Дыра была на месте. Славная такая дырочка, сквозь которую Таня не могла
протиснуться ни прямо, ни боком, хотя я был уже внутри. Я со смехом проводил
ее в щель, целуя прямо через свитер.
"Да потерпи ты! -- смеялась она. -- Зачем же тогда мы здесь? Мог и на
кровати целовать натурально, без упаковки." "Просто я вспомнил, как я
обезумел, когда тот моряк тебя на Кировских островах целовал... натурально."
"Ой, ну прям не моряк, а зверь попался..." "А я?" "Ты? Ну какой же ты
зверь, Феличка? Ты -- человек. Самый мой любимый человечек на земле. Самый
добрый и беззащитный мальчик... Так мы катаемся, или сразу будешь меня
обратно в дыру протискивать?" "А что? Замечательное занятие!"
На пустынных, занесенных снежным пухом беговых дорожках стадиона было
очень мило. Фонари не горели. Вокруг была синяя фосфорическая тишина, и
падал снег. Только пели наши коньки и жарко дышала Таня у моей щеки, пока мы
катались "голландским шагом", что позволяло мне крепко ее обнимать за
сильную гибкую талию и прижиматься снизу рукой к ее часто вздымающейся
груди. Она не надела под свитер лифчик и мне вдруг померещилось, что я
катаюсь с голой Таней...
"Ты похудела," -- радовался я, когда Таня сама протиснулась в щель.
"Вспотела и скользкой стала..."
Мы вскарабкались с грохотом на второй этаж, а тут оказалось, что я
второпях хлопнул входной дверью, забыв дома ключи. Звонить было бесполезно --
сволочи-соседи принципиально дверь не откроют после нашего шума. Идти к
кому-то в коньках и в одних свитерах?..
"Побудь здесь, -- сказал я -- Сейчас сам открою..."
Мне удалось проникнуть в комнату через форточку и открыть дверь
изнутри. Вот тут уж мы намеренно простучали коньками по паркету общего
коридора, заперлись в своей комнате и стали лихорадочно раздевать друг
друга.
Когда схлынули первые восторги, я вдруг решил осуществить то, что мне
померещилось на катке. К Таниному изумлению, я вдруг стал -- голый --
натягивать на ноги ботинки с коньками. Она тут же с восторгом последовала
моему примеру и мы сделали несколько шагов по паркету, словно катаясь
"голландским шагом" с руками крест-накрост и с ощущением на моей руке
тяжести ее груди.
"Ой, не могу больше!.. -- с хохотом опрокинула она меня на кровать и
бросилась сверху, звеня коньками по железной старинной кровати. -- Надо же! В
одних коньках... Никогда ни от кого и не слышала!"
Катание на ночном стадионе и наш пикантный наряд так зарядили нас, что
мы долго не могли остановиться, опрокидывая друг друга на спину и утопая в
поразительно мягкой, уютной постели.
"Я чуть сознание не потерял, когда вдруг увидел там в парке, как твой
моряк на тебя... без купальника смотрит, -- почему-то заело меня сегодня на
том эпизоде. -- Да еще целует.." "Разрешается и вам... Теперь эту... Вы
довольны, Эдмундович?" "Ильич..." "Да у вас просто мания величия,
Дашковский! Ты же Феликс. Значит, Эдмундович." "Мендельсон тоже Феликс. А я
Феликс Ильич по паспорту." "Мен-дельсона вы приплели из самых садистских
соображений, а вас, товарищ, если вы уж так настаиваете, я буду звать просто
Ильич. Можно?" "Но при одном условии. Коль у нас с вами пошли такие смелые
эксперименты, то как революционная подруга относится к идее поехать со своим
Ильичем как-нибудь на дачу его дяди и освоить способ такой же любви на снегу
-- в лыжах". "В восторге!.."

    5.


