- Берите меня к себе, я их теперь, подлюг, терпеть ненавижу до смерти.
   - Грамматика у тебя страдает, - сказал комиссар. - Некрасиво говоришь, Голубев, как дефективный ты говоришь - "терпеть ненавижу"... Учиться тебе надо... А что на своего брата взъелся?
   - Есть причина, - сказал Голубев. - Их душить надо. Псы, нелюди, паразиты, стариков обижают, я их маму в упор видал.
   Комиссар помнил его таким, каким он был три года назад, перед арестом. Те же наколки, то же квадратное лицо, те же губы, разбитые в драках, те же оловянные "фиксы" и та же челочка. Все вроде бы то же, а человек перед комиссаром сидел уже другой. Тогда комиссар улыбнулся и подумал: "Форма - уже содержание? Дудки, милый Гегель. Загнул ты здесь, дорогой".
   Вот так и сейчас, глядя на Леньку, он внутренним своим чутьем понимал, что парень изменился, что в нем сломалось почто определявшее его раньше. Комиссар это видел и по тому, как на Леньку смотрел его отец, и по тому, как прислушивался к его голосу Лев Иванович, и еще по тому, как Садчиков переглядывался с парнем, когда тот замолкал.
   - Ну, - сказал комиссар, - это все хорошо. Но ты объясни мне, как же мог с ними пойти на грабеж? Растолкуй - не понимаю...
   - Я этого растолковать не смогу, товарищ комиссар. Я сам не понимаю...
   - Потому что был пьяный?
   - Да.
   - А я и не прошу, чтоб ты в себе - в пьяном - копался. Ты мне по трезвому делу объясни. Вот сейчас, как ты это объяснить можешь? Постарайся на все это дело посмотреть со стороны.
   - Бывают провалы памяти...
   - Ты думаешь, у тебя был провал?
   - Да.
   - Плохо дело, если провал. Так вообще загреметь недолго, если оступишься... Громко можно загреметь, мил душа, надолго.
   - Так я уже...
   - Уже ты дурак, - сказал комиссар. - Если, конечно, не врешь нам. А когда оступаются, становятся преступниками. Тут разница есть, серьезнейшая, между прочим, разница.
   В дверь постучались. Лев Иванович вздрогнул.
   "Волнуется старик, - отметил комиссар, - на Дон-Кихота похож. Такой же красивый... Пронзительную какую-то жалость к таким чистым людям испытываешь... Именно - пронзительную".
   - Разрешите, товарищ комиссар? - заглянув в кабинет, спросил Росляков.
   - Прошу.
   Росляков подошел к столу и, положив перед комиссаром небольшую картонную папку, раскрыл ее торжественным жестом фокусника.
   - Садитесь, - сказал комиссар и начал рассматривать содержимое картонной папки. Он что-то медленно читал, раскладывал перед собой фотокарточки, словно большой королевский пасьянс, разглядывал, чуть отставив от себя - как все люди, страдающие дальнозоркостью, дактилоскопические таблицы, а потом, отложив все в сторону, попросил:
   - Ну-ка, Лень, ты мне Читу опиши. Только с чувством, как в стихах.
   - Я б его в стихах описывать не стал.
   - "Социальный заказ" - такой термин знаешь? Проходили в школе?
   - Проходили, - улыбнулся Ленька. - Черный, лицо подвижное, рот толстогубый, мокрый, очень неприятный, как будто накрашенный. На лбу, около виска, шрам. Большой шрам...
   - Продольный?
   - Да.
   Комиссар снова начал разглядывать содержимое папки, сортировать документы, разглядывать таблицы через лупу, а потом взял со стола карточку, поднял ее и показал Леньке:
   - Этот?
   - Этот, - сказал Ленька и поднялся со стула, - это Чита, товарищ комиссар.
   Через час две "Волги" остановились в Брюсовском переулке. Из машины вышли пять человек. Двое остались у ворот, а Садчиков, Костенко и Росляков вошли в большой гулкий двор. Садчиков шел по левой стороне двора и насвистывал песенку. Росляков со скучающим видом, вразвалочку шел посредине. Он шел, не глядя по сторонам, и гнал перед собой пустую консервную банку. Она звенела и громыхала, потому что двор был тесный, стиснутый со всех сторон кирпичными стенами домов.
