белой мыши. Это ей, с вашего позволения, будет дано интимно познакомиться с будущим, перескочив через настоящее. Анабиоз! Не совсем, впрочем, удачный термин. Жизнь с перерывом, с длинным антрактом, антрактом на несколько столетий…
   — Вы забыли о том, что опыт, сколько бы он ни длился, не должен пережить экспериментатора. Откуда я буду знать, что вот эта самая белая мышь проснется после своего затянувшегося на несколько столетий сна?
   — Да, об этом я забыл.
   — А может, она не проснется. Не победит время…
   Еще будучи студентом, я страстно стал интересоваться проблемой времени. Меня удивляло, что все мои знакомые, и умные и неумные, вовсе не рассматривали время как проблему. Они смотрели на часы с таким видом, словно часовые и минутные стрелки возникли и появились на свет вместе с самим временем.
   Им не приходило в голову, что у времени нет начала и не будет конца. Их жизнь шла в одном ритме с ходом часов. Время и они, живущие, составляли одно целое. Ведь рыба, плавая в воде, вероятно, считает, что она движется в пустом пространстве…
   В ту зиму, когда я так много думал о времени, я познакомился с теорией относительности. Меня поразила мысль Эйнштейна, его видение мира. Эта дивная и мощная мысль выхватила меня из окружающей обыденной жизни и унесла с собой в космос. Я увидел Землю как бы со стороны, из космоса. И тут передо мной возникла другая проблема, уже не теоретическая, а практическая. Человеческая жизнь коротка, как же человек станет хозяином времени и пространства?
   — Но однако же, — прервал я Обидина, — вы стали заниматься не физикой и астрономией, а биологией, анабиозом, вы взяли себе в учителя не Циолковского и Эйнштейна, а профессора Бахметьева и Петра Юльевича Шмидта.
   — Бахметьев ближе к Циолковскому, чем вы думаете. Один дополняет другого. Имейте терпение, философ, слушайте меня не перебивая. Природа хорошо вооружила организм для борьбы с суровой средой. Но человек вооружает сам себя. Тридцать тысяч лет, от верхнего палеолита до эпохи кибернетики и атомной техники, шла борьба с природой за овладение окружающей средой. Но что такое время? Это тоже, в сущности, среда. Оно существует в неразрывном единстве с пространством. Нельзя покорить пространство, не победив время. Но кто-то из физиков, кажется Умов, сравнил жизнь человека с заведенными часами. Восемьдесят лет жизни! Что это по сравнению с миллионами световых лет! И вот мне, тогда еще студенту-биологу, пришла почти сумасшедшая мысль: использовать те закономерности, которые выработала природа организма для преодоления среды в борьбе со временем, для победы над ним. Жизнь прерывна, это доказывает анабиоз… Изучить закономерности прерывности жизни, доказать, что обмен веществ вовсе не равен жизни, а затем победить время. — Обидин рассмеялся. — Как вам нравится эта идейка?
   — Услышал бы вас Чемоданов! Он давно обвиняет вас в поисках абсолюта.
   — Я как раз о нем подумал! На заседании Ученого совета не далее как вчера, когда обсуждали перспективный план научно-исследовательских работ, он заявил, что деньги, отпущенные на наши исследования, это все равно… и при этом сделал жест, сложил губы и — фукнул с таким видом, словно эти денежки уже вылетели в трубу. Но Чемоданову в этот раз не повезло. Кто-то из наших хозяйственников напомнил ему о шести сотнях яиц, отпущенных на опыты его группы.
   — А что случилось с этими яйцами?
   — Ничего. Поговаривают, что Чемоданов их съел.
   — Завидный аппетит!
   — А, по-моему, он правильно распорядился этими яйцами. Превратил их в свою плоть и кровь. Хорошая яичница лучше плохого эксперимента. А какой из Чемоданова экспериментатор? Он теоретик. Плохой. Не талантливый. Но все же теоретик. Пишет статьи по философии естествознания.
