Он схватился за перила помоста и вымолвил:
   — Я хотел бы помогать людям, брат. Хотел бы помочь им найти путь истинный. Чтобы все люди поняли, что созданы для великих целей, как говорит Форст.
   — Прошу без цитат, Мандштейн!
   — Я только пытаюсь вам показать…
   — Ясно. Мне кажется, вы не понимаете одной вещи: возвышение должно происходить одновременно и внешне, и внутренне. И вы не можете перепрыгнуть через своих начальников, даже если бы вам очень хотелось этого… Зайдите на минутку в мое бюро.
   — Конечно, брат Лангхольт! Раз вы этого хотите…
   Мандштейн последовал за старостой в пристройку. Весь комплекс зданий был возведен несколько лет назад и совсем не напоминал те жалкие помещения, в которых форстеры ютились четверть века назад.
   Бюро Лангхольта отчасти напоминало келью, но в то же время было видно, что на отделку не поскупились. Литой бетонный потолок имитировал готические своды, почти всю стену занимали полки с книгами. На письменном столе, на толстой плите эбенового дерева, тлел маленький Голубой Свет — символ Братства.
   На плите Мандштейн увидел и кое-что другое — письмо, отправленное им начальнику округа Кирби, с просьбой о переводе в генетический центр Братства, в Санта-Фе.
   Мандштейн покраснел. Он легко заливался краской. Этот невысокий, немного тучный человек с черными волосами и толстыми розовыми щеками в обществе сухопарого и аскетичного Лангхольта чувствовал себя до нелепости незрелым.
   — Как видите, мы получили ваше письмо, адресованное Кирби.
   — Но… Но ведь это письмо было совершенно личного плана. Я…
   — В этой общине нет ничего личного. В том числе и писем. Кирби сам передал его мне. Взгляните: он кое-что на нем написал.
   Мандштейн взял письмо и в правом верхнем углу прочел: «Кажется, он чересчур спешит. Дайте ему пару уроков. Р.К.»
   Аколит положил письмо на место, ожидая вспышки гнева. К его удивлению, Лангхольт только улыбнулся.
   — Почему вы захотели уехать в Санта-Фе, Мандштейн?
   — Чтобы принять участие в исследованиях… в селекционной программе.
   — Вы ведь не эспер.
   — Может быть, у меня найдутся гены, которые окажутся пригодными, сэр. Поверьте, действовал я отнюдь не из тщеславия. Я хотел внести свою лепту в общее дело.
   — Вы внесете лепту, Мандштейн, если будете добросовестно выполнять свою работу. Если вы понадобитесь в Санта-Фе, вас туда вызовут в нужное время. Неужели вы думаете, что нет более опытных людей, которые с радостью поедут туда? Как насчет меня? Или брата Аштона? Или Кирби? Вы пришли к нам, так сказать, с улицы и по прошествии полугода уже хотите получить плацкарту в Утопию. Мне очень жаль, но все это не так просто.
   — Что мне теперь делать, сэр?
   — Очиститесь! Избавьтесь от амбиций и гордости! Молитесь! Выполняйте свой каждодневный долг. И не помышляйте о быстрой карьере. Кто хочет получить все, что ему хочется, тот неизбежно сходит с пути истинного.
   — Может, мне податься в миссионеры? — спросил Мандштейн. — Я бы мог примкнуть к группе, которая отправляется на Венеру…
   Лангхольт вздохнул.
   — Опять вы за свое, Мандштейн! Подавите эмоции! Если вы мечтаете о жизни авантюриста, вам здесь не место.
   — Я думал, что тем самым искуплю свои грехи.
   — Ну, конечно же! Вас что, прельщает нимб мученика? Или вы думаете, что если миссионеры доберутся до Венеры и с них там не сдерут кожу, то по возвращении они сразу же за великие заслуги попадут в Санта-Фе, как души героев — в Валгаллу? Какие-то сумасбродные у вас мечты. Примиритесь со своей судьбой — иначе вас придется причислить к еретикам.
   — С еретиками я вообще ничего не имел общего, сэр…
   — То, что я сказал, не оскорбление, Мандштейн. Это просто констатация истины, — изрек Лангхольт. — Я боюсь за вас. Видите ли… — Он сунул письмо в мусоросжигатель, где оно тотчас же превратилось в пепел. — Я хочу забыть этот неприятный инцидент. Но вы не должны его забывать. Шагайте себе по миру, но только поскромнее. Умейте признавать свои ошибки и молитесь о своем усовершенствовании. А теперь вы можете идти.
