Перед тем как отправляться в столь дальнее путешествие (из Англии я собирался плыть дальше в Америку через Атлантический океан), мне ужасно хотелось повидать мою маленькую дочку, которая лечилась и отдыхала в гельсингфорсском санатории «Хувенге». Финский консул, к которому я обратился, оказался очень любезным человеком. Он был больше похож на русского, чем на финна, да и по-русски говорил превосходно. Оказалось, что до революции он был адвокатом то ли в Москве, то ли в Петрограде. Он сказал мне, что получить визу будет, наверно, делом сложным, так как русским запрещен въезд в Финляндию. Он, однако, напишет куда надо и сделает все возможное. Ушел я от него, окрыленный надеждой. В Финляндии я бывал не часто, да и то никогда не забирался дальше водопада Иматра – одной из главных достопримечательностей страны. Теперь я стремился туда не только для того, чтобы повидаться с дочкой, которую финны окружили теплой заботой, вниманием и гостеприимством, но также и для того, чтобы самому посмотреть, как живет эта страна с тех пор, как она получила независимость.
 
Спустя несколько дней консул получил для меня разрешение поехать в Гельсингфорс 155на одну неделю. Но тут возникла еще одна сложность. Так как я ехал в Лондон, то, конечно, хотел взять с собой моего слугу Николая. 156А это, сказал консул, скорее всего, будет невозможно. Ничего другого не оставалось, как ехать одному и надеяться на лучшее. Представьте мою радость, когда, сразу по прибытии в Гельсингфорс, я пошел в министерство иностранных дел и получил там от финнов еще одну любезность: разрешение Николаю присоединиться ко мне!
Я давно заметил, что в этом мире все делается сообразно принятым условностям.
Меня, например, очень забавляло, что мои хорошие знакомые, у которых я часто бывал в гостях, когда был в России, и которые бывали у меня дома, здесь, в Финляндии, поспешно здоровались со мной и тут же исчезали. Как будто они хотели этим сказать:
«Он связан с большевиками!»
Я говорю: «Это меня забавляло», и все-таки про себя я думал: если здесь так ко мне относятся, то что же будет в Англии и в Америке? Никто не захочет, чтобы его видели разговаривающим со мной, а если кому-то надо будет переговорить со мной по делу, он попросит меня встретиться с ним где-нибудь в отдельном кабинете!
В Финляндии меня не просили дать концерт, хотя я был свободен и, наверное, согласился бы петь. Ну а теперь судьба, вероятно, уже никогда не приведет меня в эту страну. Я нашел милую Маринку очень веселой и окрепшей здоровьем. Мы весело носились по лесу, играя в разбойников и в другие сумасшедшие игры, придумываемые нами на ходу. Погостив у дочки, я отплыл в Гулль.
По пути в Англию пароход останавливался в нескольких портах, в том числе в красивом городе Копенгагене. Мы пришли туда около полудня. Пароход отплывал только поздно ночью, поэтому я побрился, оделся получше, дабы придать себе презентабельный (насколько это было возможно) вид и, вооруженный советским паспортом, сошел на берег. Но едва я ступил на датскую землю, как очень симпатичного вида полицейский сделал мне знак остановиться и на непонятном мне языке произнес несколько слов, о смысле которых я догадался только по интонации. Когда я показал ему свой паспорт, лицо его исказилось такой гримасой, будто он только что проглотил гнилую устрицу, после чего он дал мне понять, что мое присутствие на датской земле нежелательно. Мне было очень обидно, однако я сделал вид, что прекрасно понимаю его позицию, выражаемую словами: «Большевикам вход за– прещен!»
Я ретировался и, вернувшись на судно, решил искать утешения в обществе милой и добродушной Лизы, хозяйки судового бара и ресторана. Надеясь нейтрализовать эффект холодного приема на датской земле, я попросил Лизу сделать мне бокал виски с содовой. Кто знает, сколько раз пришлось бы мне повторять свой заказ, если бы в этот момент на борту судна не появился некто, разыскивающий меня.
 
   – Вот г-н Шаляпин, – сказала Лиза, кивая в мою сторону. Человек подал мне конверт с пометкой: «Просьба дать ответ сразу».
 
«Дорогой и великий артист Шаляпин! – так начиналось это письмо.
 