   — Не каждого, кто пишет статьи, можно называть теоретиком.
   — Вы хотите отказать Чемоданову во всем. Он и не практик. Он и не теоретик. А кто же он?
14
   Как выяснилось, у моего гостеприимного хозяина было две профессии. Крупнейший исследователь, биоэнергетик и биофизик, он совмещал свою научно-исследовательскую работу, и теоретическую и экспериментальную, с непритязательной должностью лесного обходчика. Сторож, или, как в мое время называли, лесник. Вот чем он занимался, поселившись на берегу Катуни.
   Сообразно этим двум занятиям распределялось и его время. Проведя сорок пять минут в машине быстрого движения, Павел дома задерживался недолго, переодевался, обедал и уходил в лес.
   Что он любил больше — теоретические проблемы или лесные тропы? Трудно сказать. Вероятна, то и другое в равной мере.
   Иногда он и меня брал с собою. Я надевал соответствующий костюм. Его костюм. Мы были одного роста и одинакового сложения. Специально предназначенный для этого робот помогал мне одеться.
   Вот это было уже совсем ни к чему и порядком меня смущало. Смущение мое усугублялось еще и тем обстоятельством, что у механического помощника, расторопного и угадывающего все мои желания, было человеческое имя: Митя.
   Это имя, простое и милое, звучавшее несколько фамильярно и интимно, облекало своим звучанием нечто стоящее по ту сторону жизни. Митей называли предмет, вещь. Вещь ли? Вещи никогда не бывают разумными, хотя и служат разуму. А Митя был воплощением разума, хотя и относился к существам неодушевленным. Он никогда не ошибался, исполняя мои желания. Между ним и мной существовала, как я узнал позже, — связь, о физической сущности которой в двадцатом веке имели смутное представление. Механических помощников и людей связывало силовое поле, однако же не электромагнитной природы. Физическая сущность этого силового поля была более деликатного свойства, чем грубые электромагнитные волны. Помню, в какую ошибку я впал, сказав однажды при Мите:
   — Счастье, что Митя и ему подобные лишены эмоций.
   — Как сказать! — возразил Павел. — Он, в сущности, весь состоит из эмоций. Ведь физическая природа силового поля, которое соединяет вас с Митей, имеет прямое и непосредственное отношение к эмоциям. Митя чересчур эмоционален. Он постоянно чувствует ваши переживания и сопереживает вам.
   — Тогда это ужасно! — сказал я. — Я думал, что пользуюсь услугами бездумной вещи, автомата, механизма. Я не знал, что он чувствует и переживает.
   — Он весь состоит из чувств и переживаний. Он наполнен эмоциями, как лирический поэт или актер-трагик. Но успокойтесь! Он ведь не личность. Его эмоции имеют чисто служебный утилитарный характер.
   — Но он чувствует, сочувствует, сопереживает?
   — Эти чувства и переживания существуют в нем не для себя, а для вас. В Мите нет того, что мы называем “я”, которое есть в любом животном высшего типа: в кошке, в собаке, в курице, в крысе. Митя как бы неотделим от того, кому он служит. Он ваш придаток, — Павел усмехнулся. — Эмоциональный придаток, учтите!
   Я с облегчением вздохнул, когда Митя удалился.
   Мы разговаривали о нем, словно он в самом деле был только вещь, только предмет.
   В лесу Павел старался обходиться без роботов.
   Труд лесника, в сущности, архаический труд, древняя работенка, чуждавшаяся техники.
   Я помогал Павлу собирать опавшие сучья. Мы складывали их в кучу и разводили костры. Дым забивался в нос и в глаза, он напоминал мне и Павлу о тех далеких временах, когда люди считали пылающий костер и желтое мечущееся между ветвей пламя почти чудом..
   Посидев у костра, помечтав, полюбовавшись огнем, бросавшим отсвет на воду шумевшей рядом горной реки, мы шли дальше. Павел шел рядом со мной. По-видимому, он побаивался, чтобы я, чего доброго, не заблудился. Стоило мне отойти на несколько шагов в, сторону от тропы и скрыться в густой чаще, как Павел уже окликал меня:
   — О-о! Павел Дмитриевич! Где вы?
