– Прохоров? У нас в деревне был Прохоров. Дядя Костя, часовых дел мастер.
   Сорокин откинулся на спинку стула:
   – Пусть его уводят, товарищ Мессинг, я буду давать показания. Пусть только его уведут.
 
   «Председатель Трибунала Балтийской дороги, мой прямой начальник Павел Константинович Прохоров, неделю назад сказал, что арестован Григорий Белов, работник Гохрана. Он сказал, что друзья беловского отца – заведующий обувным отделом магазина Шмельков и его сотрудница, девица Клейменова, двадцати одного года, судя по всему, легкого поведения, предложили сорок миллионов за жизнь Белова Григория. Прохоров попросил меня обратиться к Тернопольченко, испытывавшему материальные трудности, с предложением не выносить Белову расстрел, а дать принудительные работы любого срока. За что Прохоров предложил мне назвать Тернопольченко сумму в двадцать миллионов рублей. „Остальные деньги, – сказал он, – разделим поровну: десять мне, десять – тебе“. После этого я отправился к Тернопольченко, движимый корыстью и подлостью, а там был товарищем Тернопольченко арестован и не нашел в своей черной душе сил покончить с собой там же, не обрекая на позор честное имя жены и сына. Готов помогать следствию во всем, не уповая ни на какое снисхождение.
    Сорокин».
 
   Мессинг два раза перечитал это показание, написанное Сорокиным здесь же, в кабинете, и, подвинув ему телефон, сказал:
   – Сейчас позвонишь к Прохорову и скажешь, что захворал и поэтому не вышел на работу. Телефон помнишь?
   – У нас один.
   – Сорокин, больше ничего не осталось за тобой?
   Сорокин отрицательно покачал головой.
   – Сможешь позвонить к Прохорову или передохнешь?
   – Смогу.
   – Звони, – сказал Мессинг и поднял трубку параллельного аппарата.
   – Константиныч, – сказал Сорокин простуженным голосом, – я тут прихворнул, сегодня не выйду…
   – А что с тобой?
   – Горло прихватило, температура…
   – Я к тебе заезжал – тебя не было…
   Мессинг метнулся взглядом к Сорокину. Тот чуть прикрыл веки: мол, все в порядке, не волнуйтесь.
   – Так я у Розы…
   – У какой?
   – Из потребсоюза.
   – Как позвонить к тебе?
   Мессинг прикрыл трубку ладонью и прошептал:
   – 2-54-4. Телефон соседей…
   – Это у соседей, – повторил Сорокин. – 2-54-4…
   – Ага, спасибо… Теперь это… Ты был?
   – Был.
   – Фу, слава тебе господи… Я уже тут извелся… Ну как?
   – Все в порядке…
   – Да что ты говоришь?! Ну, поздравляю, Сорокин, от всего сердца поздравляю! Может, мне подъехать сейчас к тебе?
   Мессинг быстро замотал головой.
   – Сейчас не стоит, – ответил Сорокин, – я тут тайком, – добавил он, понизив голос. – Завтра…
   Мессинг снова шепнул:
   – Спросите, когда он может привезти деньги…
   – В какое время? Когда тебе удобнее, чтобы я завернул?
   – Что? – не понял Сорокин прохоровского вопроса, потому что напряженно смотрел на губы Мессинга.
   – Я говорю – когда завтра к тебе подъехать?
   – Вечером, часам к семи, и деньги захвати – двадцать миллионов…
   – Ты с ума сошел, по телефону! – понизив голос, сказал Прохоров. – В своем уме или от счастья сдвинул? Адрес давай…
   – Мерзляковский, – прошептал Мессинг, – дом четыре, квартира семь, три звонка.
   – Мерзляковский, четыре, квартира семь, три звонка.
   – Ну, я подъеду…
   Мессинг снова шепнул:
   – Не раньше семи. И с товаром…
   – К семи, – повторил Сорокин. – И с товаром…
   – Понял, – ответил Прохоров. – До завтра.
   Мессинг рывком поднялся со стула, вызвал помощников и сказал им – при Сорокине, – словно забыв о нем:
   – Поднимите людей по тревоге! Выделить опергруппу для наблюдения за предтрибунала Балтийской дороги Прохоровым. Ух, сволочь, ух, трибун! Потапов, сиди с Сорокиным, Чайкин – срочно Галю, Шевкун 23 – на Мерзляковский, в соседнюю комнату – Будникова.
 
