А. благодарна всем добрым людям (мужчинам), с которыми так милостиво
сводила ее судьба. Всех вспоминала с благодарностью и признательностью, хотя
финал почему-то всегда получался грустным. Ей хотелось их разозлить,
растормошить, вывести из себя, она себя сдерживала, сдерживала, сдерживала,
сколько хватало сил (не бесконечно же!), но в конце концов срывалась.
Этого, впрочем, лучше было не вспоминать. Да и что толку?
Расстраивались и огорчались, смотрели печально и с укором, по-доброму - как
на расшалившееся дите, на разыгравшегося котенка. Как на неведомое существо.
Дымовы...
Не везло ей в этом смысле. А может, так оно и лучше?
Хранила ее судьба...


    В ПРОМЕЖУТКЕ





Его невозможно было зазвать в гости. Обещал, назначал время - и не
приходил. Впрочем, его приглашали только те, кто еще не знал, что все эти
договаривания, назначения даты и часа, подробное описание маршрута (как
пройти), точный адрес (подъезд, этаж, код) - все это абсолютно бессмысленно,
потому что все равно Л. не прийдет. А кто знали, те даже и не старались.
Напрасный труд!
Он, впрочем, и к себе никогда не приглашал. Хотя многие хотели. Из
любопытства и вообще. Всегда ведь человек как-то проясняется, стоит побывать
у него дома, в его комнате, среди окружающих его вещей и близких людей.
Справедливо замечено, что домашняя обстановка (или атмосфера) - ключ к
характеру человека. Оно и понятно, дом есть дом. Место, где человек может
расслабиться, стряхнуть с себя напряжение, сбросить наконец маску (или
маски), которую вынужден надевать на людях.
Дома человек становится самим собой, даже если это выражается только в
том, что он заваливается на диван с газетой или пьет пиво, закусывая черным
хлебом с солью, приклеивается на весь вечер к "ящику" или забивает с
приятелем "козла". Дома человек приближается к своей сущности. Например, он
может, плотно поужинав и подобрев, посадить малолетнюю дочку или сынишку
(взрослых не посадишь) на колени и молча долго гладить по голове. Или выйти
на лестничную площадку (вариант: запереться в туалете) и долго
сосредоточенно тянуть одну сигарету за другой, глядя в окно или на
противоположную стенку, а может и присесть на корточки и так курить,
выпуская густые клубы дыма. Он может равнодушно или, наоборот, яростно
препираться с женой, прицепившись к недоваренным макаронам, остывшему борщу
либо еще чему-то, читать занудную нотацию детям и много еще чего может, и
все это - постепенное благотворное возвращение к себе.
Выздоровление.
Собственно, за домашнюю атмосферу нужно бороться, хотя не каждому это
удается, особенно если принимать гостей (широта души) очень часто, пусть
даже понемногу, по одному или по двое, пусть даже очень хороших знакомых или
приятелей. Дома человек открыт, а потому беззащитен. Это иллюзия, что дом -
крепость, но если даже это в самом деле так, то крепости обычно падали,
самые неприступные, оттого, что кто-нибудь тайно отворял ворота или
секретный ход - именно изнутри. На любую крепость есть свой троянский конь.
Да и вообще естественно человеку после многочасового мельтешения в конторе,
где ему приходится волей-неволей корреспондировать, побыть в тишине и
одиночестве.
Отнюдь не исключено, что Л. так и поступал, что берег атмосферу. Тем
более что он верил во всякие тайные энергии (вроде бы), в биоэнергетику, в
то, что у каждого человека свое поле, а взаимодействие разных полей - дело