   – Нам стало известно, что вы находитесь в нашем городе проездом. Не могли бы вы доставить удовольствие вашим преданнейшим поклонникам, отобедав с нами?» далее следовало множество подписей. Они принадлежали моим вечным друзьям – людям искусства: певцам, актерам, художникам, скульпторам, а также писателям и критикам. В ответ я написал: «Дорогие мои друзья! Большое Вам спасибо. Я глубоко тронут Вашим любезным приглашением, но, к сожалению, не имею возможности им воспользоваться: мне не разрешают сходить на берег, так как мои официальные бумаги недостаточно благонадежны. У меня волчий билет вместо паспорта!»
   Чтобы понять эту шутку, любезный читатель должен знать, что «волчий билет» – это официальный документ, выдаваемый преступникам, осужденным на сибирскую каторгу.
   Не прошло и получаса после отбытия гонца с моим ответом, как на борт нашего парохода поднялись два господина, сопровождаемые двумя дамами. Это были артисты копенгагенской оперы, пришедшие, чтобы увести меня с собой! В шесть часов вечера мы собрались на ужин в просторном отдельном кабинете известного в городе ресторана. Стол, уставленный цветами и фруктами, являл собой великолепное зрелище. Все были в вечерних туалетах, и мне пришлось извиниться за свой поношенный и несуразный костюм. Глядя на этих хорошо одетых людей, на устрицы и шампанское (ах, это благородное вино!), которое было немедленно откупорено, я почувствовал, что краснею от стыда: мне вспомнилась Россия, где люди не могли себе позволить купить даже хлеба и умирали от голода.
   Окруженный товарищами-артистами, очарованный их сердечной теплотой, я на какое-то время забыл о страданиях, которые остались у меня позади. Много воды утекло с того вечера, но выражения истинной любви в трагические моменты жизни столь редки, что воспоминания о них остаются в памяти навсегда. Память о той встрече я до сих пор храню в своем сердце и буду вечно благодарен за нее моим дорогим друзьям из Копенгагена.
   Я снова приехал в Копенгаген лишь год или два спустя и пел там концерт. На этот раз меня радушно встречали не только мои приятели-артисты, но и са– мая широкая публика. Поздно ночью, после той чудесной встречи, я попрощался с моими дорогими друзьями и наш пароход взял курс на Гулль. Когда мы пришвартовались у пирса, первым, кого я увидел среди толпы встречающих, был мой добрый маленький Фред Гайсберг – один из старейших деятелей лондонского общества «Граммофон» и верный друг артистов.
   Сходя по трапу, я испытывал огромную радость. Какое счастье снова оказаться на английской земле!
   Милая страна! Милый британский дуб! После того как меня сфотографировали для разных газет и я ответил на многочисленные вопросы репортеров, мы с Гайсбергом сели на поезд и в тот же вечер уже гуляли по улицам Лондона. Последний раз я был там в 1914-м, перед войной. А сейчас уже шел 1921-й. Как много лет прошло! Как много крови пролито!
   – Я снял для вас маленькую квартирку с обстановкой, на Сентджермин-стрит, потому что сейчас, я знаю, Вы не в состоянии нести большие расходы, – сказал как всегда заботливый Гайсберг.
   Квартирка оказалась чистой и уютной. В ванной комнате стояла огромная жестяная ванна. Я плескался в ней, как кит, и был наверху блаженства.
   Искупавшись и снова насладившись английской ветчиной и английским элем, я приготовился устроиться на ночь в чистой и мягкой английской постели. Сидя на краю кровати, я вспоминал свои былые лондонские дни. Я подружился со множеством людей из всех классов общества: аристократами, простыми музыкантами и рабочими сцены. Все эти люди были ко мне очень добры. Завтра я снова увижу кого-то из них после семи лет абсолютного молчания. Они не могли меня забыть, но теперь их отношение ко мне наверняка изменилось! На моем ночном столике лежала та самая книжка, из-за которой копенгагенский полицейский не пустил меня в город. Что если завтра, когда я приду с визитом к герцогине такой-то и передам дворецкому мою визитную карточку, он вернется с таким сообщением: «Сэр! Мадам говорит, что ее нет дома, сэр. Ее вообще никогда нет дома, сэр!»
   Я вдруг почувствовал озноб и нырнул под одеяло. «Нет, я не буду ходить с визитами, – твердо решил я. – Если старые друзья еще помнят меня, они придут на мой концерт в «Альберт-холле».
   Приняв такое решение, я закрыл глаза и стал думать о русских реках и озерах, где когда-то рыбачил. Вспоминая рыб, которые глядели на меня дружелюбно или обиженно, я пришел к выводу, что все рыбы, в общем, уважали меня. Эта мысль принесла утешение, и я погрузился в глубокий сон. Утром – кажется, было часов десять и я только-только проснулся – в мою дверь постучали. Представьте мое радостное удивление, когда я увидел перед собой первого из многочисленных в то утро посыльных с цветами, фруктами и даже шампанским от тех самых друзей, которым я накануне решил, по глупости, не наносить визитов! Вместе с подарками посыльные приносили теплые приветы и добрые пожелания от моих преданных друзей. Мои очаровательные друзья, узнав, что я снял скромную квартирку, решили сделать ее более яркой.
   Тут я, понятно, быстренько оделся, съел восхитительное по вкусу яблоко и, вспомнив милого Поля Муне, выпил несколько бокалов искрящегося шампанского, хотя было еще утро. Засим я бросился наносить визиты моим милым друзьям. Я никогда не забуду этих визитов, хотя в России, я знаю, этот обычай уже давно признан дурацкой буржуазной условностью.
   Когда слуга ввел меня в гостиную герцогини N, я сразу понял, что сомнениями я мучился совершенно напрасно.
   – Шаляпин, – сказала эта очаровательная англичанка, – Вы доставили моей душе столько радости как артист, когда пели здесь в русских операх, что мне совсем неинтересно, большевик вы или нет. Я знаю вас только как артиста!
   – А это, милая леди, как раз то, что я есть, – артист и только. Пусть люди говорят и делают, что хотят, я – артист. О себе говорить нехорошо, но иногда это необходимо, поэтому я снова повторю: я артист, настоящий артист.
 