   Костенко шел по правой стороне хмурый и злой. Утром он снова был на приеме в исполкоме по своим квартирным делам. Костенко жил в покосившемся деревянном домике на Филях, в девятиметровой комнате. Маша с Аришкой жили то у бабушки на Кропоткинской, то уезжали в деревню на все лето, пока у Маши были каникулы. Но она в следующем году должна была кончить университет, и тогда уезжать на три месяца будет нельзя.
   Заместитель председателя исполкома знал Костенко - он ходил к нему уже второй год, и поэтому сегодня утром принял его особенно приветливо, усадил в кресло и угостил папиросами "Герцеговина-Флор".
   - Знаю, знаю, - сказал он, - в ближайшее время поможем. Вы поймите положение, товарищ... Трудное у нас положение, очередь-то громадная...
   - Я - первоочередник, а уже два года все это тянется. То одних вместо меня пускают, то других... Непорядок получается... Всякому терпению приходит конец - рано или поздно...
   - Вы работник органов, товарищ Костенко, сознательности у вас побольше, чем у других. Так что не надо бы вам о терпении...
   - У меня ведь дочке три годика, товарищ дорогой... Когда все-таки квартиру дадите?
   - Зимой, - сказал зампред и что-то пометил у себя на календаре толстым красным карандашом, - обязательно зимой.
   - Так ведь и в прошлом году вы обещали дать зимой...
   - Я помню, - поморщился заместитель председателя и сухо закончил: Можете в конце концов написать на меня жалобу.
   Поэтому Костенко шел хмурый и злой. Он думал о том, куда девать Машу и Аришку осенью; он думал о том, что снова придется жить у тещи или ворочаться с боку на бок в своей одинокой комнате, а утром, перед работой, заскакивать на пять минут туда, на Кропоткинскую, целовать в щеку жену, класть на кроватку Аришке конфету и уходить на весь день, до следующего утра.
   - Мамаша, - спросил Садчиков лифтершу, - а у вас к-кабина вниз ходит?
   - Еще чего! - ответила лифтерша. - Жильцы тогда в ней пианины будут спускать. Только вверх, а оттеда - одиннадцатым номером. Лестница покатая у нас, хорошая лестница, не грех и спуститься пехом...
   - Костик не уходил сегодня?
   - Из восьмой квартеры? Так он тут не живет уж месяц.
   - У Маруськи, наверное? - спросил Росляков, быстро назвав первое пришедшее на ум женское имя.
   - У него этих Марусек тыща. Поди узнай, у какой он дремлет.
   - Уж и д-дремлет, - сказал Садчиков и открыл дверь лифта. - А ты, Валя, пешочком, по лестнице, она у них покатая...
   Они остановились около восьмой квартиры. Негромко постучали в дверь. Никто не отозвался. Садчиков постучал громче. Где-то в соседней квартире было включено радио. Передавали концерт эстрадной музыки, и Садчиков заметил, как у подошедшего Вали Рослякова нога сама по себе стала выбивать такт.
   - Иди в д-домоуправление, - шепнул Садчиков Костенко, - пусть шлют понятых и слесаря - взламывать б-будем.
   Обыск в квартире, где жил Константин Назаренко, 1935 года рождения, холостой, без определенных занятий, судимый в 1959 году за хулиганство и взятый на поруки коллективом производственных мастерских ГУМа, где он работал в то время экспедитором, ничего не дал. Однокомнатная квартира была почти пуста, только вдоль стен стояли бутылки из-под коньяка и водки и пустые консервные банки, в основном рыбные.
   Росляков начал списывать номера телефонов, нацарапанных на стене.
   - Между прочим, одни женские имена.
   - Это по твоей линии, - сказал Костенко. - В женских именах ты дока.
   - Осторожнее на поворотах, учитель, - предупредил Росляков, - я стал обидчивым, работая под твоим началом.
   - Ну, извини...
   - Да нет, пожалуйста.
   Они осмотрели всю квартиру - метр за метром, шкаф, стол, кровать, каждую щель, каждый кусочек плинтуса, каждую паркетину. Ничего из вещественных доказательств найдено не было.
   Садчиков внимательно просмотрел телефоны, записанные на стене, и сказал:
   - Попробуем, м-может, по ним выйдем на Назаренко, а?
   - Поручи это Вальке, - предложил Костенко. - Подруги бандита заинтересуются молодым сыщиком.