очень тонкое и зачастую непредсказуемое.
Кто знает, может, он и был прав: наиболее гостеприимные и открытые дома
наших общих знакомых либо давно рухнули, либо находились в плачевном
состоянии полураспада...
Конечно, это отчасти было следствие: открытость - свободное перетекание
энергии, истекание, утекание, нарушение гомеостаза и тому подобное. чужой
человек в доме может стать неожиданно близким, настолько близким, что
странным покажется его отдаленность.
В каждом из нас существует не только инстинкт дома, но и проект дома
(семья. близость, уют), в этом-то проекте и возможны смещения под
воздействием разных полей. Вдруг обнаруживается, что сидящий напротив тебя
через стол (чай, баранки, бутылка, торт, конфеты, селедка с луком) человек,
зашедший, как говорится, на огонек, лучше тебя понимает, нежели тот, с кем
прожиты годы. Возможно, тоже иллюзия, мираж, которому со временем предстоит
рассеяться, но пока он рассеется, не было бы поздно...
В конце концов, это было его личное дело - не звать в гости. не ходить
в гости. Глупо было бы обижаться на такие пустяки (у каждого свои
странности), тем более что Л. при всех своих отказах и нехождениях как раз
был открыт для общения, но вот встречаться, однако, предпочитал, пользуясь
его собственным выражением, на "нейтральной территории".
Нейтральной - то есть ничейной. Где-нибудь в скверике под старым
развесистым тополем или в крошечном арбатском дворике на детской площадке,
совсем как в давние годы юности с непреходящим пронзительным запахом весны
(окна светятся в темноте, тихие шаги припозднившегося прохожего,
полуопорожненная бутылка).
Разве забыть тот зимний декабрьский вечер в детском парке неподалеку от
Театра кукол: парк еле освещен, ни одного человека в этот вовсе не поздний
час (около семи), даже собаку никто не выгуливает, и вдруг - снег,
густой-густой, пушистые хлопья, сразу все преобразившие, деревья,
строения?.. И мы с Л. - как два снеговика, облепленные, запушенные, с
бутылкой то ли румынского, то ли венгерского на заледенелой скамейке.
Негнущимися, одеревеневшими от холода пальцами разливаем в пластмассовые
стаканчики (чтоб культурно).
Две одинокие фигурки в совершенно пустынном парке посреди огромного,
огоньками окон пробивающегося сквозь снежную завесу мегаполиса, два
заснеженных человечка разговаривают неведомо о чем (о жизни) и время от
времени, знобко позвякивая зубами, опрокидывают по стаканчику.
Шут его знает, какая такая неведомая сила выгоняет нас из дома, из
тепла и уюта, из-под мягкого желтого света торшера, уводит от зазывно
пыхтящего чайника, от сладостного дивана, от завлекательного "ящика", в
мороз и снег, в темный безлюдный парк, в эту щель, в этот промежуток, в этот
зазор между... И дверь туда забита. И снег идет, и черный силуэт...
Еще и ветер порывами. Дрожь пробирает. Но мы сидим, потом встаем
(холодно) и стоим, потом идем и расходимся наконец. Что-то чрезвычайно
российское, неповторимое, неисповедимое, снежное, ветреное, странное, ни
умом не понять, ни аршином соответственно - лирика, ностальгия, вот по чему
только?
В самом деле, что мы забыли, в этом парке?
Нет ответа.
Однако не только парк, сквер, скамейка возле подъезда или край
песочницы на детской площадке (эстетика) становились местом встреч с Л. Это
могли быть и лестничная площадка в каком-нибудь пахнущем щами и кошками
подъезде, заваленный рухлядью полуподвал или даже пыльный, темный чердак с