В том, что лондонская публика относится ко мне очень хорошо, нельзя было сомневаться. Вечером, перед моим первым концертом, 157предоставленный мне автомобиль с трудом протиснулся сквозь рой частных «моторов» и общественных транспортных средств, облепивших «Альберт-холл». Добродушных английских «бобби» (полисменов) было не узнать: они свирепствовали, пытаясь навести порядок.
Огромный зал был забит сверху донизу. Я снова увидел знатных особ в вечерних туалетах – зрелище, от которого я порядком отвык за последние семь лет. С чувством огромного душевного волнения я вышел на сцену, и весь зал встал, приветствуя меня овацией, продолжавшейся несколько минут.
Я запел, и голос мой уверенно разнесся по огромному залу. Ощущение, что я человек с «волчьим билетом», напрочь покинуло меня. Я почувствовал, что крылья мои свободны и что песни мои могут парить высоко в облаках. Я не чувствовал себя русским или китайцем, большевиком или меньшевиком. Я снова чувствовал себя артистом! 158
Вспоминая мою поездку в Америку в 1907 году, я невольно думал о русской пословице: пуганая ворона куста боится. Именно эта пословица была у меня на уме, когда я наконец взошел на борт парохода «Адриатик» и снова отправился в тот край, где много лет назад пушки были наведены на «белую ворону» – Шаляпина!
Должен опять сказать, что я родился, очевидно, с буржуазными наклонностями (даже в дни голодной юности я любил чистоту, комфорт и красоту, и выкупаться в фарфоровой ванне, ослепительно сверкающей своей белизной, до сих пор доставляет мне наслаждение гораздо большее, чем погружаться в морские волны), потому что я по достоинству оценил все современные удобства, которые предоставлял «Адриатик» – во всех отношениях первоклассное судно, – и был счастлив ими воспользоваться.
Прогуливаясь по палубе, я встретил композитора Рихарда Штрауса и еще одного не менее интересного человека – прекрасного писателя Герберта Уэллса. Совсем недавно Уэллс был у меня в гостях в Петрограде и сделал мне комплимент, сказав, что посреди ужасов революционной пустыни мой дом кажется ему оазисом.
Встреча с этими людьми доставила мне огромное удовольствие, да и вообще все путешествие оказалось очень приятным. Было весело и легко на душе. Мы проводили время, играя в подвижные игры на палубе и дуясь в карты в курилке. Апогеем всего путешествия стал концерт в пользу моряков и их семей. Ради этого благородного дела Уэллс рисовал карикатуры. Я отважился последовать его примеру да вдобавок спел еще несколько песен. Рихард Штраус любезно согласился аккомпанировать на рояле мне и одной немецкой певице-сопрано. Вечер этот оставил самые приятные воспоминания.
Был чудный осенний вечер, когда мы вошли в нью-йоркскую гавань и пришвартовались у пирса. 159Меня встречала толпа русских, по большей части мне не знакомых. Они тепло приветствовали меня.
Не успел я ступить на берег, как на меня налетели господа репортеры – точь-в-точь как тогда, в 1907 году, – и начали забрасывать меня вопросами. К сожалению, их больше всего интересовало то, в чем я не мог оказать им большого содействия, – политика, русская политика.
 