   «В 13.26 Прохоров вышел из трибунала и, взяв извозчика, поехал на Страстной бульвар. Возле дома номер 2 он извозчика отпустил и пешком пошел по бульвару. Он сел на скамейку рядом с молодой женщиной и провел рядом с ней несколько минут, при этом держа ее за руку. Это не был условный знак, потому что он руку женщины гладил и пытался ее обнять, но она ему в этом отказала и ушла. Мы с Кирюшиным разделили наблюдаемых, я повел Прохорова вместе с Ивановой, а Кирюшин и Гольцев направились следом за женщиной, которой оказалась сотрудница обувной секции магазина № 61 Клейменова Клавдия Ивановна. Прохоров вернулся в трибунал и больше оттуда не выходил. Прежде чем вернуться в отдел, я принял решение взять под наблюдение Клейменову и всех тех, с кем она будет входить в контакт. Таковое указание я отдал Кирюшину перед тем, как мы разделились. Когда я, оставив пост около трибунала, поехал в магазин, Клейменова была в служебном помещении. Кирюшин, проявив сообразительность и революционную смекалку, двинул следом за ней, говоря, что он ищет ихнее начальство, не говоря, какое именно. Клейменова находилась в комнате заведующего обувным отделом Шмелькова, который, когда Кирюшин просил сказать, когда выбросят ботики, его прогнал, сказав, что занят, и дверь за собой запер. Я вызвал еще наших сотрудников и верно поступил, потому что Клейменова пошла на Мерзляковский переулок, дом четыре, квартира семь, и там в дверях говорила с женщиной по имени „Роза“, спрашивая ее, не она ли „Роза Тихонова, золовка дяди Коли Тихонова?“, на что „Роза“ ответила, что „нет, я не золовка и никакого Тихонова не знаю“, а потом крикнула в коридор: „Сорока, сними чай с плитки!“ Тогда Клейменова извинилась и ушла и долго ходила по городу, останавливаясь около витрин парфюмерных магазинов, а потом вошла в дом на Поварской, 26, квартира 7, где проживает некто Газарян Иван Иванович, которого дома не было, и Клейменова опустила в почтовый ящик записку. Записку я извлек и переписал: „Дяде Грише стало лучше, зайдите сегодня вечером к доктору с новым лекарством“.
 
   «В 17.50 Шмельков вышел из магазина и отправился пешком на Театральную площадь. Там он зашел в столовую Второго дома Советов в бывшем „Метрополе“, получил по талону обед, а после долго прогуливался по улицам, изредка смотря на свои часы – серебряные, неправильной формы. Ни с кем не беседовал, в подъезды не прятался и не оглядывался в целях проверки. В 19 часов он вошел в дом 6 на Дмитровке, в квартиру гр. Кропотова».
 
   «В 18.35 Газарян, зайдя домой, взял письмо из почтового ящика и, пробыв в квартире не более пяти минут, отправился пешком на Дмитровку, в дом 6, к некоему Кропотову Николаю Капитоновичу».
 