таинственными шорохами гуляющих по нему сквозняков и встревоженным
гульканьем голубей. Места, признаться, более подходящие для каких-нибудь
затрюханных бомжей или дворовой шпаны, чем для вполне зрелых и как бы вполне
респектабельных, увы, уже не совсем молодых людей.
Интересно, что Л. выбирал такие места не только для встреч с
приятелями, но и для свиданий с девушками тоже. Представляю их изумление,
растерянность, обиду наконец, когда они оказывались, ведомые Л., где-нибудь
на последнем этаже возле скрежещущего мотора лифта, возле всех этих укрытых
в будке таинственных шестерен, наматывающих и разматывающих тросы, или в
какой-нибудь затхлой подворотне с контейнерами для мусора, или опять же на
задворках, у черного входа в какой-нибудь овощной магазин - на шатких сырых
ящиках из-под помидор...
А может, вовсе и не было никакого изумления, напротив, все было
естественно и органично, поскольку они были не с кем-нибудь, а именно с Л.,
что ж тут было удивляться?
Об Л. всем было известно. Про каждую такую встречу с ним вспоминали и
рассказывали как о захватывающем романтическом приключении (куда забрались и
о чем говорили). Заброшенный, готовящийся к слому дом, незаконченная
стройка, бетонные блоки для канализации - все что угодно могло стать
"нейтральной территорией", временным пристанищем, местом приземления. И Л.
нимало не смущало, что кому-то (девушке) может быть холодно, неудобно,
противно и т.п. В самом деле: никто ведь не заставлял...
Каждая встреча с ним сулила неожиданность, сюрприз, - может, потому и
влекло. Никогда нельзя было знать наверняка, куда его потянет на этот раз
(хотя вариантов, в сущности, было не так уж много и повторения были
неизбежны). Начинал Л. всегда очень сосредоточенно и целеустремленно, в
низко надвинутой на глаза кепке, в любимой своей защитного цвета куртке, как
будто заранее знал маршрут.
Но он, уверен, его не знал, а шел, по его слову, "на запах", для него
самого предстоящее пристанище было заманчивым приключением, и он, как
охотничий пес, делал стойку, крутил носом и тут же пускался по неведомому
следу. И только уже приземлившись где-нибудь, успокаивался, расслаблялся
(глотнув) и делался неторопливо общительным.
Собственно, ничего ему больше и не надо было, кроме как поговорить. Ну
и ощутить, разумеется. Почувствовать что-то, что он только таким образом и
мог достичь. Все эти странные, неприглядные места, которые он выбирал,
словно помогали ему расслабиться (за это и выбирал). Словно они были для
него, для него персонально очень благоприятные (поле энергетическое).
Известно ведь: у каждого человека на земном шаре, в самой маловероятной
подчас точке есть некое парадизное место (совпадающие поля), где человек
способен обрести мир и покой (волю не обязательно). Там даже не обязательно
лично присутствовать, нужно только знать, проконсультировавшись у
специалиста, где оно, хотя бы приблизительно, и мысленно перенестись. Есть
такие отмеченные (маркированные) места и в пределах мегаполиса (другой
уровень), потому что большой город (в данном случае Москва) - тоже некое
целостное, энергетически замкнутое и иерархически организованное
пространство.
Может, он искал такое место?
Неужели, спрашивал я себя, он и с девушками только разговаривает,
потягивая из любимого пластмассового стаканчика сухое вино (водки не пил),
красное (предпочтительно) или белое, - в этих закоулках, среди