   — Я здесь! Ау!
   В эту минуту мы были связаны непрочной связью, звуками, тающими в лесу.
   — Ау! Где вы?
   Эфемерная связь, что и говорить. Стоило мне только промолчать и затаиться… Но для чего? Зачем?
   Разве от этого бы что-нибудь изменилось?
   — Я здесь!
   И Павел каждый раз не мог скрыть радости, когда снова стоял рядом со мной.
   — Жаль, — сказал он, — что вы оставили дома Митю. Митя бы без всякого “ау” знал, в какой вы стороне. А сейчас он сидит дома и скучает без вас. Я ведь его подключил к вам. Он теперь ваш эмоциональный двойник. Вы ушли, и он уже затосковал. И теперь будет тосковать каждый раз, как собака без любимого хозяина.
   — Это хорошо или плохо? — спросил я.
   — Я не совсем понимаю ваш вопрос. Кому “хорошо”? Ему? Мите? Вам? Для Мити не существует ни “хорошо”, ни “плохо”. Он живет по ту сторону оценивающих принципов. Оценивать может только человек. А Митя — вещь. Эмоциональная, тонко чувствующая вещь, но все же вещь. Что касается вас, вам хорошо. У вас есть помощник, эмоционально слитый с вами, идеально пригнанный к вам угадчик и исполнитель ваших желаний… Примерно сто семьдесят лет назад, еще в двадцать втором веке, физики и биофизики раскрыли физическую сущность некоторых таинственных явлений психики. Вот наглядный и тривиальный пример одного из этих явлений. С хозяином в пути случилось несчастье. Собака, оставшаяся дома, начинает выражать свое беспокойство. Она воет, мечется, демонстрирует свою тоску, свое горе. Откуда она узнала, что в пути с хозяином случилась беда? Об этом еще не знают люди. Но она осведомлена. Какие-то неизвестные науке волны принесли ей известие. Физиологи пренебрегали такими явлениями до тех пор, пока смежные области науки не заинтересовались ими. И вот выяснилось, что живые близкие существа связаны особой связью. Была раскрыта сущность этого силового поля. Мир узнал нечто новое о том, что называют эмоциями.
   Не сразу пришла ученым и техникам мысль наделить эмоциями вещи. Философы и поэты жаловались, что слишком механической становится цивилизация. Бездушие, ледяное поведение роботов, исполнявших физическую и утилитарно-интеллектуальную работу, не удовлетворяло наиболее чутких и тонких людей.
   И вот совсем недавно техники решили воспользоваться силовым полем, связывающим людей эмоциональной связью, для того чтобы создать вещи особого типа. На свете появились чувствующие предметы.
   C наивно философской точки зрения это алогизм, если не полный абсурд. Вещь, объект включил в себя, внедрил нечто присущее только субъекту. Будем рассуждать дальше. Значит, объект стал более субъективным? Уменьшился разрыв между моим “я” и вещью, отраженной моим сознанием? Не так ли? Эти вопросы дискуссионны. Ни о чем так сейчас не спорят философы, ученые, лирики, как о Мите и ему подобных. Пока их немного. Митя — это экспериментальный робот. Он в стадии испытания. Одобрит ли общество этот эксперимент? Это будет в скором времени решаться. Пока идут дискуссии. Но вернемся к Мите. Кто такой Митя? Или, вернее, что это такое? Во-первых, между “кто” и “что” нужно поставить тире. Митя где-то в промежутке между “кто” и “что”. Он и то и другое. И в какой-то мере ни это и ни то. Его чувства обострены. Он переживает не за себя, а за вас, только за вас, до остальных людей ему нет никакого дела: Малейшая ваша неудача, оплошность, ошибка огорчают его. В нем нет ничего от “это”, от личности. Он бесконечно добр. Но философы ожесточенно спорят, можно ли это назвать добротой. Вы устали? Давайте посидим у костра. Отдохнем.
