коридора. Дверь оказалась незапертой. Протасов нажал ручку и шагнул через
порог.
...Прямо у стены стоял Кравцов и смотрел на Протасова глазами, в
которых застыл ужас. Он что-то прошептал Протасову, но тот ничего не
расслышал. Наконец, спустя некоторое время, до него донесся голос Кравцова:
- Ты зачем?.. Ты... как сюда пришел? Почему ты пришел?
Протасов всмотрелся в него и понял, что Кравцов пытался прикрыть своим
телом какую-то висящую на стене картину.
- Экий ты чудак, будь ты неладен! Тьфу, как ты испугал меня.
- Зачем ты пришел сюда? - снова прошептал Кравцов, постепенно начиная
приходить в себя. - Как... как ты попал сюда?
- Да ты впрямь ошалел... Почему я не могу приходить к тебе? Ты в тюрьме
или в раю сидишь, что ли? Ну, брат, я не ожидал такого... Ей-ей...
Протасов решил уйти.
- Если у тебя, - сказал он, - действительно есть такое, чего нельзя
знать другим, изволь, голубчик,- я уйду... Но зачем ты смотришь такими
глазами? Ведь так ты насмерть напугать можешь... Ну, ты и шальной... Прямо -
не узнать человека.
Он повернулся к двери и взялся за ручку и в тот же момент услышал голос
Кравцова:
- Обожди, не уходи. Останься... Раз вошел - будь гостем... Пускай...
Все равно.
Протасову показалось, что эти слова произнес не Кравцов, а кто-то
другой, стоявший за стеной. Он остановился.
- Нет, брат, сегодня я не узнаю тебя. Или я одурел от бессонницы, или
ты сумасшедший...
- Сядь и смотри, - перебил его Кравцов.
Первое, бросившееся в глаза Протасову на полотне, - была лампа,
спокойным светом освещавшая нечто темное, едва заметное на полотне. Он
подошел ближе, вгляделся в картину и снова отошел от нее к двери. Только
тогда ему стал ясен сюжет.
Он долго молча смотрел на картину и не мог подобрать соответствующих
слов
Потом сказал:
- Так, брат, рисовал один голландский художник-Рембрандт. Гений. Такая
глубина освещения, такие тени, такие мазки! Только один Рембрандт умел на
таком фоне освещать так места, которые ему хотелось сильнее показать. Да,
брат, я не знал... Ты умеешь рисовать... Но что это такое? Вот это лицо
прокаженного - ясно. Но почему это? Что за необычайное действо? Разве такое
может быть? А?
Он пристально взглянул на Кравцова. Тот продолжал сидеть на койке,
уронив голову на руку.
На картине был изображен непристойный сюжет: два человеческих
обнаженных тела, охваченных порывом какой-то неудержимой страсти. Они
освещались мягким светом лампочки, горящей на ночном столике. Лицо женщины и
тело ее были красивыми и нежными, но лицо мужчины оставляло страшное
впечатление: оно изрыто язвами проказы так же, как и обнаженная спина...
- Тебе не нравится? - глухо спросил Кравцов, не поднимая головы.
- Да, братец, эта вещь по технике - вполне совершенная, - тихо сказал
Протасов, - сила чувствуется, но сюжет мне не нравится, неестествен. В жизни
такого положения не может быть. Такая красавица, и вдруг... такой оборот.
Сумасшедшая фантазия. Бред. Это полотно сжечь надо. Нарисуй лучше что-нибудь
другое. Только возьми реально... Это - мистика...
Кравцов поднял голову, встал, быстро подошел к картине, отодрал ее от
стены и, так же быстро свернув, бросил ее под кровать.
- Ты говоришь: такого не может быть? Мистика?- почти закричал он. - Ты
говоришь, это - бред, фантазия? Значит, ты сам... Протасов, или ангел, или
осел. Значит, ты ничего не знаешь.
Наступило молчание.
Протасов забыл о сне, о головной боли, о том, что он пришел сюда в
одном халате.