   Мандштейн пробормотал слова благодарности и вышел. Колени все еще слегка дрожали. Он легко отделался, а ведь могло дойти до собрания общины. А потом перевели бы в какое-нибудь малоприятное место. А может быть, вообще исключили из братства.
   Да, он допустил грубую ошибку, пытаясь перепрыгнуть через инстанции. Теперь Мандштейн это хорошо понимал. Но другого пути нет. С каждым днем он стареет и приближается к смерти, в то время как Избранные в Санта-Фе будут жить вечно. Мысль об этом показалась ему невыносимой, и, поняв, что путь к бессмертию для него закрыт, Мандштейн пал духом…
   Он прошел вниз, в зал для богослужений, сел в один из последних рядов и уставился на реактор.
   — Я хочу исчезнуть в Голубом Огне, — бормотал он слова молитвы, — чтобы он меня очистил и возвысил мою душу!
   Иногда, стоя вот так перед алтарем, он чувствовал нечто вроде душевного подъема. Казалось, его осеняет нечто, обычно недоступное пониманию. Однако это чувство овладевало им довольно редко. Приходилось сознаться, что в душе он малорелигиозен. В минуты критического самосозерцания Мандштейн понимал, что религиозный экстаз не для него. Более того, на весь культ форстеров он смотрел как на действо в театре, за кулисами которого разыгрывалось нечто воистину великое. Однако и в успех сложной программы генетических исследований он до конца не верил. И в то время как другие искали в молитвах душевное умиротворение, он ломал голову над тем, смогут ли лаборатории в Санта-Фе добиться серьезных результатов.
   Веки Мандштейна сомкнулись. Голова опустилась на грудь. И перед глазами замелькали электроны, мчащиеся по своим орбитам. Он безмолвно повторял электронную литургию.
   И не успев закончить литургию, он почувствовал себя совершенно больным. Еще шестьдесят лет — и с ним будет покончено, в то время как в Санта-Фе…
   Мандштейн поднял глаза на алтарь. Голубой Огонь продолжал монотонно мерцать, словно посмеиваясь над ним, Мандштейном. Тогда, не выдержав, он сорвался со своего места и выбежал на улицу.

2

   В своей рясе цвета индиго и капюшоне, Мандштейн обращал на себя внимание прохожих. Некоторые смотрели на него, как на сверхъестественное существо. И хотя многие из них были не последними людьми в обществе, они придерживались мнения, что Братство, подобно религиозным орденам прошлого, причастно к запредельному.
   Мандштейн ступил на транспортную ленту. Мимо него проплывали дома. Нью-Йорк, словно гигантская, разросшаяся опухоль, расползался в сторону Гудзона. Он давно превратился в хаотический конгломерат, поглотив близлежащие города и став неуправляемым.
   Воздух был чист, пахло снегом, но Мандштейн торопился домой. От храма до скромных меблированных комнат, где он поселился, надо было пройти пять кварталов. Он жил один. Аколитам требовалось специальное разрешение на женитьбу. Случайные связи вообще запрещались. До сих пор Мандштейн не очень-то страдал от этого, надеясь, что перевод в Санта-Фе разрешит все вопросы. Говорили, что в Санта-Фе много молодых и податливых аколиток.
   Но теперь об этом и думать нечего. Санта-Фе надо забыть. Письмо к Кирби, написанное под влиянием внезапного порыва, перечеркнуло все его надежды. Теперь он обречен топтаться на одной из низших ступеней иерархической лестницы форстеров. Спустя какое-то время его примут в Братство, он наденет другую рясу, может быть, отпустит бороду, будет участвовать в богослужениях, заботиться о пастве — вот и все!
   Разумеется, Братство растет как на дрожжах, и это сулит неплохие перспективы.
   За время жизни одного поколения движение вобрало в себя десятки миллионов верующих. Форстерам было что предложить людям в замен обещаний старых религий. Они манили уверениями, что где-то в недрах Братства идет поиск тайны бессмертия. На нее-то и тратятся все доходы церкви. Это был ход конем, и он себя оправдал. Конечно, подражатели, более мелкие секты, тоже добивались некоторых успехов. Были даже отколовшиеся от форстеров еретики, приверженцы «трансцендентной гармонии», которых называли лазаристами — по имени главы движения, Лазаруса. Но Мандштейн остался верен форстерам, главным образом потому, что был воспитан в духе истинной веры и Голубого Огня. Как бы то ни было, он прочно сел в лужу. Выше старосты ему не подняться…
   — Простите!