   Я тоже устал.
15
   Митя исполнял мои желания. Правда, он не в силах был выполнить мое самое сильное желание — ускорить срок моей встречи с Ольгой.
   Пока об Ольге не было никаких сведений. Я очень страдал. И мой помощник-двойник, мой эмоциональный дублер, переживал со мной вместе. Он был воплощением отзывчивости, доброты, сердечности, но все эти добродетели и чувства были отъединены от разума, они имели чисто служебный характер. Страдал ли Митя “для себя”? Павел уверял меня, что он этого не умел. Да и само понятие “для себя” отсутствовало в программе этого автомата. Я все-таки решил мысленно называть Митю автоматом. Это мне облегчило общение с ним, помогало пользоваться его услугами, не чувствуя угрызений совести.
   Как-то между ним и мною произошел любопытный разговор, записанный мною дословно.
   Я. Что вы знаете о себе? Кто вы?
   Митя. Я — Митя.
   Я. Человек вы ил — и вещь?
   Митя. Не понимаю.
   Я. Вы чувствуете?
   Митя. Да.
   Я. Думаете?
   Митя. Да.
   Я. О чем вы думаете?
   Митя. О вас.
   Я. Еще о ком?
   Митя. Еще о вас Только о вас… Больше я ни о чем не умею и не могу думать. Я думаю о том, о чем думаете вы.
   Я. Откуда вы знаете, о чем я думаю?
   Митя. Я ваш эмоциональный двойник.
   Я. О чем я сейчас думаю?
   Митя. Вы думаете сразу о многих вещах. И мне очень трудно. Сейчас вы думаете о том что не хотите встретиться с Людмилой Сергеевной. Я тоже не хочу.
   Я. А можете вы захотеть то, чего не хочу я?
   Митя (смущенно). Не пробовал. Но могу попытаться.
   Я. Сделайте попытку. Пожалуйста. Я вас прошу.
   Митя. Боюсь, что мне будет очень трудно.
   Я. Но все-таки попробуйте. Я вас очень прошу.
   Митя (после продолжительного молчания). Я хочу подышать свежим воздухом.
   Я. Но это не ваше, это мое желание. Я только что об этом подумал.
   Митя (смущенно). А я думал, что это мое желание.
   Я. Ну, значит, наши желания случайно совпали. Это бывает.
   Митя. Я еще мало знаю о том, что бывает и чего не бывает. Я существую всего три месяца. А правда, что вам триста лет?
   Я. Откуда ты это знаешь?
   Митя. В мою программу входит ваш опыт. Но, только теперешний опыт. То, что было до вашего пробуждения, я не знаю. И это мне не нужно. Прошлое. Далекое прошлое. А там я бессилен чем-либо вам помочь:
   Я. Так ты умеешь думать? Я этого не ожидал. Мне сказали, что ты только чувствуешь…
   Митя. Это правда. Я только чувствую. А иногда я могу и мыслить. Очень редко. Когда что-нибудь не в исправности. Сейчас должен прийти техник, наблюдающий за мной.
   Затем Митя вышел из комнаты, вышел бесшумно, как всегда. Я рассказал о своей беседе с Митей Павлу, как только он вернулся из института.
   Павел задумался. Он долго ходил из угла в угол комнаты, потом сказал мне:.
   — Какие-то неполадки. Вещь находится в стадии эксперимента. Что-то не получилось… Но техники проверят. Это хорошо, что вы наблюдаете за ним и записываете свои наблюдения. Президиум Академии наук и Высший технический совет очень интересуются вашим непредубежденным мнением об этом экспериментальном роботе.
   Я был польщен этими словами и, кажется, не сумел скрыть свое смущение.
   — Вы мне льстите, дорогой Павел, — сказал я. — Кого может интересовать мое мнение о технической новинке? Я отстал больше чем на триста лет.