- Так ты, значит, не веришь? - опять спросил Кравцов.- Хорошо,- добавил
он вдруг решительно,- если уж так вышло, то я тебе расскажу все... тебе
одному расскажу, никому больше... понял? Значит, так надо.
Они сели рядом.
- Ты понимаешь, - начал Кравцов, - произошло все это вот как...
Собственно, я еще до сих пор не знаю, как у них все это вышло. Тут какая-то
дьявольская путаница, и я в ней до сих пор не могу разобраться.
- О чем ты говоришь? У кого это "у них"?
- Обожди, обожди, не перебивай... Главное - не перебивай... Иначе я
могу забыть, хотя помню все до мельчайших подробностей. Я всегда и всем, в
том числе и тебе, говорил: я не знаю, где и как я заразился проказой. Нет, я
знаю, где заразился, и пусть она не лжет! Да, я знаю... Хотя, может быть, и
ошибаюсь - кто знает? Обожди, не перебивай... Ты слушай... Главное, молчи и
слушай...
Протасов сидел и удивленно смотрел на Кравцова, ожидая, когда тот
начнет свой рассказ.

    6. ПРОТАСОВ СЛУШАЕТ КРАВЦОВА



- Я сказал уже, что она лгала, когда пыталась убеждать меня в том, чего
на самом деле не было и не могло быть. Все это произошло как раз наоборот.
Пусть она не клевещет. Между тем, ты знаешь,- мне приходит иногда в голову
мысль, что, может быть, все это было именно так, как говорила она... Но нет,
она лгала - я знаю... Зачем ты смотришь такими глазами? Ты думаешь, я
сумасшедший? Ты ошибаешься, я рассуждаю совершенно ясно и отчетливо. Ну, так
вот... Кстати, ты женат? Впрочем, я знаю, ты женат, и не в этом суть, - при
чем тут твоя жена?.. Я спросил об этом так, между прочим. Интересно, о чем
ты думал в тот момент, когда узнал о своей проказе?
- Мне не верилось, - сказал Протасов, - мне показалось, будто это -
сифилис. Я не поверил даже тогда, когда врач устранил всякие сомнения. Я
полтора года не верил... А потом меня отвезли сюда...
- А я поверил сразу. И так стало мне жутко в тот момент, до того
отвратительным показался я самому себе, что в течение двух месяцев у меня
недоставало решимости смотреть на эти багровые пятна, а потом и на язвы. Я
много раз подходил к зеркалу и каждый раз не решался открыть глаза и отходил
прочь. Ну так вот, слушай дальше. Тогда я начал искать причину. Я начал
припоминать. Ты тоже искал? Тоже припоминал? Я бился долго. Искал ее так,
как будто в причине той таилось средство, которое может излечить меня и
вернуть мне здоровье. Странное занятие - искать причину! Но для меня эти
поиски - статья особого рода. Я хочу установить истину: кто же виноват в
этом - я сам, то есть непредвиденная, непредотвратимая, несчастная
случайность, или кто-то другой? Над этим вопросом я бьюсь вот уже сколько
лет и не могу сказать "да", не могу сказать "нет". Какой-то круг. Я
чувствую, я верю, что это было так, как предполагаю, но она пытается
опровергнуть мое убеждение и утверждает, будто было иначе, будто во всей
этой катастрофе повинен только один человек, а именно - я сам. Ты понимаешь,
какой фокус? Когда у себя под грудью я увидел впервые странное багровое
пятно, - я был в недоумении. И только когда пятна появились на плече, на
лице, когда они начали превращаться в язвы, тогда я сразу понял, что это -
проказа. Мне не хотелось верить. Я долго не решался пойти к врачу, ибо знал:
это будет окончательный приговор. Потом пошел. Через несколько дней он
показал результат микроскопического исследования. Все было ясно. Мне
оставалось только одно - искать причины. Я перерыл в своем прошлом все.