   Мессинг отложил в сторону эти только что полученные донесения своих сотрудников. Он долго сидел, тупо уставившись в список телефонов, положенных под стекло на его большом столе. Перед его глазами стояло лицо Газаряна: он беседовал с ним примерно месяц назад о том, в какой мере налаживается работа в Главном хранилище ценностей республики.
   «Что же это такое, – горько думал Мессинг, – что же творится?! Кому тогда верить, если не Газаряну, который требовал смерти всем, кто грабит республику? Если он был врагом перед тем, как пришел к нам, если он маскировался – это плохо, но это еще полбеды, а если он стал таким, получив возможность воровать золото? Неужели в золоте действительно заложена какая-то магическая, страшная сила? Неужто люди перед ней бессильны?»
   Сорокин за этот день сдал в лице, но глаза его сияли сейчас и щеки горели нервным, синеватым румянцем. Мессинг заметил, что румянец казался неестественно ярким из-за того, что мелкие сосуды на щеках Сорокина были багровыми.
   – У тебя как с давлением? – спросил Мессинг.
   – Нормально, – ответил тот. – Ну что?
   – Ничего…
   – Я ничем больше помочь не могу?
   – Я тебя для этого и вызвал. Не спал еще?
   – Какое там спал…
   – Это зря. Без сна замучаешься.
   – Когда мы всех их возьмем – тогда высплюсь.
   Мессинг отметил, как Сорокин сказал – «мы их возьмем».
   – Слушай, Сорокин… Ты не думай, что если ты нам помогаешь, то на трибунал я тебя не выведу. И я не убежден, что трибунал сохранит тебе жизнь…
   – А я жизни не хочу, – очень искренне ответил Сорокин. – Она мне мерзостна, и сынишке будет в тягость.
   – Ты Прохорова хорошо знаешь?
   – Пили вместе…
   – Ты сможешь с ним увидаться?
   – Не понимаю…
   – На Мерзляковском, у Розы, сможешь его принять?
   – Смогу. Для дела – смогу!
   – Не сорвешься, не переиграешь?
   – Нет.
   – С тобой будет Роза… Это наш товарищ… Угощение там будет, выпьете как следует, только не сорвись, всю игру тогда нам сломишь…
   – Я пить не буду.
   – Ну, привет тебе! Раньше-то пил?
   – Пил.
   – А теперь не будешь? Так нельзя. Ты и сейчас должен будешь с ним пить… И попросишь его от имени Тернопольченко, чтобы они выдали половину суммы драгоценностями. Причем попросишь, чтобы драгоценности были следующие: бриллианты, изумруды и золото – в браслетах, монетах и часах.
   Мессингу было важно посмотреть, как себя будут вести Кропотов и Газарян, куда потянутся связи. С этим своим планом он, закончив беседу с Сорокиным, пошел в соседнее здание – к Уншлихту и Бокию.
 
   – Здравствуй, Сорока, – сказал Прохоров, крепко пожимая руку секретарю. – Ну, что? Оклемался или еще хрипишь?
   – Оклемался, Константиныч, заходи.
   – Я про эту Розу не слыхал. Где она?
   – Скоро придет. Новенькая…
   – А в работе как? – спросил Прохоров. – Толк понимает?
   – Ничего в работе, – ответил Сорокин, пропуская Прохорова в комнату, – работает хорошо, с огоньком.
   – Ого, откуда коньяк-то? – протянул Прохоров, оглядывая стол, заставленный бутылками, салом, вареной картошкой и рыбой. – Ничего живешь!
   – Давай по маленькой?
   – Давай. Только сначала расскажи, как прошло? Стенки надежные?
   Сорокин кивнул головой налево:
   – Там ванная… Не работает с революции, а здесь пустая комната – какой-то военный живет, его в Туркестан угнали. Одни мы тут сейчас.
   Именно в этой пустой комнате сейчас сидели помнач спецотдела ВЧК Владимир Будников и Галя Шевкун, игравшая роль Розы. Прослушивался даже шепот. Будников очень хотел курить, но опасался, что в комнату к Сорокину просочится дым, и поэтому сосал потухшую папиросу, то и дело обкусывая мундштук.
 