   К вечеру выяснилось, что телефоны женщин, записанные на стене карандашом, принадлежали подругам Читиной сестры Ксении, три месяца назад выехавшей к мужу в Иркутское геологическое управление. Заниматься ими для дальнейшей проверки было поручено группе Дронова, а Садчиков, Костенко и Росляков начали "отрабатывать" связи Читы по Институту цветных металлов и золота, где он учился шесть лет назад, до того, как был отчислен за академическую неуспеваемость с третьего курса. На курсе училось сто шестнадцать человек. В той группе, где Чита специализировался по разведке серебряных месторождений, занималось восемь человек. Пятеро, получив распределение, разъехались по стране - в Сибирь, Киргизию и на Чукотку.
   В Москве остались трое: Никодим Васильевич Гипатов, Владимир Маркович Шрезель и Виктор Викторович Кодицкий.
   Гипатов
   Он сидел дома в голубой, заглаженной пижаме, босиком и писал последнюю главу своей кандидатской диссертации. В комнате было тихо и прохладно. Только жужжал вентилятор, поворачивая пропеллерообразную морду то направо, то налево.
   - Я из уголовного розыска, - сказал Росляков, - вот мои документы.
   - Милости прошу...
   - У вас в группе учился Назаренко? Константин?
   - Назаренко?
   - Да. Назаренко...
   - Учился... Как же, как же...
   - Вы его помните?
   - "Кто не знает собаку Гирса?" - так, кажется, у Лавренева? Конечно, помню. Подонок.
   - Это известно. Меня интересуют детали. Его друзья, привычки, его манера обращаться с людьми, его увлечения, страсти, странности...
   - Из меня плохой доктор Ватсон.
   - Да я и не Шерлок Холмс. Постарайтесь вспомнить о нем что можете. Это очень важно. Он преступник, скрывается. И вооружен. Нам сейчас каждая мелочь важна.
   - Столько лет прошло... Трудно, как говорится, вспоминать.
   - А вы через себя. Попробуйте вспомнить себя шесть лет назад. Друзей вспомните... Врагов... По Станиславскому: вызовите цепь ассоциаций.
   Гипатов прищурился, взял со стула ручку и принялся писать на чистом листке бумаги только одно слово: "дурак, дурак, дурак" - строчку за строчкой через запятые, очень ровно и аккуратно. Он силился вспомнить Назаренко, но, как ни старался, ничего у него из этого не получалось, потому что вспоминалась ему первая практика - в горах, на строительстве рудника, куда Назаренко не поехал, достав справку о временной нетрудоспособности в связи с гипотонией. Это Гипатов помнил точно; они еще все смеялись на курсе: живой гипотоник ходил по институту и жаловался на головные боли, а от него за версту несло водкой и духами. "Духи-то, кажется, были "Кармен", - вспомнил Гипатов. - Почему-то все пьяницы любят женские духи". Потом он вспомнил зеленый костюм Назаренко - тот всегда носил яркие костюмы и очень пестрые рубашки.
   - Как говорится, ни черта не вызвал я ассоциациями, - вздохнул Гипатов, - кроме пустой лирики. Если бы он злодеем уже тогда был, или, наоборот, добрым гением, - другое дело. Запоминают заметных. А он был вроде амебы - полностью лишен какой бы то ни было индивидуальности...
   - Плохо дело...
   - А черт с ним, найдется, я думаю, а?
   - Должен, конечно.
   - Когда схватите - от меня привет. Он меня помнит, я ему рожу единожды бил. Товарищ был отменно трусоват.
   - Чего же он боялся?
   - Силы... Да, вспомнил. Он, если за девушкой ухаживал, любил с ней вечером мимо ресторанов ходить. Оттуда какой пьяный завалится - ну, такой, что на ногах не стоит, - он ему с ходу по морде. Девушки любят, когда с ними ходит сильный парень, в сильных быстрей влюбляются, да и боятся их... А Назаренко больше и не надо было. Я же говорю, подонок...
   Шрезель
   Он говорил страстно, с надрывом, но иногда замолкал и тяжело смотрел в одну точку, прямо перед собой, куда-то мимо Костенко. Руки у него были маленькие, толстые, удивительно женственные, только с обгрызенными ногтями. Он беспрерывно курил, но не гасил окурки в пепельнице, и они дымились, как благовония в храме.
   - Понимаете, - вдруг снова взорвался Шрезель, - так мне трудно вспоминать! Предлагайте какой-нибудь вопрос, тогда у меня пойдет ниточка. Я люблю наводящие вопросы. Вы помогите мне вопросами, тогда я смогу понять, что вас интересует. Как человек серый, я самостоятельно мыслить не умею, только по подсказке, - он усмехнулся и повторил: - Только по подсказке... Но я просто не могу себе представить его в роли грабителя.
   - Почему?