Извлек из памяти все детали моей жизни, встречи, припомнил всех людей, с
которыми приходилось встречаться, и не нашел никого, кто мог бы привлечь мое
внимание. Ты вот знаешь причину - ты ездил обращать в христианскую веру
астраханских калмыков и там заполучил проказу. Ты не поймешь мучительного
чувства прокаженного, не знающего источника своего заражения, не имеющего
даже повода заподозрить кого-нибудь. Целью моей жизни стали поиски этого
источника. Я почти забросил работу. Я все думал над причиной, искал ее даже
во сне и не мог отыскать. В таком состоянии можно покончить самоубийством,
но я не покончил. Жизнь показалась мне отчего-то еще более значительной и
ценной, может быть потому, что теперь у меня имелась цель - найти причину,
выяснить момент заражения.
От жены и дочери я заперся в отдельную комнату: мне была страшна моя
близость к ним. Я никого не допускал к себе и жил сам по себе, как жил бы
человек, заброшенный на необитаемый остров.
Между семьей и мной встала стена. Мы почти не общались и не приходили
друг к другу,- даже деньги, которые я зарабатывал, заказчики относили жене.
Мне страшно тяжело было жить таким образом. Пойми, у меня была пятилетняя
дочь, к которой я не смел приближаться, я должен был убегать от нее всякий
раз, как только она делала попытку приблизиться... Помню, подойдет к моей
двери - и замрет, постоит так, а после... несмело постучится и скажет:
"Папочка, папочка, открой мне дверь". Как я прислушивался к ее голосу,
такому просящему! Мне хотелось тогда забыть все, распахнуть двери и
броситься к ней... И вместо этого я подходил к закрытой двери и кричал ей:
"Ты больше никогда не приходи сюда, слышишь! Ты не смей сюда приходить!
Уходи отсюда, уходи!.." И она уходила. А потом я слышал, как она плакала, и
вместе с нею плакал я. Так - каждый день, и по нескольку раз. Я продолжал
искать причину. Я рылся в своей памяти и, как прежде, не находил ничего.
С женой я все-таки виделся, виделся, впрочем, только издали, не меньше
чем на расстоянии десяти шагов. Странно, с того момента, как выяснилась моя
болезнь, она стала веселее... Она как будто радовалась. Ее глаза светились
счастьем. Каким? "Чему она радуется?" - думал я и не мог понять. Может быть,
мне только так казалось? Во всяком случае, я продолжал работать и,
возвращаясь из мастерской в свою комнату, находил там приготовленную мне
еду. Иногда мною овладевало странное желание: мне хотелось чьей-нибудь
ласки, я хотел, чтобы кто-нибудь пожалел меня, чтобы меня не боялись, не
сторонились, но я знал, что моя жена никогда не допустит меня ближе, чем на
десять шагов. Единственное существо, которое могло бы сделать это и
безбоязненно прийти ко мне, даже если бы понимало всю грозящую ему
опасность,- была моя дочь, мой ребенок. Но я гнал ее от себя, я не хотел
видеть ее, ибо знал: увидя ее, я не выдержу и брошусь к ней... В то время
моя болезнь прикрыта была одеждой, дальше груди она не пошла, и лицо не было
еще тронуто язвами. Но я понимал: скоро очередь дойдет и до лица. Я
продолжал работать, мне хотелось накопить как можно больше денег, обеспечить
жену и дочь, а потом уйти или покончить с собой. Особенно тяжело давались
мне ночи. Я почти не спал - не от боли, а от сознания, что в теле моем -
проказа. В такие минуты я тихо выходил из своей комнаты и на цыпочках
пробирался туда, где спала дочь. Мне страшно было отворить дверь ее комнаты.
Я только безмолвно стоял у двери, за которой она спала, и затем уходил
обратно... Тянуло меня и к жене... Я подходил иногда к двери ее комнаты и
тоже не решался войти, хотя знал, что при встречах и она и я постараемся не
забывать о действительности... Мне казалось: она скучает по мне так же, как
я - по ней. Скучает... Если бы я знал! Я думал, что она пожалеет меня хоть
издали, хоть взглядом, улыбкой.