   – Политика? – отвечал я. – Спрашивать меня о политике – это все равно что выяснять у эскимоса, что он думает о сонате Бетховена. Я воспеваю искус– ство и красоту каждой нации, отдавая этому все свои силы. Это и есть моя политика.
   Увы! устроившись в отеле, в центре города, я вдруг обнаружил, что сильно простудился. Врачи, осмотрев мое горло, сказали, что у меня сильно воспалена гортань. Не могло быть и речи о концерте, который должен был состояться через несколько дней. Пришлось отменить и другие концерты: я болел почти полтора месяца.
   Трижды я порывался выступать, надеясь, что как-нибудь вытяну, и трижды давал отбой. Наконец устроители сказали:
   – Дальше откладывать нельзя.
 
Надо или совсем отменить концерт, или постараться как-нибудь пропеть.
 
   – Увы! – воскликнул я после минутной паузы. Устроители концерта принялись объяснять, что, зная доброе расположение ко мне публики, они уверены в успехе. Надо лишь появиться на сцене и петь не напрягаясь – публика будет довольна.
   – Нью-йоркская публика знает о том, что вы нездоровы, поэтому, даже если вы будете петь не в полную силу, никто вас не упрекнет, – убеждали они.
   Никакая публика не может знать или понять, как тяжко страдает артист, когда он обещал петь и не может этого из-за болезни. Как часто артист кажется абсолютно счастливым, а в глазах его стоят слезы! Но – слезами горю не поможешь: я должен петь!
   Моих устроителей очень позабавило, когда в ответ на слова моего слуги, старавшегося ободрить меня: «Ничего, Федор Иванович, с божьей помощью!» – я почти заорал: «Бога не интересуют концертные дела!» с этими словами я надел фрак и отправился в Манхэттэнскую оперу. Спасибо Вам, Анна Пав– ловна, мой дорогой друг! Ваше понимание и сочувствие помогло мне выдержать это страшное испытание!
   Я пел, но не своим настоящим голосом: этот орган был у меня совершенно расстроен. Несмотря на это, публика была настроена ко мне более чем дружелюбно. Когда я в первый раз вышел на сцену, меня глубоко взволновала овация, устроенная мне забитым до отказа залом. Я был не здоров, но публика это понимала и аплодировала мне! Среди тех, кого мне представили после концерта, был американский импресарио Моррис Гест. Познакомившись с ним поближе, я понял одну из прекраснейших особенностей Америки –богатство почвы, служащей основой для общественной жизни в этой стране. Эта почва настолько плодородна, что на ней может расти любое растение – северное или тропическое. Передо мной был живой пример: на плодородной американской почве этот человек с усталым лицом, в мягкой широкополой шляпе и в галстуке от Лавальера вырос из обыкновенного мальчишки, продающего на улице газеты, в крупного театрального деятеля, способного привозить из-за моря интересные русские спектакли, причем не только ради денег, а чтобы показать американцам оригинальную форму искусства. На другой день после моего первого концерта, желая переменить обстановку, я поехал в маленькую деревушку Джеймсбург. Немного поправив там здоровье, я возвратился в веселый город Нью-Йорк, чтобы выступить в «Метрополитен-опера»: узнав, что я в Америке, дирекция этого театра просила меня дать не– сколько представлений.
   Я бродил по городу, с любопытством наблюдая за его жизнью и подмечая перемены, которые произошли здесь со времени моего последнего приезда в Америку. Нью-Йорк заметно вырос. Мне даже показалось, что он стал вдвое крупнее.
   На улицах стало так многолюдно, что, когда я издали наблюдал толпы народа, снующие по 5-й авеню, мне казалось, что все люди идут в обнимку!
   – Как прекрасно видеть такую братскую любовь! – размышлял я.
   Меня, однако, ждало разочарование. Подойдя к толпе совсем близко, я понял: то, что я принимал за чувства, оказалось простой необходимостью. Это была вынужденная близость, наблюдаемая в знакомой всем банке сардин (или бочке селедок)!
   Я долго сторонился «Метрополитен-опера»: всякий раз, когда я видел это здание, я вспоминал, как в свое время меня там не поняли и задели мои артис-тические чувства.
 