   – Ну, так как он? – спросил Прохоров. – Не куражился?
   – Тяжело было… Сначала я решил, что влип.
   – Ты влипнуть не мог. У него доказательств нет.
   – Он долгий мужик-то, хмурый. Его толком не поймешь… Дальше вот что было… Ну давай, под сальце.
   – Будь здоров, Сорока.
   – Твое здоровье, Константиныч…
   – Сам чего не пьешь?
   – Пью… Я тут и вчера принимал, на вчерашнее-то потяжелее ложится, сам знаешь как… Ништо-ништо – а потом сразу валит, а Розка – она требовательная… Она сказала: «Если я себя не люблю, то кто меня полюбит? Всех остальных я постелью меряю. Раньше вы нас этим мерили, а теперь свобода – я эмансипированная…»
   Прохоров захохотал:
   – Ты что, серьезно к ней присох?
   – Это ты к чему? На себя потянешь? Пока не отдам. Не проси…
   – Как ты уговорился-то с ним?
   – Он поедет туда, куда я скажу, и в то время, когда попрошу, а ты или там кто из твоих посмотрят: один он выехал или поволок с собой ребят с Лубянки.
   – Это ты ничего придумал. А как он сказал про согласие?
   – Сказал, что деньгами все не возьмет.
   – Это как? Ему и для родителей гроши нужны…
   – Он сказал, чтоб десять миллионов деньгами, а остальные в ценностях. Половину – бриллианты и сапфиры, половину – золото, в браслетах, кольцах и монетах.
   Прохоров выпил, подышал салом, рассмеялся:
   – Ах, Тернопольченко! Якобинец! Сын Маркса! Каков, а?!
   – Ты такой же, – сказал Сорокин. – Не лучше…
 
   Будников быстро взглянул на Галю и кивнул ей головой:
   – Пора. Я боюсь, он сейчас развалится… Иди, Галка.
 
   – Ты это чего? – удивился Прохоров. – Я-то здесь при чем?
   – При том… К стенке ставишь работягу, когда он пуд хлеба уворует, а здесь миллионами вертишь – нет разве?
   – Сорока, ты чего?
   – Ничего… Я еще хуже, не обо мне речь…
   Дверь отворилась без стука…
   – Здравствуй, Сорока, – сказала женщина, сверкнув цыганской, быстрой улыбкой. – Без меня гуляете, мальчики?
   – Это Роза, – сказал Сорокин, – знакомься…
   – Ненахов, Константин, – представился Прохоров, – мы тут, вас дожидаясь, немного позволили.
   Галя взъерошила волосы Сорокину и ласково попросила:
   – Миленький, пойди голову холодной водичкой вымой, тебе лучше станет…
   – Пойди освежись, – хохотнул Прохоров. – Добром просим…
   Сорокин быстро поднялся и вышел из комнаты.
   – На брудершафт? – предложил Прохоров. – Давай, Розочка!
   – Я финь-шампань не пью, я только легкое вино себе позволяю.
   – Для первого раза можно рюмашечку крепенького – от него голову крутит, как в вихре вальса.
   – У меня и с легкого кружится все в голове, Костя.
   – Со свиданием.
   Он выпил залпом полстакана коньяку, обнял Галю и жадно поцеловал ее. Она хотела было легонько освободиться, но он обнимал ее все крепче – руки у него были сильные, словно тиски. Галя уперлась ему кулаками в плечи, продолжая улыбаться, но только лицо ее побледнело.
   – Не сейчас, Костя. Сейчас нельзя, Сорока войдет.
   – Он заснет сейчас, – ответил Прохоров и, подняв Галю, понес ее на диван.
   – Сорока! – крикнула Галя, чувствуя себя бессильной и жалкой с этим могучим сопящим человеком. – Сорокин!
   Будников услыхал, как Галя жалобно закричала:
   – Ой, пусти меня, пусти!
   Будников на цыпочках выскочил из комнаты. Он увидел свет в уборной и шепнул:
   – Сорокин, иди обратно в комнату!
   Сорокин не откликался. Будников нажал плечом посильней, дверь распахнулась, и он, не удержавшись, ввалился в маленькую уборную, и по лицу его ударили тяжелые ноги: Сорокин повесился на крючке – видимо, только что…
   – Помогите! – продолжала кричать Галя. – Володя-а!
   Будников распахнул дверь комнаты, увидел Галю и Прохорова рядом и крикнул с порога, ослепнув от ярости:
   – Встань, скотина! Руки вверх!
 