В ту ночь, подойдя к двери, я взялся за ручку и нажал. Дверь открылась.
Я тихо переступил порог. Первое, что бросилось мне в глаза, был мягкий,
зеленоватый свет на ночном столике, около ее кровати, а на кровати я
различил двух людей. Сперва я ничего не понял и почти забыл о болезни. Тихо
и медленно пошел я туда, к зеленому свету. Они меня не заметили! Они думали,
я лежу как сваленное дерево там, в своем болоте, и сплю. Они не
предполагали, что я могу так неожиданно войти в спальню моей жены,- ведь
я-вычеркнутый из жизни! Прокаженный!
И вот, подойдя вплотную к кровати, я понял наконец происходившее. Он
сразу вскочил с постели и, как-то испуганно взглянув на меня, принялся
торопливо возиться с брюками. Он старался не смотреть на меня, и, может
быть, поэтому его лицо попало в полосу света, мне показалось, будто я увидел
на лбу у него какое-то темное пятно. И тогда словно внезапный луч ворвался в
мой мозг. Я подошел к нему и, не говоря ни слова, взял руками его голову так
крепко и сильно, что он крикнул. Я еще ближе подтянул его к свету. Он
сопротивлялся и барахтался... На лбу, в том месте, где собирались морщины,
действительно темнело бурое пятно. Жена бросилась к двери и замерла там.
Тогда я приказал ему раздеться. Он продолжал возиться с пуговицами на
брюках. Ни она, ни он, вероятно, не подозревали - какую цель я преследую.
Жена закричала. Она, вероятно, думала, будто я глумлюсь над ним. Я снова
потребовал сбросить одежду. "Я не разденусь!" - ответил он и как-то умоляюще
виновато взглянул на меня. Мне стало противно ждать, противно наблюдать эту
возню с брюками. Я повалил его на пол и начал срывать одежду. Я сорвал
нижнюю сорочку и на спине его увидел почти зажившие, явно подлеченные язвы.
Тотчас же я оставил его в покое и снова ушел в свою комнату, не сказав
никому из них ни слова.
- Это она - на картине? - не выдержал Протасов.
- Она Ты слушай, не перебивай.
- А прокаженный, вместе с нею, это он?
- Он.
- И абажур тот самый?
- Тот самый.
- Она действительно такая красавица?
- Да.
- Ты ее любил?
- Ты слушай, а то я собьюсь и потеряю мысль.
Так вот, на следующий день жизнь протекала так же, как текла она до
этого происшествия. Случая в спальне жены будто и не было, но в душе моей
было торжество - я нашел причину! Вот где источник! Теперь я должен как
будто бы успокоиться, примириться... Нет, успокоения я не получил. Во мне
поднималось новое чувство - негодование. У меня теперь не осталось ни
малейшего сомнения, каким путем произошло заражение. Однако никто из нас в
течение нескольких дней не решался заговорить друг с другом. Я по-прежнему,
возвращаясь из мастерской, находил в своей комнате приготовленную мне еду. И
вот однажды потянуло объясниться с женой, хотя с того момента я понял, что
все нити, соединявшие нас до сего времени, были оборваны. Может быть, мне
надо было убить ее, но я не сделал этого, потому что с нею оставалась моя
дочь. Я решил уйти. И, прежде чем сделать это, я пошел к ней. Вот какой
разговор произошел между нами:
- Ты знала о его болезни?
Она посмотрела на меня с дикой ненавистью и, не отвечая на мой вопрос,
сказала:
- Это ты заразил его!
- Я?
- Да, да, ты. Я знаю: женщина может остаться здоровой, но способна
передать заразу от больного мужчины здоровому. Это ты заразил его! Ты, ты!
Своими словами она била меня, как хлыстом. Мне стало страшно. Все мое
открытие насчет "источников" пошло к черту, не стоило выкуренной папиросы...
Как мог я передать через мою жену проказу ее любовнику, если я ушел от нее
тотчас же, как только болезнь стала мне известна? Разве проказа передается в
инкубационном своем периоде? Я задал ей следующие вопросы:
Жила ли она с ним до моего заболевания?