Но пришло время ходить на репетиции «Бориса Годунова», где мне предстояло впервые предстать перед американской оперной публикой. 160
Мой добрый друг Джулио Гатти-Казацца, 161который, как я уже говорил, был моим импресарио, когда я в первый раз пел в миланском «Ла скала», встретил меня очень радушно. Меня заранее предупредили, что здесь принято приглашать на генеральные репетиции театральных критиков. Сперва меня это обеспокоило, но когда наступило утро последней репетиции, я был слишком поглощен делами на сцене, чтобы думать о тех, из кого состояла большая часть избранной публики, сидевшей в погруженном в полумрак зале. В конце репетиции я был ободрен аплодисментами музыкантов оркестра и доброжелательными знаками восхищения со стороны избранной компании, перед которой происходила репетиция.
Наконец наступил день спектакля. Я испытывал двойное опасение: за мой дебют и за «белую ворону».
Тот день я прожил так, как обычно живу во все те дни, когда мне предстояло петь, – готовясь к испытанию, как какой-нибудь тореадор (все, конечно, знают, что перед смертельной схваткой с быком тореадор проходит специальную религиозную подготовку).
Театр для меня – безусловная святыня. В его двери я вхожу так, как входил бы в храм.
Мне мало или совсем нет дела до того, кто там сидит в зале.
И вот в день премьеры я, как обычно, выпил две чашки кофе, оделся (было около половины седьмого), помолился по-своему и отправился в оперу. Разумеется, у входа меня встретил мой дорогой друг, заботливый и понимающий Гатти-Казацца, которому хорошо знакомы мои привычки.
 
   – Хэлло, Шаляпин! – сказал он. – Не волнуйтесь. Вас ждет прекрасная публика. Все возбуждены и с нетерпением ждут новой встречи с Вами. Пойдемте, я приготовил для вас уборную Карузо.
   Заключив меня в дружеские объятия, он повел меня… В комнату Карузо! Новые волнения!
   «Совсем недавно, – размышлял я, – он был в этой комнате. Может быть, тоже нервничал перед выступлением, как я сейчас. Карузо – темпераментный, веселый, полный жизни и пышущий здоровьем, лежит теперь в своей могиле, и никто и никогда не увидит его больше в этом театре и в этой комнате!». При воспоминании о Карузо – моем друге, артисте – меня охватило непреодолимое желание написать несколько строчек в его честь и в память о нем. Я, конечно, не поэт, но тут я схватил с гримерного столика черный карандаш и написал на стене такие строчки:
 