Феликс:
Вот уж где был собачий холод, так это в заколоченном на зиму доме на
дядиной даче, когда мы отодрали доски и проникли внутрь. Я тотчас набил
дровами печку и затопил колонку для ванной, но долго не решался снять пальто
и переодеться для лыжной прогулки. Таня, напротив, тут же оказалась в своем
свитере и торопливо смазывала лыжи.
Старые ели замерли в тишине. Дома стояли под снежными шапками,
свисавшими с крыш до самых окон, которые утопали основаниями в глубокие
сугробы. От станции по улице дачного поселка вели только наши следы.
Мартовское солнце сияло с белесого неба, отражаясь голубыми, розовыми и
золотистыми искорками. Тени от елей на яркой белизне казались темно-синими.
"Феликс, -- загорелась Таня, оглядывая поселок с крыльца. -- Смотри -- ни
души. Так что это не такая уж шутка насчет любви в лыжах., а? Давай устроим
лыжную прогулку ню." "Ты что, мне и так холодно!" "А мне нет!"
Она вернулась в дом, из трубы которого в небо бил белый дым, растекаясь
среди еловых пиков, и вернулась действительно в одних ботинках. Приводя меня
в трепет, она наклонилась закрепить лыжи. Глядя на неестественный блеск
белой кожи на фоне снегов, я подумал, что моя подруга что-то уж слишком
любит обнажаться...
"Это элементарно, Ватсон, -- сияла она своей ослепительной спиной,
улыбкой и голубизной глаз, оборачиваясь ко мне на лыжне, когда я спросил ее
об этом. -- Чтобы подчеркнуть свою индивидуальность женщина пользуется
переменчивой модой. Мне это недоступно. Зато я достоверно знаю, что уж в
таком наряде мне равных нет. Ну, какую Эллочку ты способен вообразить на
фоне такой попки?" "Да не верти ты намеренно, -- радовался я, спеша за гибкой
и уже розовой от легкого морозца лыжницей. -- У тебя и так все играет при
каждом движении." "Возбуждает?" "А как ты думаешь?" "Я думаю только о том,
чего это ты мед-лишь... Вперед, Ильич! Есть у революции начало... где у
революции конец?.."
Дома я усадил ее в заполненную горячей водой ванну, куда она тут же
затащила и меня. Мы так там отличились, что вся вода оказалась выплеснутой
не только на пол и на стены, но и на потолок ванной комнаты.
Потом я не спеша вытирал ее полотенцем, намазывал с ног до головы
тетиными кремами, усадил в кресло напротив трюмо и стал, пользуясь феном,
расчесывать ее тонкие густые волосы, которые прямо на глазах из
темно-коричневых и прилип-ших к лицу и шее превращались в золотистые и
волнистые, ниспадающие волнами на округлые бальные плечи.
Пока я делал ей прическу, она очень внимательно и серьезно смотрела на
себя в трюмо и специально для меня время от времени поводила из стороны в
сторону грудью.
Так начались наши особые отношения, сыгравшие, как вы увидите ниже,
роковую роль в нашей совместной судьбе...


    ГЛАВА ВТОРАЯ. ЛЕНИНГРАД. ОБЛАВА



    1.


Феликс:
После моего открытого сближения с Таней на меня началась облава.
Комната, которую я снимал из-за острой неприязни к любому скоплению людей
вообще и к общежитиям в частности, стала вдруг притягательной для тетушек.
Они видели спасение в моем срочном браке с любой достойной особой. Тем
более, что времени для раздумья больше не оставалось. Распределение на носу,
а остаться в Ленинграде можно только с местной пропиской. Сама мысль
вернуться в сонный Севастополь, не говоря о провинции вообще, приводила меня
в отчаяние. Лучше всех в качестве вкладыша о прописке в моем паспорте
подходила Эллочка со своим папой-профессором Военно-морской академии и
другом самого Антоколь-кого, у которого мечтала работать вся наша
студенческая элита. Но Элла была для меня только подруга детства. И до
близости с Таней я не представлял ее в моей постели, а уж после...