хитросплетений лестниц, этажей, чердаков, подворотен, подоконников,
ступенек, труб, плит, ящиков, скамеек, подвалов и всяких прочих закутков?
Или он просто тщательно скрывал тайную свою порочность, а может, и
извращенность, за всеми этими необязательными, невразумительными словами про
некий промежуток, отдушину, щель, где сквозняк, запах, затхлость... Они
напоминают о чем-то первоначальном, давно забытом, а еще - о временности и
ненадежности всего и вся. Дух, дом, очаг, благополучие - все это лишь
прикрытие, благословенная привычка. иллюзия устойчивости... Нужно время от
времени менять угол зрения, ракурс, точку отсчета.
Слышишь, спрашивал, замирая с поднятым предупреждающе пальцем (мы
сидели на ступеньках между четвертым и пятым этажом какой-то хрущобы, куда
доносились все звуки из ближних и дальних квартир)? Ну да, я слышал. Вот
она, окраина жизни, они там живут, а мы их слышим, мы слышим то, на что они
не обращают внимания, до нас долетает...
На самом деле я не столько прислушивался ко всем этим обрывкам фраз,
звонкам, смеху, пению, крикам, всхлипам, стонам, бубнению радио или
телевизора, стукам, звонам, ко всей этой мешанине и разноголосице чужой,
скрытой за дверями жизни, сколько к его туманным, загадочным фразам,
чувствуя в них...
Про временность.
Вообще же было тоскливо сидеть, как бездомному, на грязных обшарпанных
ступеньках, среди чужих мутящих запахов. Тоскливо не в первый раз, и столько
же раз я задавался вопросом, почему и зачем я здесь, почему мы здесь, почему
я послушно следую за Л., подчиняясь его причудам?
Все-таки мы уже вышли из того возраста, когда ищут на свою голову
приключений. Мне было тоскливо и тревожно, ему - спокойно и даже как бы
уютно. Хотя возможно, что он тоже испытывал подобное - чтобы затем сполна
ощутить уют и тепло своего жилья, чтобы вновь вернуться к тем же душегреющим
спасительным иллюзиям, что питали мы все. Или наоборот - чтобы не вернуться.
Если он мне звонил и назначал встречу, то можно было не сомневаться,
что мы снова с ним будем куда-нибудь спускаться, в какую-нибудь
полуподвальную темноту, рискуя сломать ногу или руку (если не шею),
оступаясь и пачкаясь в пыли, или карабкаться вверх по лестнице (даже и
пожарной), чтобы "поменять ракурс", по его выражению, и там, в подвальной
сырости или чердачной затхлости, распить бутылочку сухого и покурить,
беседуя о том-о сем, или просто глазея вокруг (неужели он так и с
девушками?) - обретая только ему ведомый закон промежутка, закон расселины,
пятого угла или какого-то там измерения. Отказаться не было сил.
Бродяга, Агасфер, странник, Л. жил как бы двойной жизнью, и какая для
него была более подлинной - кто его знает. Только опасались, что он с этой
своей страстью может попасть в переделку - мало ли на кого или на что можно
нарваться в этих нечистых углах (да даже сорваться или провалиться). Понимал
ли он это? Похоже, он просто об этом не думал, а возможно, что и это входило
также в его ощущение промежутка (жутко). Он как бы примеривался...
Опасения, впрочем, опасениями (все под Богом ходим), но никто никогда
не думал (я-то точно), что все кончится так страшно.
Труп Л. был обнаружен только спустя две недели после смерти - на
чердаке дома в Малом Харитоньевском переулке. Как установило следствие, он
умер от удара чем-то тяжелым (не бутылкой, хотя она тоже была) по голове,
вероятно, не сразу, но, может быть, не приходя в сознание.
Все прочее, увы, покрыто...