   С Прохоровым разговаривали трое: Бокий, Кедров и Мессинг. Прохоров сидел, свесив руки между колен, не в силах унять дрожь в лице. Отвечал он на все вопросы подробно, с излишней тщательностью, вспоминая детали, не имевшие никакого отношения к делу.
   Бокий попросил его позвонить в трибунал.
   – Что сказать? Напишите, а то еще напутаю.
   – Путать не надо. Скажите, что занемогли и будете на работе завтра утром.
   Мессинг вызвал трибунал и передал трубку Прохорову.
   – Алло, это я, – сказал Прохоров спокойно, хотя лицо его по-прежнему сводило мелкой, судорожной дрожью, – занемог и буду только завтра… Что? Ну, значит, отмените дело.
   – Какое дело отменить? – быстро спросил Бокий.
   – Это секретарша. Шубарина. У меня сегодня дело назначено к слушанию – по волокитчикам из Хамовнического металлического завода: они два пустых вагона неделю продержали.
   – Слушай, Прохоров, – сказал Бокий, – в твоих интересах сейчас подъехать к Клейменовой… Ты ее знаешь?
   – Знаю.
   – Так вот, в твоих интересах заехать сейчас к ней и попросить ее вызвать к тебе на Мерзляковский Газаряна. Скажешь Газаряну, что Тернопольченко просит…
   – Понял, – перебил его Прохоров, – про золото и камни. То, что Сорока говорил. Хотите посмотреть, куда потащит Газарян… Это я сделаю… Я понимаю, если я не окажу сейчас помощь – меня будет трудно вывести из-под удара… А так – оступился по дурости, не из злого умысла…
   Мессинг изумленно глянул на Кедрова. Тот осторожно поднес палец к губам: «Молчи». Бокий согласно кивал головой, слушая Прохорова, и время от времени вставлял:
   – Н-да, н-да, верно, верно, Прохоров…
 
   «Ревель. Роману.
   По сведениям, полученным из Парижа, в Эстонию вновь прибывает глава ювелирного концерна Маршан. Предполагаем его связи с нашим валютным подпольем. Именно его концерн сорвал ту сделку, которую наши представители пытались заключить в Литве. Впоследствии люди Маршана сорвали наши сделки в Лондоне и Антверпене. В Ревеле, однако, Маршан предложил нам через оценщика Гохрана Пожамчи прямой товарообмен – хлеб за бриллианты, по произвольным ценам. Наша задача заключается в том, чтобы заставить Маршана покупать наши бриллианты на доллары и франки, что гарантирует наш выход на арену международной торговли. Вам необходимо установить за Маршаном и его окружением наблюдение, с тем чтобы выявить его связи. Есть предположение, что Маршан поддерживает контакты с нашим подпольем через третьих и подставных лиц. Эти сведения пришли к нам через английские возможности и не содержат каких-либо конкретных данных.
    Бокий».