Видала ли она на нем язвы до моего заболевания, и если не видала, то не
вызывали ли у нее подозрения пятна, которые, очевидно, возникали на его лице
и которые она не могла не заметить?
Спрашивала ли она у него о происхождении этих пятен?
Наконец, говорил ли он сам когда-нибудь о своих язвах и пятнах?
Мои вопросы ее смутили. На первый из них она ответила положительно: да,
жила еще задолго до того, как я узнал о своей проказе. Она с каким-то
ожесточением подчеркнула это обстоятельство, будто в том, что она жила с
любовником, был какой-то подвиг. Но, может быть, ей просто хотелось сделать
мне больно? На мой второй вопрос ответила: язв не видала, пятна подозрений
не вызывали, и вообще по этому поводу у них никаких разговоров не было. Я не
знаю, говорил ли он ей или действительно не говорил о своих язвах и
спрашивала ли она его о них, - для меня было ясно одно: отвечая отрицательно
на все вопросы, кроме первого, она преследовала только одну цель - снять с
него подозрение, очистить его и тем самым возложить обвинение на меня... Я
виновен! Я заразил! Но она ошиблась... Своим отрицанием она дала мне в руки
ключ для разгадки, кто кого заразил: он меня или я его? После, наедине с
самим собой, я разрешил вопрос следующим образом - допустим, она могла не
заметить у него признаков проказы; для нее все это могло казаться
невероятным, - женщина всегда верит любовнику до самозабвения, нередко
против фактов, против здравого смысла. Но мужчина в любовных делах
практичнее женщины... Так вот, если бы, предположим, ты, Протасов, жил с
женщиной, у которой муж - прокаженный, и если бы ты внезапно увидел у себя
на лице багровое пятно, разве ты не испугался бы? Разве ты не открылся бы
ей?..
- Конечно, я поговорил бы,- сказал Протасов.
- Ну, вот,- продолжал Кравцов.- А он не сказал ей ничего. Значит, он
скрывал свои язвы? Значит, боялся чего-то? Тут у меня возникает мысль: не
скрывал ли он все это потому, что боязнь потерять любовницу останавливала
его от этого шага? В таком случае мое обвинение рушится. Но она ведь мне
говорила: он любит ее безумно, а если это так, то разве возможна столь
чудовищная вещь - поставить умышленно лицом к лицу любимую женщину с
возможностью заражения? Я, кажется, здраво рассуждаю, Протасов? Теперь, что
означает его попытка лечения язвы? Я ведь видел залеченные рубцы... Она мне
сказала: связь с ним длилась в течение двух лет - еще до моего заболевания,
и в течение этих двух лет он был здоров. Но ведь в течение двух лет она
могла и не заметить признаков проказы так же, как не замечала она их и в тот
вечер? А при известной ловкости признаки могли быть великолепно скрыты. Так
вот, значит, он лечился? Следовательно, о своей проказе он знал, мало того,
он молчал, скрывая болезнь от любимой женщины. Ты представляешь, какая
невероятная подлость таится во всем этом происшествии. Два года связи
прокаженного с моей женой - срок, вполне достаточный для того, чтобы через
нее заразить меня. Как видишь, все совпадает, все говорит за меня и против
него.
Когда я все это обдумал и пришел к ней высказать свои соображения -
началась истерика. Она по-прежнему продолжала твердить, что во всей этой
истории виноват только я. Странно: ни тогда, ни после она совершенно не
беспокоилась о своей судьбе, как будто о ее заражении не могло быть и речи.