   Кто-то вскочил на транспортную ленту и так толкнул его, что он чуть не упал. Чудом восстановив равновесие, аколит увидел широкоплечего мужчину в синем костюме, который поспешно удалялся. «Толкотня, суета, — подумал Мандштейн. — Лента достаточно широка, чтобы встать на нее троим. А этот болван даже не видит, куда прет!» Он поправил рясу. И в этот момент чей-то мягкий голос сказал:
   — Не ходите домой, Мандштейн. Просто идите дальше. На аэродроме Тарритаун вас ждут.
   Мандштейн оглянулся. Вокруг никого не было.
   — Кто это? — хрипло спросил он.
   — Пожалуйста, не волнуйтесь. С вами ничего не случится. Работайте с нами. От этого вы только выиграете.
   Он снова огляделся. Ближе всех, метрах в тридцати, на транспортной ленте стояла женщина. Кто же это говорил? Вначале он подумал, что к нему прорвались латентные волны, но затем решил, что это все-таки голос, а не импульсы мыслей.
   Наконец Мандштейн понял, что мужчина специально толкнул его и в момент толчка прикрепил миниатюрный передатчик, металлическую бляшку величиной с мелкую монетку. Он даже не стал искать ее.
   Мандштейн спросил:
   — Кто вы?
   — Это не имеет значения. Идите прямо к аэродрому. Там вас ждут.
   — Я же в рясе.
   — Это мы также учли.
   Мандштейн нервно провел рукой по волосам. Без разрешения начальников он не мог далеко отлучаться от центра общины, но получать разрешение не было времени. Кроме того, неприятный разговор со старостой отбил охоту просить. Что ж придется рискнуть, какой бы загадочной ни казалась эта история.
   Транспортная лента продолжала везти его дальше. Вскоре он приблизился к административному зданию аэропорта. Мандштейн сошел с ленты и вступил под желтовато-зеленый купол из пластика. Здесь царила обычная суматоха, хотя народу было не особенно много.
   К нему подошли несколько человек. В тот же момент послышался голос из передатчика:
   — Не пяльтесь так! Следуйте за ними, и по возможности — незаметнее!
   Мандштейн повиновался и пошел за двумя мужчинами и женщиной. Они не спеша миновали газетный киоск, автомат для чистки обуви и автоматические камеры хранения. Один из мужчин, маленький и коренастый, с квадратной головой и густыми светлыми волосами, внезапно остановился и открыл камеру хранения. Не торопясь, он вынул оттуда пакет и сунул его под мышку. Потом повернул в сторону мужского туалета. Голос сказал:
   — Подождите тридцать секунд, Мандштейн, а потом следуйте за ним.
   Мандштейн остановился. Он был не рад приключению, но чувствовал, что сопротивление бесполезно и, видимо, чревато неприятностями. Спустя тридцать секунд он послушно направился к туалету.
   — Третья кабина! — раздался голос.
   Блондина не было видно. Мандштейн вошел в кабину. На грязном пластике стульчака лежал пакет, вынутый из камеры хранения. Повинуясь указаниям, он раскрыл пакет и увидел там зеленую форму Лазаристов.
   — Форма еретиков! Черт возьми, зачем она!
   — Наденьте ее!
   — Не могу! Если меня увидят в…
   — Не увидят. Переодевайтесь! А рясу мы сохраним до вашего возвращения.
   Чувствуя себя марионеткой, аколит снял рясу, повесил ее на крючок и облачился в новую. Она пришлась ему более или менее в пору. В капюшоне что-то было. Пошарив в нем, Мандштейн обнаружил термопластическую маску и невольно ощутил благодарность: маска изменит лицо до такой степени, что его никто не узнает. Раскрыв маску, он прижал ее к лицу, и она тут же прилипла к коже. Затем он тщательно упаковал свою рясу.
   — Оставьте рясу на стульчаке, — приказал тот же голос.
   — Может, не надо? А вдруг она потеряется?
   — Не потеряется, Мандштейн! И поспешите, машина улетает через несколько минут!
   Горестно вздохнув, Мандштейн вышел из кабины. Посмотрел в зеркало на стене. Его от природы полное лицо стало неприлично жирным — толстые, обрюзгшие щеки, влажные толстые губы, небритый тройной подбородок. Синие круги под глазами говорили о том, что он с неделю вел разгульную жизнь. Во всяком случае он выглядел на десяток лет старше, а новая ряса усиливала это впечатление.