   - Ну, теория квадратного подбородка, дегенеративного черепа и низкого лба, я это имею в виду. Ламброзо и его школа. Назаренко был красивым парнем, с умным лицом... И глаза у него хорошие...
   - Тут возможны накладки. Ламброзо у нас не в ходу.
   - Напрасно. По-моему, его теория очень любопытна. На Западе он в моде.
   Костенко был по-прежнему зол - он трудно отходил после посещения исполкома. Поэтому он сказал:
   - В таком случае я вынужден вас арестовать прямо сейчас. Как говорится, превентивно...
   Шрезель засмеялся.
   - За что?
   - За Ламброзо. Он, знаете, как определяет грабителя-рецидивиста?
   - Не помню.
   - Могу напомнить, только не обижайтесь. Растительность, поднимающаяся по щекам вплотную к глазам, выступающая вперед нижняя челюсть, толстые пальцы, крючковатый нос, обгрызенные ногти. Возьмите зеркало, внимательно смотрите на свое лицо, а я повторю ваш "словесный портрет" еще раз.
   - Неужели я такая образина? - спросил Шрезель, но к зеркалу, стоявшему на низком столике около приемника, невольно обернулся. Он внимательно оглядел себя и переспросил: - Разве у меня нижняя челюсть выступает?
   - Должен вас огорчить...
   - О, погодите, у него внизу, вот здесь, - Шрезель открыл рот и показал два передних зуба, - были золотые коронки! Ура! Пошла ниточка! Вы мне помогли... Я могу фантазировать, если мне помогают! Еще вспомнил: он очень любил, как он определял, "вертеть динамо". Брал такси, катался по городу, потом останавливался у проходного двора, говорил, что выходит на минуточку, и убегал. То же он проделывал в ресторанах, он очень любил рестораны, он еще меня научил заказывать свекольник и рыбу по-монастырски.
   - Что, вместе с ним убегали?
   - Да что вы... Неужели я похож на тех, кто "вертит динамо"?
   - А откуда вам известно про его штуки?
   - Говорили в институте...
   - Чего ж вы ему тогда холку не намылили?
   - Не пойман - не вор.
   - Тоже верно.
   - Да, вот еще что... У него была прекрасная память. Изумительная память. У него даже записной книжки не было. Один раз услышит телефон - и навечно.
   - А почему тогда его выгнали из института?
   - Так он же не ходил на лекции. Знаете, может быть, он так хорошо запоминал только телефоны. Иногда бывает: прекрасная память на все, кроме, например, формул. Это от лености ума. Ум ведь надо все время тренировать, иначе его можно погубить. Это, кстати, и ко мне относится: я часто впадаю в какую-то духовную спячку - ничего не интересует, все мимо, мимо... Хочется сидеть, а еще лучше - лежать и не двигаться... У вас так не бывает? Да, кстати, у него был какой-то друг, по специальности физкультурный тренер. Кажется, бегун. Кажется. Точно я боюсь вам сказать.
   - А из какого общества?
   - Я был далек от спорта.
   - Как звали тренера, не помните?
   - Нет, что вы... Я только помню, что он его часто ждал после занятий. Такой высокий худой парень. И еще, кстати, он очень боялся темноты. Да, да, я именно поэтому и удивился, что он стал грабителем...
   - Они днем грабили, - сказал Костенко, - сволочи.
   - У вас, наверное, очень интересная работа, простите, не знаю, как вас величать...
   - Владислав Николаевич.
   - Очень красивое созвучие имени и отчества. Я своего сына назвал Иваном. Иван Шрезель.
   Костенко улыбнулся:
   - Благозвучно. Ему бы на сцену с таким именем.
   Шрезель замолчал и снова начал тяжело смотреть в точку, прямо перед собой, куда-то мимо Костенко.
   - Очень мне с ним трудно, - вздохнул он, - жена погибла прошлым летом. Я чудом уцелел, а Ляля погибла во время маршрута по Вилюю. В детский садик я его пристроил, но воспитательница - не мать. Да, погодите, снова ниточка: у него была мать!
   - Она умерла.
   - Знаете, просто чудесная была женщина. Тихая такая, добрая... Прекрасно готовила. Она умела делать гречневую кашу в духовке - крупинка от крупинки отдельно лежала. Я сам - немножечко гастроном. Люблю на досуге покашеварить. Наверное, истинное призвание - это кухня... Я только на кухне, у плиты, по-настоящему воодушевляюсь, только там я смел в решениях, только когда варю борщок - я чувствую себя личностью... Мы на этой почве очень подружились с его матушкой...