Тогда я спросил у нее: почему у меня болезнь начинает только развиваться, а
у него она уже заканчивается? Выходит: проказа проявилась у него раньше, чем
у меня. Но жена продолжала твердить свое. Она сказала: болезнь у меня могла
сидеть годами, а у него проявилась гораздо быстрее. В общем, я не добился от
нее ничего и ушел убежденный в непоколебимости моих подозрений. После этого
я уже больше не встречался с ней и продолжал раздумывать над мучившим меня
вопросом: кто кого? Странно, на меня произвел впечатление последний ее
аргумент о разнице организмов и неодинаковости восприятия болезни отдельными
субъектами. Почему же он ничего не говорил ей о своей проказе? Может быть,
он сам не подозревал о ней, и болезнь выявилась у него совсем недавно, то
есть после того, как выявилась она у меня? Над этим вопросом я долго ломал
голову и решил в конце концов обратиться к нему. Он испугался моего прихода.
Он думал, что я пришел убить его.
- Вы должны ответить на все мои вопросы, и ответить только правдой,-
сказал я ему,- вы отчетливо должны понимать сложившуюся обстановку, пришел я
к вам не из праздного любопытства. Мстить не собираюсь, я хочу только
выяснить при вашей помощи то, что глубоко интересует меня...
Он смотрел на меня с какой-то тупой, раздражающей злобой.
- С какого момента вы живете с моей женой?
- С того момента, как вы заболели,- она не жена вам.
- Если вы не хотите, чтоб я называл ее женой,- пускай будет так. Меня
все же интересует вопрос о сроке вашей связи.
- Этого вам не надо знать.
- С какого времени вы больны? Когда вы заразились?
- Я не знаю, когда я заразился,- я знаю только, что заразился,
по-видимому, от вас... От вас,- взвизгнул он.
И вдруг вскочил и забегал по комнате.
- Вас надо гнать отсюда дрекольем,- завопил он,- вы прокаженный, вы
знали... У вас такая болезнь, и тем не менее вы продолжали жить со здоровым
человеком! Это подлость! Подлость!
Тогда я прекратил свой допрос. Весь мир, окружавший меня вместе с
проказой, ушел из моего сознания...
Я видел только... или, вернее, не видел, а чувствовал лицо этого
человека с наглыми, лживыми глазами... Так совершаются убийства... Я ушел
тихо и спокойно. Меня не заметил никто. Потом я скитался два года, скрываясь
от правосудия. А он знал, подлец! Все знал,- задумчиво пробормотал Кравцов и
умолк.
- Но ведь тебя, как прокаженного, все равно не судили бы. Ни один
прокурор не согласился бы требовать заключения тебя в исправдом.
- Совсем не в этом дело, Протасов...
- Эти деньги ты ей посылаешь?
- Ей...
Наступило молчание.
- Не в деньгах дело. Ведь с ней моя дочь,- снова заговорил Кравцов.-
Еще и до сих пор у меня осталось сомнение. Вот уже сколько лет я мучаюсь все
над тем же вопросом: я - его, или он - меня? Ах, Протасов, Протасов... как
мне тяжело! Как тяжело мне, Протасов!..
Кравцов взялся за голову и медленно отошел к окну. Протасов угрюмо
смотрел в пол. Он не знал, что надо сказать, как облегчить эту муку.
Вскоре потрясенный Протасов ушел, а Кравцов так и остался стоять у
окна.
Больше Протасову не пришлось повидаться с Кравцовым. Он исчез из
лепрозория. Его долго искали. О нем делали запросы, но следы Кравцова
потерялись.
После него остались только известные всему лепрозорию картины со
странно яркими красками. Остальные исчезли вместе с ним.

    7. ПЕТЯ И АРЛЮК



Теперь в доме номер восемь, в котором жил Кравцов, стало на одного
обитателя меньше. В нем осталось только двое: Сидор Арлюк и Петя Калашников.
Петю привезли сюда полтора года назад. Ему не удалось сдать последние
экзамены: разразившаяся болезнь не позволила получить свидетельство об
окончании школы и поехать в вуз, о котором мечтал он еще и теперь. Проказа
оборвала нить, связывающую его с будущим,- теперь Петя не станет уже
студентом, он - прокаженный.