   Когда он вышел в холл, навстречу ему направилась женщина. У нее было скуластое лицо и веки из тонких чешуек платины — мода прошлого века, уже устаревшая. Сейчас никто не делал себе таких операций. И только старым матронам, которые еще в юности поддались искушению, не оставалось ничего другого, как донашивать вышедшие из моды лица. Женщине, стоявшей перед ним, было лет сорок пять — сорок шесть, хотя фигура у нее была почти девичья.
   — Вечная гармония, брат, — сказала она хриплым альтом.
   Мандштейн порылся в памяти в поисках подобающего случаю обращения и, не найдя, сымпровизировал:
   — Да улыбнется вам Единство!
   — Спасибо. Ваши документы и билет во внутреннем кармане рясы, брат. Пожалуйста, пройдемте со мной!
   Мандштейн понял, что она его сопровождает. Вместе со своей рясой он снял и передатчик. Он, правда, надеялся, что скоро наденет ее снова.
   Транспортная лента подвезла их к турникетам. Мандштейн гадал, куда он летит и с какой целью. Только на борту самолета он осмелился спросить:
   — Куда мы летим?
   И тут же получил неожиданный ответ:
   — В Рим.

3

   Мандштейн открыл глаза и увидел древние монументы: Форум, Колизей, Капитолий… Мелькнул броский памятник Виктору-Эммануилу. Их маршрут проходил по самому центру старого города. Когда они проезжали виа Национале, он увидел Голубой Огонь на храме форстеров, и это зрелище показалось ему неуместным здесь, в колыбели старых религий. Интересно, какую роль играют лазаристы в Европе?
   Машина мчалась по пригороду Рима в северном направлении.
   — А вот виа Фламиниа, — сказала его провожатая. — Улица выглядит так же, как и две тысячи лет тому назад.
   Мандштейн устало кивнул. Он был голоден, потому что вот уже несколько часов ничего не ел, если не считать того, что перехватил на борту самолета. Хотелось спать.
   Наконец машина остановилась перед убогим кирпичным строением километрах в двадцати от города. Было прохладно и туманно. Мандштейн, вылезая из машины, зябко передернул плечами. Женщина с искусственными веками провела его по скрипучей деревянной лестнице в жарко натопленное и ярко освещенное помещение, где его ожидали три человека в зеленых рясах лазаристов.
   «Вот и подтверждение, — подумал Мандштейн. — Я попал к еретикам».
   Мужчины не назвали своих имен. Один из них был высокий и толстый с расплывчатыми чертами лица и толстым носом. Другой — такой же высокий, но худой, с проницательными глазами на мрачном лице. У последнего была неприметная внешность, обращали на себя внимание только бледность лица и пустой взгляд. Толстяк, самый старший и, видимо, главный из трех, не тратя времени на приветствие, сказал:
   — Итак, вас взяли.
   — Откуда?
   — Мы за вами наблюдали, Мандштейн, и надеемся, что вы нам поможете. Мы знаем, что вам у форстеров нелегко, а нам необходим свой человек в Санта-Фе.
   — Вы — лазаристы?
   — Да. Как насчет стаканчика вина, Мандштейн?
   Тот пожал плечами. Женщина вышла из помещения и вскоре вернулась с бутылкой фраскатти и несколькими стаканами. Она разлила вино, и мужчины вместе с Мандштейном выпили.
   — Что вы от меня хотите? — спросил он.
   — Чтобы вы с нами сотрудничали, — ответил толстяк. — Сейчас идет война, и мы хотели бы привлечь вас на нашу сторону.
   — Я не слышал ни о какой войне.
   — Это война между Тьмой и Светом, — сказал тонкий. — А мы — воины Света. И не смотрите на нас как на фанатиков, Мандштейн. Мы вполне нормальные люди.
   — Может быть, вы знаете, — включился третий лазарист, — что наша религия выросла из вашей. Мы уважаем учение Форста и придерживаемся большинства его заповедей. Да, мы считаем себя интерпретаторами его учения и полагаем, что стоим к нему ближе, чем современная иерархия братства. Мы, так сказать, очистители этой религии. Ведь каждая религия нуждается в чистке и реформации.
   Мандштейн пригубил вино. «Что-то здесь не так, — подумал он. — Обычно проходит не одна сотня лет, прежде чем религия костенеет и возникает нужда в реформаторах. А братству всего тридцать лет».
   Толстяк как будто угадал его мысли:
   — Не забывайте, что темп жизни все ускорятся. Христианам понадобилось триста лет — от Августина до Константина, — чтобы добиться политического контроля над Римской империей. Форстеры не нуждаются в таком количестве времени. Вы ведь знаете, что в Северной Америке и во многих других частях Земли члены братства занимают ключевые позиции в управлении и законодательстве. А в некоторых странах они организовали свои партии. Ну а об экономической мощи, как и финансовой, и говорить нечего.