   - Вы у них часто бывали?
   - Довольно часто. Меня прикрепили к нему помогать учиться. Комсомольская нагрузка. По-моему, это все чепуха. Помогать учиться - это почти то же, что помогать человеку дышать или ходить. Здоровому, конечно. Больному не зазорно.
   - Смекалистый был парень?
   - Да. Очень. Но я же говорил вам - леность ума. Отсутствие тренинга. И еще: очень любил и, главное, умел со вкусом одеваться. Это он привил мне любовь к одежде. Он мне даже галстук-бабочку подарил.
   - А деньги откуда?
   - На галстук-бабочку?
   - Нет. На красивую одежду?
   - Во-первых, мать. Она была хорошая портниха и помногу зарабатывала. А вообще, очень был элегантный парень. Такой, знаете ли, красавец. Шрамик у него на лбу есть. Витька Кодицкий ему лоб разбил кирпичом. Он его вообще убить хотел.
   - За что?
   - Никто не знает. До сих пор.
   - Вы адрес Кодицкого помните?
   - Конечно.
   - Давайте-ка я запишу.
   Кодицкий
   - Я этого человека, по правде говоря, ненавижу, а поэтому вам нет смысла со мной говорить. Объективности во мне быть не может.
   - А в чем д-дело? - поинтересовался Садчиков.
   - В нас с ним.
   - Вы мне мож-жете рассказать?
   - Нет.
   - Нам сейчас дороги даже самые к-крохотные крупицы сведений о нем.
   - Это ясно.
   - Так что нам нужна ваша помощь.
   - Я же говорю - я тут необъективен.
   - А что вы можете рассказать о нем - даже необъективно?
   - Какой смысл в необъективных сведениях? Мне он кажется уродом, а на самом деле это не так. Я его считаю кретином, а он далеко не глуп. Я его считаю подлецом, а он был где-то просто совершенно обыкновенным, только слабовольным и самовлюбленным человеком. Я его ненавижу как преступника морального. Даже как убийцу - косвенного. А он про это ничего не знает... Так что - какой смысл?
   - З-знаете, будет даже бесчестно с в-вашей стороны не рассказать мне все. Либо вы не должны б-были мне говорить того, что сказали только что, либ-бо уж договаривайте. Тогда он был убийцей косвенным, а сейчас он убийца прямой. С наганом в кармане, ясно это в-вам? Он сейчас ходит по городу с оружием!
   - Вы будете протоколировать то, что я скажу?
   - Вы не х-хотите этого?
   - Я требую, чтобы этого не было.
   - Обещаю вам.
   - Так вот. У меня была невеста. В общем, где-то жена. Я уехал на практику. У меня был ключ от ее комнаты. И когда я вернулся на неделю раньше срока и вошел в комнату, я увидел в кровати вместе с ней его. Ясно вам?.. Это случилось в ночь перед моим возвращением. Приехали наши ребята и устроили у нее вечеринку. Пили, смеялись, шутили. А он ей мешал водку с вином. А когда все разошлись, он остался у нее. Он нарочно напоил ее.
   Я тихо ушел из квартиры - они не слышали меня - и ждал его в подъезде где-то часа четыре. Я начал бить его, я бы его убил. По он убежал. А она потом вышла замуж за одного моего приятеля. Он любил ее еще со школы... Ей ничего не оставалось делать, потому что тогда не разрешали абортов. И родила мальчика. От него, от этого негодяя. Понимаете? А ведь она была честным человеком. Честный же человек, совершивший подлость, ищет искупления. А она вольно или невольно - мне где-то очень трудно судить об этом - совершила три подлости: с ним, со мной и с моим другом, который ничего не знает до сих пор. И вот в прошлом году, летом, она нашла искупление во время маршрута георазведки по горному Вилюю.
   - Понятно. Я, конечно, н-нигде не буду записывать этого. По мне нужно ее имя.
   - Зачем?
   - Для будущего. И за п-прошлое.
   - Ее звали Ляля. Доброе имя, правда? Очень нежное и простое.
   Кодицкий долго зашнуровывал ботинок, а потом, продолжая шнуровать, сказал:
   - Вот все, что я могу сказать вам. Все остальное будет просто ненавистью. Я бы убил его тогда, но он убежал из дома. Я караулил его неделю, а потом уехал в тайгу. Из-за этого я кончил институт на полтора года позже остальных. Сегодня вы меня застали случайно: я в Москве бываю не больше месяца в году... Сейчас готовлюсь пройти по Вилюю: в прошлый раз у них ничего не вышло, она там погибла, так, может быть, мне повезет.