Впрочем, ему иногда казалось, что у него не та страшная болезнь, за
которую живых людей лишают всех человеческих прав и ссылают сюда, в глубь
пустой, голой степи, отрывая от дома, от матерей, от товарищей, от уроков,
от девушек, от будущего. За что? Какая несправедливость! Разве Петя повинен
в том, что он болен?
Несколько раз он собирался бежать из лепрозория, и каждый раз его сосед
по комнате - Арлюк, словно заранее зная Петины намерения, говорил:
- Ты не думай об этом. Все равно воротят... Найдут и воротят... Это,
брат ты мой, не у маменьки и не у папеньки за пазухой... Брось...
Дни проходили за днями, и были они похожи на листки календаря:
оторвали, выбросили, и нет их. Дни не оставляли в памяти никакого следа, как
никакого следа не оставляет камень, брошенный в мутные, быстро текущие воды.
Такая пустота была на душе и такая тоска - в сердце! И люди кругом такие
холодные, ушедшие в себя, такие чужие люди! Даже сами прокаженные относятся
друг к другу так, будто они боятся друг друга и стараются друг от друга
уйти. А здоровый двор казался ему населенным каменными фигурами, которые
зачем-то двигаются, зачем-то лечат их, этих людей, которые никогда не будут
здоровыми... Единственным утешением в его жизни являлся дневник, который
писал он каждый раз, когда Арлюк переставал петь свои унылые песни и
засыпал.
В дневнике не было ничего особенного, но написанное в нем являлось для
Пети, после матери, девушки и товарищей, самым дорогим и значительным в
жизни, ибо дневник заменял ему на больном дворе все: и мать, и товарищей, и
девушку.
За полтора года пребывания в лепрозории никто из товарищей к нему не
приезжал. Он ждал их каждый день, но день приходил и снова уходил, и говорил
Пете, что товарищи к нему не придут и Пете ждать их не надо.
"Неужели я так страшно болен? Неужели я так опасен для них?"- думал он,
когда солнце, безучастное к его боли, садилось в степи, за горбом дальнего
кургана. Два раза в месяц к нему на свидание приезжала мать, и мать не
боялась Пети, как и Петя не чувствовал между собой и ею установленной
проказой границы. Она была маленькая, сгорбленная, такая грустная, одетая во
все темное, и всегда при встрече с ним хотела улыбаться. Она входила в его
комнату, садилась рядом с ним на его постель, гладила его волосы, и Петя
старался казаться мужественным, он хотел ободрить ее и все твердил матери
одну и ту же фразу, в которую ему самому хотелось верить: "Это ничего... это
пройдет, мама..."
Вместе с матерью из города приезжала к Пете девушка. Одета она всегда
была во все белое, и волосы ее покрывал белый шарф. По уговору Пети и
матери, девушка не входила в его комнату и не приближалась к самому Пете.
Все же иногда она пыталась разговаривать с ним так же близко и так же близко
чувствовать его, как и мать. Но Петя отстранял ее и говорил: "Близко
подходить ни к чему, надо соблюдать осторожность". И они разговаривали на
расстоянии, борясь с желанием подойти друг к другу. Обычно они
перебрасывались незначительными и ненужными фразами, потому что не в
состоянии были выразить словами то, что могли сказать глазами. Может быть,
потому они больше смотрели друг на друга и грустно улыбались.
Обе женщины приезжали два раза в месяц утром и уезжали из лепрозория
под вечер, когда солнце висело над курганом, и Петя долго стоял на дороге и
смотрел вслед удаляющемуся экипажу.
Он думал: так будет продолжаться все время, пока не исчезнет болезнь.
Однажды мать приехала одна. Петя долго искал глазами девушку, в надежде
увидеть ее, и не нашел. Тогда, будто невзначай, спросил он у матери:
- А Маруся?
Мать ничего не сказала. Она только посмотрела на него, и по этому
взгляду Петя понял: девушка осталась в городе. Она не приехала. Она не будет
больше приезжать к нему. Он опустил глаза, потом вздохнул и ничего не
сказал,- ему хотелось плакать, но он боялся расстроить мать и потому делал