А она, уверенная в своей неотразимости, предполагала не мое, а ее
решение нашей совместной судьбы. И была искренне удивлена, что я ушел от
нее, да еще к Тане. Тем более, что "миледи" ничуть не хуже Эллы подходила,
как ленинградка, в качестве того же вкладыша в паспорт. Только вот к
Антокольскому мой путь был бы более проблематичен. Мне светил завод, а я
любые производства, даже кон-структорские бюро после практик терпеть не мог
-- только НИИ...
Возвращаясь к началу, я хотел бы заметить, что распределение в военные
ЦКБ, НИИ, не говоря о заводах, было для нас, чистокровных советских евреев,
само собой разумеющимся -- при всех наших разговорах об антисемитизме.
Корабелка в те годы вообще была эталоном порядочности во всех отношениях,
включая нацио-нальную терпимость. Профессора ценили в студентах только
знания и умение. За шесть лет у меня не было ни одного повода их в чем-то
заподозрить.
А уж вообразить, что, скажем, Смирновой начислили в бухгалтерии
какого-то ЦКБ сто рублей в месяц, а Коганской, на той же должности,
пятьдесят за то, что она еврейка, стало возможным только после переезда "из
галута на Родину"... Так что для меня было проблемой не попасть на работу в
оборонную промышленность, а зацепиться при этом за Ленинград. Впрочем,
необоронных предприятий для выпускников Корабелки практически не было -- при
той круговой обороне, какую держала в Африке, Азии, Латинской Америке и в
разных прочих Палестинах ци-тадель извращенного социализма... Профессор
Антокольский слыл юдофилом, а потому Гена, Валера, Элла и все прочие
ленинградцы из нашей еврейской компании попали на предварительном
распределении к нему -- в лучший НИИ. Я подписал туда же, предполагая как-то
прописаться до окончательного решения комиссии осенью.
Туда же была прямая дорога и Тане, написавшей какую-то нашумевшую и
важную для Антокольского курсовую работу. Но ее в списке распределенных в
головной НИИ я почему-то не заметил, не обратив тогда на это особого
внимания.
Мы вообще так увлеклись одной стороной наших отношений, что, как потом
выяснилось, я своей любовницы в ином качестве вообще не знал. Скажем, мы с
ней ни разу не были вдвоем в ресторане или кафе. От всех предложений
подобного рода, даже от угощения дома она мягко, но решительно
отказывалась.Я понятия не имел, где и чем она вообще питается. У Тани был
ключ от моей комнаты. Мы там встречались только для того, чтобы немедленно
начать целоваться, а расставались после такого изнеможения, что оба и
говорить ни о чем не могли.

    x x x


Между тем, Элла не придумала иной защиты своего счастья, кроме длинных
писем с массой восклицательных знаков дорогой тете Сонечке, моей маме, и
накачала ее чрезвычайно.
В конце концов, мама сама прикатила в Ленинград, но познакомиться с
этой категорически отказалась. "Посмотрю-ка я на нее сама издали, -- решила
она. -- Возьмите билеты, ну, скажем, в Малый оперный на "Пер Гюнта". Если она
мне понравится, я тебе сделаю вот так. И ты нас познакомишь в первом же
антракте. Но если нет, то я тебе сделаю вот так и... ты меня знаешь!"
Мама взяла у дяди Юры, папы Эллы, его морской командирский бинокль и на
сцену из своей ложи, по-моему, даже не взглянула. Она мне сделала второй
знак почти сразу же, как только мы с Таней появились в партере, и мне стало
совсем не до музыки. Я действительно хорошо знал свою маму...
Таня была в своем единственном выходном платье с короткими рукавами.
Судя по всему, оно было сшито давно и без учета естественного роста девушки,
а потому так обтягивало ее фигуру, что моя любимая действительно выглядела
вызывающе. Тем более с ее ногами, походкой, да еще в таком театре. Когда я
проводил Таню и примчался в квартиру тети, мама с порога вынесла приговор:
откровенная простигосподи... И потребовала от меня немедленного разрыва.