    ЗАПАДНЯ







Всякий раз я тоскливо не мог отделаться от ощущения, что все уже
заранее расписано и мы, как марионетки, аккуратно исполняем каждый свою роль
- словно кто-то дергает нас за ниточки. Даже подрагивающие бледные пухлые
пальцы Е.В., с неприятным костяным звуком барабанящие по поверхности стола,
отдельные от глухо впечатавшегося в стул пожилого полнеющего тела, казались
не вполне живыми, и лицо под плотным слоем пудры - как маска, и тщательно
уложенные волосы...
А с другой стороны стола, или даже рядом, но все равно как бы поодаль,
отдельно - Геннадий, сын, уже закипающий, уже нервно покусывающий губы, лицо
его вонзается вместе с голосом, охрипшим от внутреннего напряжения, в
покачивающийся над столом воздух, позвякивают сами по себе ложки на блюдцах,
мы просто беседуем, - успокаивает Е.В. маму, молитвенно складывающую у груди
ладони, мы просто беседуем, нет причин для беспокойства, ну а что молодые
люди немного горячатся, так это естественно, мы ведь и сами когда-то были
такими...

Пытаясь объяснить себе, как же все так получалось, я набрел на
малоприятное, горбатое словечко "провокация", которое, не соврать, слышал от
той же Е.В., но только теперь оно из призрака действительно отлилось в
нечто, почти физически ощутимое. Непонятно только было, зачем ей? Неужто не
жаль здоровья и нервов, совершенно же ясно, что иной реакции с нашей стороны
не последует. Снова крик, набрякшие кровью, горящие глаза, запаленное
дыхание - мы просто беседуем, - зачем ей это?
Похмелье тоже было тяжело и опустошительно, как бывает, когда,
протрезвев, с ужасом припоминаешь себя вне себя, словно это был не ты, а
кто-то другой, и это несовпадение, прежде манившее и завораживавшее,
почему-то особенно тягостно. За столом сидели чужие люди, настолько чужие,
что даже сказать друг другу было нечего, и это, наверно, еще хуже, чем
враги, без ненависти и ярости, только - холод и отчужденность. И еще, может,
смутное чувство вины.
А ведь у Е.В. сердце пошаливало, и мама каждый раз менялась в лице,
бледнея и складывая руки, опускала низко голову, потом внезапно вскидывала
ее, поворачивая просительно, почти умоляюще - то к нам, то к Е.В., но
больше, разумеется, к нам. По мере того как росло возбуждение взгляд ее
твердел, наконец она не выдерживала и тоже вступала: вы не имеете права, вы
не жили в то время, вы не можете... Е.В. снисходительно косилась в ее
сторону, примолкая, чтобы дать маме вставить реплику, улыбалась тонкими
бледными, с трещинками губами. Гордая, она не нуждалась в поддержке, - такой
вид у нее был, она сама могла, и от этого ее вида, от неведающей сомнений
самоуверенности, от хорошо поставленного голоса, четко произносящего каждое
слово, весомо и оттого еще более категорично, от всего этого вскипало.

Она пришла, а мы даже не выглянули из комнаты.
Геннадий пришел раньше ее, прямо с работы, и теперь, развалясь в
кресле, листал газету, мы с Денисом заканчивали партию в шахматы, черные
намечали мат в четыре хода, и брат, игравший белыми, все больше погружался в
задумчивость. Впрочем, играть белыми для Дениса была уже победа, уже
половина удовольствия. С белыми он становился совсем другим человеком:
темперамент, напор, азарт, смекалка, во всяком случае без этого противного
выражения, как будто его заставляли есть с детства нелюбимую манную кашу.
Ему было приятно просто держать белые фигуры в руках. Он брал ладью или
слона, или любую другую, вертел подолгу в пальцах, прежде чем сделать ход,
подносил к глазам, нюхал - так ему нравилось.
Мы были заняты и вроде бы как не слышали.

Конечно, виноват был я. С Дениса, младшего, что возьмешь? Дитя
неразумное. Я должен был подавать пример - все бросить и выйти встречать
Е.В. Из элементарной вежливости. Не говоря уже о том, что Е.В. - самый
большой друг семьи, почти родная... Она мне как сестра, если не больше,
говорила мама, хотя все и так знали, что Е.В. помогла их семье в эвакуации,
тогда еще бабушка была жива, и потом в Москве - в общем, все ей были
обязаны. Ну и, разумеется, идейная связь, у б е ж д е н и я (непременно так
- в разрядку!)... У них они были общими, одни на всех. Принципы. Как и
мамина признательность. Так что авторитет Е.В. был незыблем и непререкаем.
Мы не имели права.