11. Отец

   В Иркутске старик Владимиров остановился в общежитии культпросвета, неподалеку от краеведческого музея, на берегу Ангары. Помогала ему работать в завалах библиотеки худенькая, веснушчатая Ниночка Кривошеина. Она была прикреплена к Владимирову после разговора с зам. начпуарм-5 Осипом Шелехесом. Отнесся Шелехес к Владимирову настороженно: скептически выслушал яростную речь старика, нападавшего на развал работы в библиотеке, в музее, в типографиях, и заметил:
   – Голое критиканство делу не поможет. Ну, знаю – на полу книги, гниют книги. Ну, знаю – воруют их, топят ими печки. А как надо поступать, если дров нету? Вот вы, как большевик, какое внесете предложение?
   – Я беспартийный.
   – То есть?
   – Не видали беспартийных? Извольте лицезреть – это я.
   – Каким образом вас бросили на политпросвет?
   – Мандатным, – ответил Владимиров. – Можете запросить Москву.
   – Погодите, погодите… Вы какой Владимиров? Вы отошли от нас в одиннадцатом году?
   – Если ссылку можно считать отходом, а борьбу за свою точку зрения – предательством, тогда вы правы. Я тот Владимиров, именно тот. Но я, беспартийный, не терпел бы такого положения, чтобы рукописи тибетцев и монголов, бесценные памятники материальной культуры, гнили под открытым небом! Я бы никогда не потерпел того, что терпите вы!
   – Ну, хватит! Я этот разговор прекращаю!
   – А я его только начал! Вы не сможете создать государство для трудящихся, если не припадете к вечному источнику мировой культуры!
   – Мне сначала надо детям учебники напечатать! А потом припадать к источнику! А у нас бумаги – десять рулонов! И в типографии надо печатать приказы по армии, потому как Унгерн под боком и китайцы с японцами!
   – Почему не конфискована елизарьевская типография?
   – Конфискована.
   – Ложь! Не кон-фис-кована! Убеждены ли вы, что вся бумага обнаружена в складских помещениях?
   – Убежден.
   – Ложь! На чем нэпманы печатают свои афиши? Ваши, ваши нэпманы! Красные торговцы!
   – Хватит! Разговор прерываю. О том, как мы с вами решим, сообщу в общежитие.
   В тот же вечер Шелехес пошел к командарму-5 Иерониму Уборевичу, двадцатипятилетнему, высокому, в профессорском пенсне, чуть холодноватому, легендарной храбрости и спокойной рассудительности человеку.
   Уборевич слушал Шелехеса, кипевшего яростью, изредка кивал головой, вроде бы соглашался.
   – И я бы, Иероним, честное слово, на всякий случай посадил эту интеллигентную гниду в ЧК.
   – А как быть с интеллигентом по фамилии Плеханов? Что, ЦК не знает об издании его собрания сочинений? Ленин у нас такой добренький, такой доверчивый, ничегошеньки не знает, что в стране происходит, да?
   – Я тебя не совсем понимаю…
   – Ты знаешь, кто были родители Чичерина?
   – Нет.
   – Дворяне! Крупнейшие землевладельцы. А кто родитель Дзержинского? Помещик. Шляхтич по-польски. А Тухачевский? Офицер. А мой отец? Истинная революция должна – чем дальше, тем больше – притягивать к себе разных людей. Словом, чтобы не занимать много времени на дискуссию – я ведь дискутирую лишь в том случае, если чего-то не понимаю в иных обстоятельствах, – я, как человек военный, приказываю: зайди в ЧК и попроси, чтобы они выделили человека в помощники Владимирову. Не дубину, который за ним с наганом станет в клозет ходить, а человека грамотного… Интеллигентного, – улыбнулся Уборевич.
   Зампред СибЧК Унанян 24 к просьбе Шелехеса отнесся с пониманием и обещал выделить одного из самых талантливых работников.
   – Если хочешь – погоди, я сейчас прямо и поищу.
   Шелехес остался в его кабинете, а Унанян вернулся через пять минут с худенькой девочкой. Шелехес поначалу не обратил на нее внимания, просматривая читинскую эсеровскую газету, но когда Унанян сказал, что это Нина Кривошеина 25, из оперотдела, и ее он может рекомендовать для работы с Владимировым, Шелехес несколько опешил:
   – Унанян, что ты?! Он же старый зубр, а она дитя!
   – Это дитя работало нелегально у Колчака, принимало участие в ликвидации банды Антипа, а главное – оно гимназию окончило! Понял? Больше у меня никого нет. Хочешь – бери.
   – Вы мною торгуете, как лошадью, – сказала Нина, – или рабыней, Сергей Мамиконович.