Это было как раз в пик нашей любви, и я отказался. Мама устроила мне
одну из своих южных истерик прямо в квартире оцепенелых от непривычных
интонаций питерских родичей, а потом долго и горько плакала в купе
поезда-"семерки", когда я ее провожал. Я очень любил ее и плакал вместе с
ней, но в моей комнате у Нарвских ворот меня ждала похудевшая и похорошевшая
от всех этих потрясений ни в чем не виноватая Таня, и я ничего утешительного
маме так и не сказал.
Тогда тетушки предприняли атаку с другой стороны.
Как-то меня (естественно, без Тани) пригласили на какое-то торжество в
семье Гены и Дины Богун. Их отец Семен Борисович был известным адвокатом и
отличался профессиональным красноречием. В этот вечер он развлекал и
привле-кал меня, пожалуй, с не меньшей страстностью, чем недавно, к восторгу
всего сво-бодного мира, спасал от расстрела евреев-"валютчиков".
Потом мы уединились с Диной в ее комнате и присели на диван, чтобы
вместе посмотреть семейный альбом. Обычное занятие в семье потенциальной
невесты. Дина давала пояснения, листая страницы с чужими лицами. И тут
открылась большая фотография Дины на их даче среди зарослей. Дина была в
одних плавках и очень мила с белым следом на фоне загара. Я, естественно,
впился глазами в пикантное фото. Дина вскрикнула, выхватила "случайно
попавший куда не надо" снимок и густо покраснела, захлопнув альбом.
"И кто это тебя так снимал? -- не собирался я замечать ее смущение. --
Любимый мужчина?" "Ничего подобного... спроси сам у Эллы. Мы с ней одни были
на даче." "И сделали один снимок?" "А тебе какое дело?" "Хочу посмотреть
остальные." "Посмотришь. Когда заслужишь..."
Опять оставалось только целоваться на этом диване. И чем дольше я этим
зани-мался, тем меньше мне хотелось с ней расставаться.
Дина была не просто привлекательная, но какая-то изначально родная,
умная, сдержанная, ласковая, с тонкими питерскими манерами. С ней я отдыхал
от раздвоения личности, национальных комплексов. Своя девочка... Я зачастил
к Бо-гунам и перестал звонить Тане, поселившись у тетушки на Петроградской.
Возвращаясь к современной для меня реальности, я вообще удивляюсь
своему тогдашнему "раздвоению личности" и прочим комлексам.
Русские, включая Таню, были в тысячу раз больше похожи на евреев, чем
большинство израильтян. Как-то я оказался дома у работодателя-"марокканца"
как раз в День памяти жертв Катастрофы, когда сирена на несколько минут
останавливает на полном бегу всю страну, чтобы почтить память шести
миллионов. Пока я стоял и едва сдерживал слезы под невыносимый вой, Морди
весело перемигивался со своим взрослым сыном. "Ты не скорбишь по евреям,
погибшим от рук нацистов?" -- с изумлением спросил я. "Нас это не касается, --
отмахнулся он. -- Ашкиназы -- европейские евреи -- чем-то очень достали немцев,
если те так озверели. Нас в Северной Африке не трогали. Наш духовный лидер
считает, что в Катастрофу погибли только те евреи, что имели души грешников,
те, кому не следовало и на свет рождаться!" "То есть, по мнению твоего
раввина, Всевышний сам поручил Гитлеру выполнить волю небес и уничтожить
скверну на планете? Что нацистская идеология была предначертана свыше?"
"Идеология -- это по вашей, русской части. Я знаю только, что вести дела с
немцами одно удовольствие. Замечательные люди. Гораздо лучше ашкеназов..."
"А арабы и подавно лучше "русских", не так ли? -- вызверился я. -- Не потому
ли ты платишь палестинцу Али вдвое больше, чем мне за ту же работу?"