Высокий, довольно пронзительный голос Е.В. словно выплывал из
подсознания. И еще долго потом витало по комнате - в дверь, приоткрытую на
секунду и тут же захлопнутую - вежливо-ледяное, полуобиженное
"здравствуйте", сразу смявшее всю партию. Никто даже обернуться не успел,
как стало поздно. И все тут же, переглянувшись, поняли.
Начиналось.
Геннадий отложил газету, которая с многослойным густым шелестом
замедленно спорхнула на пол, и как-то обреченно посмотрел в окно. Хотя он-то
был точно непричем, потому что виделся с Е.В. утром, перед уходом на работу.
Но ясно было, что и он тоже - заодно с нами, это теперь был наш общий
демарш, общее неуважение, общая вина.
Бедный Геннадий!

Тоже была загадка, как они не то что ладили друг с другом, но -
уживались вместе, Е.В. и Геннадий, который после развода съехался с матерью.
Про него-то уж точно нельзя было сказать "мальчишка"! Ничего себе мальчишка
в сорок с лишком лет! Солидный человек, в отличие от такого незрелого и
несознательного молодняка как мы с Денисом. И кроме того - сын! Родной сын,
родная кровь! Как же они?
Всегда приходили вместе, на всякие семейные празднества или просто в
гости, на чашку чая. Мама начинала чувствовать себя виноватой, если хотя бы
раз в две недели не приглашала к нам Е.В., и Геннадий приходил тоже, хотя,
казалось, что ему? Неужели больше не с кем и некуда? Неужто не надоели друг
другу?
А заводился Геннадий с полуоборота, словно у него была аллергия или,
как это, идиосинкразия на голос Е.В., на ее слова или тон, шут его знает, но
вдруг вспыхивал: что ты такое несешь? что ты такое несешь? Спички были не
нужны, чтобы между ними полыхнуло. Словно они ждали мгновения.
Мама говорила: Геннадий - замечательный сын, очень заботливый и
внимательный, не то что мы с Денисом. В пример ставила. Мы это вполне
допускали. Но сдерживаться он не умел, обычно спокойный, сразу начинал лезть
в бутылку, как выражалась Е.В. Сильней его это было.
Как и меня. Я ведь тоже не хотел, сопротивлялся, всякий раз клянясь
себе молчать, ни единого слова, чайку попить с тортом, покивать вежливо, со
всем соглашаясь, но больше ни-ни, ни в коем случае. Или чтоб уж не совсем
вызывающе. О погоде, здоровье... Не более.
Срывался.
Срывался, сколько бы ни крепился и ни напрягал волю. Бог его знает, как
это получалось. Меня извлекали из моего молчания, как жалкого кутенка за
шкирку, и надо сказать, что оно сразу становилось заметным в присутствии
Е.В., демонстративным, хотя я всячески старался молчать как можно
натуральнее. Е.В. словно чувствовала, нарочно обращаясь ко мне, и, конечно,
становилось неловко, неприлично - не отвечать. Как если бы я ее игнорировал.
Но сколько бы я ни избегал, ни крутился, ни уклонялся, отделываясь
односложными нейтральными ответами: да-нет, нет-да, вы правы, разумеется,
нет, почему, хотя конечно, наверно, да все понятно - и так далее, в какое-то
мгновение все равно вдруг пробивало, и из простого предложения, из того же
"вероятно" или даже "вы правы" вырастало нечто сложноподчиненное, с
множеством придаточных и в конце концов восклицательное - я трепыхался на
крючке, глупый карась.