Сегодня, с трепетной душой,
В твою актерскую обитель
Вошел я, друг далекий мой!
Но ты, певец страны полденной,
Холодной смертью пораженный,
Лежишь в земле – тебя здесь нет!
И плачу я! И мне в ответ
В воспоминаньях о Карузо
Тихонько плачет моя муза.
Заиграли увертюру. Вот наконец и сцена коронации… До сего дня я не знаю, кто возложил на меня венец – композитор, мои товарищи – артисты, хористы, оркестранты или зрители. Я понял только одно: в тот вечер в театре «Метрополитен-опера» я был коронован как артист!
Хочу сказать еще вот о чем.
В мой второй приезд в Америку среди первых приятных неожиданностей, обративших на себя мое внимание, были американские женщины.В первые недели моей болезни ко мне все время приходили репортеры, желавшие взять у меня интервью. Для меня, одинокого и не знавшего по-английски, это было сущее мучение.
Среди этих репортеров была одна юная леди, пришедшая ко мне со своим русским знакомым. Она хорошо говорила по-французски, и мне было легко с ней разговаривать. Я попросил их остаться на чашку чая. Вскоре наш разговор принял характер дружеской беседы, и я начал им откровенно жаловаться, что вот лежу тут больной, один-одинешенек, и не знаю, что делать: на меня обрушилась лавина телефонных звонков и писем, на которые надо отвечать.
Конечно, приехал я не один – со мной был мой друг Гайсберг, но теперь он меня покинул: неотложные дела позвали его обратно в Лондон. Что-то теперь со мной будет?
Я был удивлен и растроган, когда эта юная леди вызвалась ежедневно приходить ко мне на несколько часов, чтобы выполнять роль секретарши, взяв на себя заботы о моих письмах, телефонных звонках и ангажементах. Но еще больше я был поражен и взволнован, когда она наотрез отказалась брать за эти услуги деньги. Это тем более меня поразило, что раньше я от всех только и слышал: в Америке ничто не делается из душевных побуждений, все оценивается в долларах. Видя, какую заботу проявляет эта юная леди обо мне и как она радеет о моей артистической жизни в Америке, я преисполнился к ней чувством глубокой благодарности.
Во время моих путешествий по Соединенным Штатам в последние пять лет я встретил много очаровательных и отзывчивых американок, но на первое место среди них я ставлю именно эту юную леди – Катарину Райт, редактора этой книги, которая из восхищения русским искусством в семь месяцев выучила русский язык. На следующую осень я снова приехал в Америку еще на один сезон.
Представьте мое удивление, когда я услышал, как она приветствует меня на моем родном языке!
Встреча с этой американкой и чудесный прием, оказанный мне в «Метрополитен-опера», придали мне смелости и энтузиазма для моей работы в Америке. «Теперь мне здесь ничто не страшно, – размышлял я, – потому что в Америке я встретил настоящих женщин!»
Я в самом деле считаю, что женщина в Америке занимает совершенно особое место.
Недаром я потом посвятил первую часть статьи, которую написал для одного женского журнала, американской матери.
Путешествуя по Америке от одного побережья до другого, я заметил, что в этой стране просвещение и моральная стабильность, кажется, целиком дер– жатся на женщине. Мужчины в Америке работают всеми своими мозгами и мускулами, но управляет этими мозгами и мускулами именно женщина. В общем, я должен сказать, что настоящая американская женщина – это сокровище и что на широких просторах этой страны, обильно засеянных пшеницей и кукурузой, женщина сияет, как никогда не увядающий цветок!
Закончив мои ангажементы в Америке, я возвратился в Россию, сделав по пути остановку в Лондоне, чтобы спеть один или два концерта. В июне я снова покинул Россию, на этот раз вместе с семьей. 162
Лето я провел в Бад-Хомбурге, где моим занятием было играть с моей маленькой дочуркой Дасей. В присутствии этой маленькой хохотушки я забывал о всех моих тревогах и волнениях.
Перед тем как снова отплыть в Америку, я совершил концертное турне по скандинавским странам – Норвегии, Швеции и Дании. Затем последовало долгое турне по Соединенным Штатам, включавшее как сольные концерты, так и оперные спектакли.
Я проникался все большим интересом к Америке. Я посетил многие города, узнав их глубже, чем это обычно удается иностранцам. Чем больше я наблюдал за американской жизнью, тем больше убеждался в том, что в Соединенных Штатах мало говорят, но много делают. И я с грустью думал о моей родине, где все происходит как раз наоборот: делают мало, но очень много болтают!
И еще я заметил, что в Америке труд почитается не только необходимостью, но и удовольствием. Чем больше я ездил по этой стране, любуясь ее чудесной силой и мощью, тем больше укреплялся в убеждении, что только труд, в котором присутствует дух сотрудничества, может сделать людей богатыми, а может быть, и счастливыми, хотя я бы не смог дать определение, что такое счастье.
Среди других моих наблюдений отмечу поразившее меня стремление американцев к прекрасному. Примером тому может служить удивительный факт: почти в каждом американском городе есть свой симфонический оркестр. Кто не знаком с американскими симфоническими концертами, тому трудно себе представить, как прекрасно организована эта сторона художественной жизни страны. С величайшим наслаждением слушал я симфонические оркестры Бостона, Филадельфии, Кливленда, Детройта, Цинциннати и Нью-Йорка.
Вот еще один примечательный факт: в Америке симфоническая музыка звучит не только в залах, специально для нее отведенных, но и в некоторых кинотеатрах.