"Конечно! Али тут родился. Все его предки веками жили на этой земле. А
откуда взялись вы все с вашими странными привычками и высокомерием? Да любой
араб имеет на Палестину в тысячу раз больше прав, чем олим. Я лично всегда
голосовал за тех, кто был против русской алии. Нам вы тут не нужны, понял?
Али гораздо больше похож на еврея, чем ты! Он говорит на иврите не хуже
меня, соблюдает свои мусульманские традиции и верит в единого Бога. Поэтому
я ему плачу больше, чем тебе. А в кого веришь ты? Да у тебя, кроме твоих
кривых ухмылок и презрения к нам, вообще нет ничего за душой. Вы не просто
русские. Вы русские-атеисты. Вот мы с тобой говорим сейчас не на еврейском
языке, а по-английски. И на нем ты объясняешься с трудом, зная только свой
варварский северный язык, на котором в мире не говорит ни один
цивилизованный человек. Ты демонстративно не желаешь потратить хоть час в
день, чтобы освоить иврит потому, что ты презираешь наш язык, наши традиции,
наше поведение, даже нашу внешность. Я давно за тобой наблюдаю. Тебе так
противны наши голоса, что тебя передергивает даже, когда ко мне обращается
мой внук! Ты ненавидишь Израиль, все еврейское, вообще все нерусское, вернее
-- несоветское! Что ты так таращишься? Ты был уверен, что Морди -- примитивное
существо, обезьяна, что его предки вылезли из-под верблюда, когда твои
читали "Войну и мир"? У тебя и мысли не возникло поинтересоваться моей
биографией. Сефард для тебя -- фалафельщик и грязная тварь. Так тебя учат
твои русские газеты? А я учился в Париже потому, что знаю французский лучше,
чем ты свой русский. Мне не повезло. Поэтому я держу этот заводик. И что?
Это я тебя принял на временную работу, а не ты меня. Тебе у нас не нравится?
Коль а-кавод! Россия огромная. Ищи себе место у себя на родине и не лезь в
чужую страну, не пытайся определять в ней мою судьбу. Арабу, видите ли, я
плачу слишком много! Да будь моя воля, я бы вообще жил в нормальной
Палестине без таких фальшивых евреев как ты, чтобы нами управляло
еврейско-арабское правительство и достойный араб, как правил Нельсон
Манделла Южной Африкой назло некоторым "патриотам" вроде тебя. Иврита не
знает и знать не хочет, а строит из себя сиониста, shit!"
Мне почудилось -- жид. Впрочем, это слово просто вопило из всего его
монолога. Такого антисемита я не встречал никогда в жизни. Но он был
совершенно прав! Достаточно было просто посмотреть на кишащую вокруг семью
Морди, чтобы все понять. Если это и есть евреи, если это и есть страна для
таких евреев, то я сюда попал только потому, что заблудился...
В газетах без конца спорили о том, следует ли мирно разделиться с
палестинцами, или надо их просто выгнать танками и ракетами с вертолетов в
миллионные лагеря беженцев в соседних арабских странах. Пока эта проблема
решалась, назрел вопрос, как разделиться или разделаться с агрессивно
настроенными к евреям израильскими арабами. Если и от них удастся отделиться
или куда-то их выгнать, то немедленно возникнет проблема, как поступить с не
менее агрессивными и наглыми "марокканцами" -- иудеями арабского
происхождения. Если и с ними удастся как-то расквитаться за все, то
проклятая амеба тут же начнет делиться на израильтян и "русских". Последние
незамедлительно разделятся на чистых евреев и грязных бухарцев, грузин и
прочих чурок. А там вспомнят о неполноценности, скажем, одесситов по
сравнению с москвичами. Я уж не говорю о "пейсатых", которые и друг друга
считают неверными, а прочих евреев -- вообще исчадиями ада; о левых, которые
готовы утопить в ложке дерьма правых, и наоборот. И как на все это
препохабие хватает одного крохотного и чудом уцелевшего в аду народа,
собранного, наконец со всего мира?.. Ведь, в отличие от биологической
нормальной амебы, описанное выше омерзительное существо не способно расти --
только бесконечно делиться....