Единственный, кто еще устаивал, кому еще удавалось, так это неразумному
Денису. Сидел себе невозмутимо, подобно Будде, отрешенный, жевал потихоньку,
словно его не касалось, ничто его не брало. Кто его знает, может, он нарочно
набивал рот тортом или еще чем-то вкусным, чтобы потом на вопросы Е.В., к
нему непосредственно обращенные, мычать невразумительно, давиться,
закашливаться и вообще строить из себя клоуна. Высоко поднятые брови, быстро
моргающие ресницы, вытаращенные глаза, при этом он сопел, надувался, а мог
даже и прыснуть, обдав всех чайными брызгами (весело ему!) - нет, лучше его
было не трогать.
Е.В., похоже, это чувствовала, хотя каждый раз пыталась, прощупывала
почву, не созрел ли малец, однако неизменно вынуждена была отступить,
переключаясь на нас с Геннадием, вернее, даже больше на меня, поскольку
Геннадий и так подразумевался. Хотя, кажется, невозможно было слушать то,
что Е.В. говорила о школе и нравах нынешней молодежи, или еще что-то
"молодежное", Денису вроде бы близкое, но он был крепким орешком. Чудеса
выдержки и стойкости проявлял мой младший брат Денис. Нам с Геннадием
следовало учиться у него.

Но и сама Е.В. тоже держалась.
Бывало, когда пламя уже бушевало вовсю, когда искры летели во все
стороны, а нас с Виталием несло, несло, так что не остановиться было, Е.В.
обдавала нас холодом невозмутимости. Ну вот, видите, словно говорила она, вы
сердитесь, кипятитесь, следовательно, вы неправы. И смотрела на нас, в
снисходительно-презрительной усмешке поджимая тонкие бледные губы. Сразу
становилось ясно: она добилась своего. Она свое взяла.
Что бы мы ни говорили, какие бы казавшиеся нам неопровержимыми доводы
ни приводили, стройно и убедительно выстраивая свою аргументацию, наконец,
какой бы замечательный фонтан красноречия из нас ни бил, все равно права
была она, а не мы. Потому что ее дело было - правое. И у нее были -
убеждения, а что у нас - непонятно. Мы вообще были неизвестно кто, - так
смотрела на нас, с высоты возраста и мудрости, почти надменно. С почти
естествоиспытательским интересом. Откуда, дескать, взялись? Такие.
Пожилая, почти вплотную приблизившаяся к порогу старости женщина, с
густо и, кажется. не слишком умело припудренным лицом,
невозмутимо-самоуверенным: откуда? И румянец на бледных щеках, словно
молодела в гладиаторских схватках с нами. Говорите, говорите, молодые люди,
мы вас послушаем, надо же, а мы и не знали, просто потрясающе, до чего мы
умные, ну, оказывается, мы еще и философы, вы подумайте!
Совершенно невозможно было разговаривать с ней спокойно. Поначалу
удивлявшийся нетерпимости Геннадия, я в конце концов начинал проходить на
него - нервничал, бесился, срывался на крик... Задыхался от бессилия.
Молодой человек, не распускайтесь так, возьмите себя в руки! - переходила на
"вы", подчеркнуто вежливая. Само достоинство. Ну-ну, потише, потише, вы -
нам с Геннадием - не на митинге, что вы тут расшумелись? Голосом хотите
взять?
Как строгая учительница в школе: что это вы так расшумелись?

Больше всего бесила эта ее надменно-снисходительная, непробиваемая
полуусмешка, постепенно переходившая в победную презрительную улыбку. Наша с
Геннадием ярость, хлещущая, как вода из испортившегося крана, с грозным
шумом, рычанием, шипением и всхлипами, будто сквозь слезы - ну нельзя,
невозможно не понимать! - была ее победой. Триумфом.
В отличие от нас, она сохраняла олимпийское спокойствие, она была в ы ш
е, она смотрела на вещи реалистично и трезво. Это мы выходили из себя,
впадали в транс, горячились, одним словом, вели себя... как мальчишки. Зато
Е.В. не теряла самообладания даже в самую безудержную, самую отчаянную
минуту, когда белесая муть застилает глаза. Нет, она оставалась на высоте,
разве что, может, чуть бледнела или розовела, в зависимости...
Да что с нами было разговаривать?!

Денис молча подъедал остатки, изредка хитро вскидывая на нас голубые
прозрачные глаза, или просто сидел, уткнувшись в чашку или пригнув курчавую