   – Ну, прости, товарищ! – ответил Унанян, рассмеявшись. – Но как мне этому Фоме неверному объяснить, что вы – наша любимица?
   – А зачем объяснять? – спокойно удивилась Нина. – Если товарищ обратился к нам с просьбой, он должен уважительно отнестись к предложенной ему кандидатуре.
   Тем же вечером Нина пришла в общежитие и сказала Владимирову:
   – Добрый вечер, Владимир Александрович, меня прислали к вам в помощь. Зовут меня Нина.
   – Здравствуйте, милая Нина. Садитесь пить чай. Я здешнему сторожу, Никодиму Васильевичу, трактую Библию, а он снабжает меня чаем и воблой. Я жаден только до одного продукта: вяленая рыба меня погубит.
   – Я вам завтра притащу штук десять. Брат рыбу на Ангаре ловит. Я люблю через вяленых лещей на солнце смотреть – оно желтое…
   – Ах, душечка! – обомлел Владимиров. – Как хорошо вы это сказали! Солнце сквозь вяленого леща! Нас, русских эмигрантов, узнавали в Швейцарии по тому, как мы с пивом ели вяленую рыбу. Немцы и французы не могли этого понять и ужасно неэстетично чистили рыбу. Ножичком и вилочкой!
   – Но ведь рыбу ножом нельзя!
   – Все можно, – ответил Владимиров, отчего-то вздохнув. – Вы уроженка этих мест?
   – Да. Чалдонка.
   – Экая вы светлая… Прямо-таки солнечная. И брови вразлет, сибирские. Моя жена была сибирячка, я женился, когда был ссыльным поселенцем в Минусинске.
   Владимиров достал из кармана потрепанный, изопревший плоский бумажник и вынул несколько фотографических снимков.
   – Вот она, – протянул он Нине старую карточку.
   – Красивая…
   – А это мой сын, Всеволод.
   Нина взяла фотографию сына и обмерла: на нее глянул ротмистр Исаев Максим Максимович, из колчаковской пресс-группы. Нина тогда была в комсомольском подполье, и ребята хотели при отступлении Колчака расстрелять или захватить главных адмиральских щелкоперов: Ванюшина и Исаева. Но Ванюшин ушел с поездом семеновцев в самом начале двадцатого года, а Исаев тогда исчез, словно в воду канул.
   – И сын очень красивый, – сказала Нина. – Его как звать?
   – Всеволод.
   Нина еще раз посмотрела фотографию: ошибиться она не могла.
   – У него очень волевое лицо, – сказала она.
   – Да, он необыкновенно волевой человек.
   – А он в Москве?
   – Мы вернулись из Швейцарии в семнадцатом. С тех пор он в Москве. Правда, он уезжает часто и надолго.
   В это время дверь отворилась и вошел старик с большим чайником и поленцами под мышкой. Он отворил ногой заслонку буржуйки и сунул туда три поленца. Дрова были сухие, сразу занялись.
   – Весна ныне тяжелая, с задержью, – сказал Никодим Васильевич, – давно так не цепляло зимой за светило.
   – Это все Бог, – улыбнулся Владимиров и чуть подмигнул Нине. – Это он мстит сынам своим.
   – Разве нет? Порушена жизнь, и месть за нее будет воздана по всей строгости правды…
   – Старая ведь жизнь порушена… Старая…
   – А что в ней было плохого – в старой?
   – Я должен обратить вас к «Откровению Иоанна». Помните, у него, по-моему в двадцать первой главе, есть великолепные строки: «И сказал сидящий на престоле: се, творю новое!.. Боязливых же и неверных, и скверных, и убийц, и любодеев, и чародеев, и идолослужителей, и всех лжецов – участь в озере, горящем огнем и серою…»
   – А очень просто, – ответил Владимиров, положив Нине еще один кусочек сахару. – Библия – великолепный памятник народной культуры. Народ мудр, Никодим Васильевич. Надо бы, и я думаю, – мы это в будущем сделаем, – ходить по деревням, по рабочим кварталам и, не торопясь, не по-газетному, а серьезно, записывать разговоры людей.
   – Запишут – и в подвал ЧК! Там выдадут за энти разговоры!
   Владимиров расхохотался; Нина тоже заставила себя посмеяться.
   – В ЧК, говорите, – хохотал Владимиров. – Да, вполне возможно, тут спора нет! Однако если «Правда» печатает рассказ контрреволюционера Аверченко, то, видно, ЧК перестала бояться разговоров…
   – А ваш сын, – спросила Нина, – не филолог?
   – Он неплохо пишет, хотя слушал курс физико-математического факультета.
   – А он что, статьи пишет? Или рассказы?
   – Он писал стихи, но мне их никогда не показывал. В Берне, мальчишкой, он пробовал себя как репортер в газетенках…