Однако, мы тут с вами замечтались о светлом еврейском будущем, а
действие-то происходит пока в Ленинграде, с тамошними и тогдашними
предрассудками.
Таня, естественно, волновалась за меня и как-то вычислила, куда
позвонить.
Я смутно слышал из ванной голос тети: "Феликса? Одну секундочку. Он
прини-мает ванну. Но вы не беспокойтесь. Он не был у вас не потому, что был
с этой... Это Диночка." "Динуля? -- сказал я, хотя чувствовал какой-то
холодок в груди. -- Тысяча извинений, но я снова не смогу попасть к вам
сегодня вечером. Антокольский такой придира. Ты что молчишь? Обиделась?"
"Немного, Феликс, -- услышал я дрогнувший голос. -- Только ты зря
извиняешься. Я тебя отпускаю. И на этот вечер, и на все последующие вечера,
занятые у тебя с... этой..."
"Что? -- закричал я жалко. -- Это что...Таня? Тайка, родная, я тебе
все..."

    3.


Таня:
Конечно же я волновалась, когда в разгар каникул Феликс вдруг куда-то
пропал. У меня случайно оказался телефон его дяди, и я решила сама позвонить
ему.
Ленинград в те дни залепляли мокрые снега, а кони Клодта на Аничковом
мосту становились похожими на доисторических чудовищ. Я с трудом закрыла за
собой дверку ослепшей от налипшего снега телефонной будки, стянула зубами с
онемевшей руки мокрую варежку, чтобы кинуть двошку.
"Феликса? -- раздался приветливый женский голос. -- Одну секундочку. Он
при-нимает ванну. Но вы не беспокойтесь. Он не был у вас не потому, что был
с этой... Он действительно был на консультации у Антокольского. Не кладите
трубочку. Он слышал звонок и сейчас выйдет. Вы слушаете?" "Да," -- я до боли
закусила пальцы. Сырой ветер распахнул дверку будки. Люди осторожно
спускались по занесенной снегом лестнице подвального туалета. "Как мама? --
трещала тетя моего кумира. -- Поправилась? Я вчера с ней проговорила всю
ночь. Настаивайте, Диночка (Какая еще Дина? Эллу, что ли она так
называет?..) Как только вы подадите заявление, она от него отстанет. Я не
откажу себе в удовольствии ее лично известить. Другого пути просто нет!
Просто нет... А я так мечтаю стать и вашей любимой тетушкой. Ага. С легким
паром. Это Диночка." "Динуля? -- голос Феликса был таким незнакомым, что я
вообще усомнилась, туда ли я попала. -- Тысяча извинений, но я снова не смогу
попасть к вам сегодня вечером. Антакольский такой придира. Я переделал главу
курсового в пятый раз, представляешь? Ты что молчишь? Обиделась?" "Немного,
Феликс. Только ты зря извиняешься. Я тебя отпускаю. И на этот вечер, и на
все последующие вечера, занятые у тебя с... этой... Можете подавать
заявление или не подавать. И тетушке можно не беспокоиться и лично со мной
встречаться..." "Что? -- глухо кричал Феликс. -- Это что...Таня? Тайка,
родная, я тебе все..."
На Невском и на Фонтанке исчезли все звуки. Двигались машины, о чем-то
переговаривались через шоссе дворничихи, раззевая красные рты, но звуков не
было. Только косо летели мокрые хлопья, залепляя мои горящие щеки.
"Мне так нравится, когда ты расстраиваешься, -- вспомнила я слова
Феликса как-то в постели. -- У тебя удивительно живой носик. Прямо хвостик
какой-то, но я его очень люблю." По всей вероятности, с моим хвостиком на
лице сейчас творилось нечто ужасное. Если учесть, что мои довольно наивные
голубые глаза от злости всегда вдруг становятся яркосиними и сверкают, то не
удивительно что на меня оглядывались даже равнодушные ко всему на свете
ленинградские прохожие.