   - Большая экспед-диция? - спросил Садчиков.
   Кодицкий кончил шнуровать ботинок и ответил, усмехнувшись:
   - Там видно будет.
   - Но Шрезеля вы с собой не возьмете?
   - Аппарат у вас четко работает...
   - Иначе бы за что деньги платить?
   - Нет, я не возьму Шрезеля. К нему-то ведь я ничего не имею.
   Опознают
   Ленька сидел в коридоре управления и уже в сотый раз считал количество трещин на паркетинах. Он сбивался, начинал снова, доходил до полусотни, но цифры мешались у него в голове. Он считал для того, чтобы не думать о том, как завтра в школе, утром, в восемь часов, начнется экзамен на аттестат зрелости по литературе. Но он обманывал себя, высчитывая трещины на паркетинах. Он все время думал об этом солнечном утре, о партах, которые пахли свежей краской, о Льве - торжественном и чопорном, и о малышах, которые обычно преподносят цветы десятиклассникам, смущаясь при этом и наступая друг другу на ноги.
   Он вдруг вспомнил, словно увидел кинокадры, тот сентябрьский день, когда отец привел его в школу. Он не помнил себя, он только мог себя представить - маленького, в длинной серой гимнастерке, перетянутой поясом, который все время сползал с живота. Но он точно помнил отца - у него были холодные пальцы, когда он сжимал Ленькину маленькую руку, подводя его к торжественной линейке первоклассников. День тогда был совсем летний, и осень угадывалась только в том, как высверкивали паутинки, попадая в переливы белого солнца.
   "Ну, сынка, иди, - сказал отец, - иди и не бойся..."
   Отец часто повторял эту фразу: "иди и не бойся". Он всегда был смелым человеком, его отец: и когда его оклеветали в тридцать седьмом, и когда он строил дорогу на Колыме, и на фронте - сначала в штрафбате, а потом в саперных войсках, где он дослужился до майора и получил три ордена, тяжелое ранение и контузию; он всегда был смелым человеком, всегда и всюду - кроме дома. Здесь, когда начинались скандалы, Ленька прятал голову под подушку, чтобы не видеть отца - совсем непохожего на самого себя, жалкого и беспомощного... После скандалов и мать и отец задабривали Леньку, каждый старался утащить его к себе, а сердце у мальчонки разрывалось, потому что нет детей, которые бы любили мать больше отца или наоборот. Пожалуй, никто так не наделен чувством справедливости, как дети.
   "Иди и не бойся..." Ленька часто вспоминал слова отца во время домашних скандалов. Укрыв голову подушкой, он плакал, потому что гнетущее чувство страха не покидало его в те часы: ничто так не калечит ребенка, как домашние сцены.
   Вчера вечером, когда он сидел с Костенко и Садчиковым, страх, похожий на тот, который он испытывал дома, ушел, и тюрьма не казалась ему такой ужасной, как днем у Льва. Но сейчас снова давешний тяжелый и липкий страх делал его безвольным и обессиленным. Постепенно в нем рождалось чувство сначала непонятной, а потом все более осязаемой и давящей злости. Его стали раздражать шаги проходящих мимо людей, количество этих проклятых трещин на паркете, полумрак, который его окружал, и тишина, царившая вокруг. Потом он вспомнил горьковского Самгина и тот эпизод, который Лев вместе с ними читал в классе вслух. И эти страшные слова: "А мальчик-то был? Может, мальчика-то и не было?" - показались ему сейчас пророческими и неотвратимыми. Сначала тюрьма, потом трудовая колония, лопата и нары, а жизнь - мимо. Прощай, поэзия, институт, длинные редакционные коридоры, о которых он мечтал уже года три, прощай, ночная Москва, вся в серой дымке, таинственная и прекрасная. А через десять лет или сколько там дадут год, два - больше или меньше, разницы в этом никакой, - вернется он обворованным. Юности у него не будет. Было детство, а наступит изломанная, ни во что не верящая и ничего не желающая зрелость.
   И за всеми этими думами Ленька все время видел лица Костенко и Садчикова, которые кормили его колбасой, поили газированной водой и улыбались, будто они его друзья, а ведь именно они посадят его в тюрьму, именно они искалечат его жизнь, лишат его всего того, что ему дорого и без чего он не может. Что им его стихи, его поэзия и его мечты? Что им?..