Потом вдруг настала удивительная легкость, как на улице после дантиста
с кровавой ваткой во рту на месте удаленного со страшной болью зуба. Но я
ошиблась. Ничего тогда не кончилось. Тут-то он и пришел ко мне домой.
Разодетый, с цветами, с конфетами, виноватый и пришибленный он с омерзением
пробирался среди обитателей нашей квартиры. На мою усталую после работы маму
он тогда старался вообще не смотреть. Она же, напротив, не сводила глаз то с
него, то с меня, словно проверяла на совместимость.
"Ну как он тебе, мама? -- спросила я, когда проводила его до остановки.
-- Понравился?" "Барчук, -- скривилась она. -- Ничего у тебя с ним не выйдет.
Ты же у меня девочка заметная. Поищи еще. По себе. Этот -- не для тебя."
Я его очень любила, а потому и не вникала в тщательно подготовленное
вранье. Простила и все. Снова начались наши удивительные дни и ночи, пиком
которых стали "особые отношения", как выразился Феликс.
Я навряд ли рискну когда-либо описать эти отношения даже намеком. У
каждой влюбленной пары есть свои подобные секреты, о которых знают только
двое на всей Земле, но которые и составляют, в сущности, неповторимость
именно этой, а не другой связи двух тел и сердец.
А Феликс без конца вспоминал свое предатальство, едва не поставившее
точку на любых наших отношениях, и не мог поверить, что его могут вот так
запросто и без сцен простить... Впрочем, пусть сам расскажет. Давай, Феля...

    4.


Феликс:
Я понятия не имел, где и как живет девушка моей мечты, а потому ее
адрес узнал в деканате. Мысль, что я ее потерял навсегда, поразила меня уже
следующим ве-чером так, что я выскочил из тетиного дома и попер пешком
сквозь ночную мокрую слепящую метель до Балтийского вокзала, не замечая
дороги.
Таня жила на Дровяной, подъезд в глубине темного двора-колодца, первый
этаж. Дверь в драном дермантине, кнопка "Смирновым -- три звонка".
Мне открыла сама Таня. Выглядела она не лучшим образом -- побледневшая,
с кругами под глазами. Она не бросилась как обычно мне на шею со своим
душис-тым дыханием у моих губ, а молча посторонилась.
Коммунальная кухня имела нелепое сужение к затянутому паутиной
единствен-ному окну, выходящему на помойку. Здесь никого не было и воняло не
то какой-то едой, не то из туалета через открытую прямо сюда дверь. Я с
ужасом и омерзением пробирался между плитами и столами к открытой двери в
узкий пенал ее жилища, где едва помещалась одна кровать и стол с колченогим
стулом. За занимавшим четверть пенала платяным шкафом в продавленном кресле
посапывала, приот-крыв рот и закинув голову назад-набок изможденная женщина.
"Моя мама, -- указала на нее Таня. -- Не доползла до постели после
вечерней смены. Завтра ей заступать в первую, вставать в полшестого, не до
приличий... Она у меня в дежурном гастрономе продает мороженую рыбу."
Боже, какая нищета!.. Мне приходилось бывать в подобных квартирах, но
такое откровенное убожество я в наши дни видел впервые.
Израильтяне подозрительно переглядываются, когда мы говорим, что жили в
галуте в массе не хуже представителей титульных наций. Не хуже... Хуже, чем
жила эта чудом уцелевшая в блокаду женщина и ее послевоенного рождения
единственная дочка, было просто некуда! Я не решался оглянуться и на саму
Таню, которая только горько шмыгала у меня за спиной.
"Ну, -- наконец, хрипло сказала она. -- Что ты хочешь мне сказать,
Дашковский? Давай побыстрее, я уже совсем спать собралась."
Я обернулся. Она была в старом вытянувшемся во все стороны застиранном
халате, стоптанных шлепанцах, с распущенными на ночь волосами и следами
зубного порошка в уголках рта. Но и в этом тюремном наряде она поразила меня