   — А вы хотите возвратиться к добрым старым традициям семидесятых годов? — спросил Мандштейн. — К этим жалким хижинам, преследованиям и ко всему прочему?
   — Нет. У нас просто создалось впечатление, что Братство сбилось с курса и погрязло в мелочах. Вы знаете, что такое власть? Власть ради власти вышла на первый план. И это вместо того, чтобы употребить власть ради высоких целей.
   — Руководящие лица из числа форстеров пытаются занять более высокие посты и агитируют за изменение системы налогов, — подхватил тонкий. — Эта постоянная борьба за влияние в государстве и обществе становится для них самоцелью, искажает перспективы, поглощает время и силы. Между тем, Братство терпит поражение на Марсе и Венере. И где, вообще, те гигантские результаты, которые сулила программа форстеров? Где те огромные достижения, о которых нам твердят уже тридцать лет?
   — Сменилось только одно поколение, — ответил Мандштейн. — Нужно потерпеть немного. — Он усмехнулся в душе: забавно, что именно он, Мандштейн, призывает других к терпению. — Мне кажется, что Братство на верном пути.
   — А нам этого не кажется, — процедил бледный. — Когда нам не удалось провести необходимые реформы изнутри, мы вынуждены были выйти из Братства и начать свою собственную кампанию. Конечные цели у нас те же самые: личное бессмертие за счет физической регенерации, культивирование внечувственных способностей для развития новых видов коммуникаций и транспорта. Вот чего мы хотим! А участвовать в обсуждении новых налогов… это, по меньшей мере, пустая трата времени и, конечно же, не наше дело.
   Мандштейн возразил:
   — Сначала надо получить контроль над правительствами, а потом уже думать о конечных целях.
   — Совсем не обязательно! — выкрикнул толстяк. — На это уйдет еще лет пять-десять, за которые Братство совсем деградирует. Вы не должны забывать, что форстеров всего несколько миллионов, не так уж это много по сравнению со всем населением Земли. Нет, молодой друг, это неправильный путь. Нужно приступить к решению главных задач. И мы уверены, что нас ждет успех. Тем или иным способом мы достигнем своих целей.
   Женщина наполнила стакан Мандштейна. Он попытался отказаться, но она была так настойчива, что ему пришлось подчиниться.
   — Я полагаю, что вы привезли меня в Рим не только для того, чтобы высказать свое мнение о Братстве. Зачем я вам нужен?
   — Предположим, что мы смогли бы добиться вашего перевода в Санта-Фе,
   — сказал толстяк.
   Мандштейн чуть не поперхнулся:
   — Вы могли бы это сделать?
   — Предположим, что могли бы. Готовы ли в этом случае собрать для нас кое-какие данные о работе лабораторий?
   — То есть шпионить?
   — Называйте как хотите.
   — Это очень плохо звучит, — сказал Мандштейн.
   — Вам за это заплатят.
   — Такие вещи должно быть очень хорошо оплачиваются?
   Еретик доверительно наклонился к Мандштейну:
   — Мы дали бы вам в нашей организации пост десятого ранга. В Братстве вы получите его только лет через пятнадцать-двадцать. Хотя наше движение много меньше, в его иерархии вы можете подняться гораздо быстрее. Такой честолюбивый человек как вы, к пятидесяти годам вообще может занять на одну из самых высоких должностей.
   — И вы считаете, что имеет смысл занимать крупный пост в мелком движении? — съязвил Мандштейн.
   — Ну что вы, наша организация не останется такой мелкой. И не только благодаря той информации, которую вы приобретете для нас. Она, правда, ускорит рост и влияние. Мы уверены, что многие люди покинут Братство и перейдут к нам, как только поймут, что у нас им будет лучше. И вы будете занимать важный пост, как один из тех, кто присоединился к движению одним из первых.
   Что ж, им нельзя было отказать в логике. Братство представляло собой уже довольно крупный аппарат — богатый и могущественный, но обремененный бюрократией. На быстрое продвижение по служебной лестнице рассчитывать не приходилось. Вот если он примкнет к маленькой, но растущей группе, амбиции, которой соответствуют его собственным…
   — Не пойдет, — сказал он печально.
   — Почему?
   — Предположим, вы действительно устроите меня в Санта-Фе. Но эсперы просветят меня еще до того, как я распакую свои чемоданы. Сразу же увидят, что я шпион, и вышлют. Меня выдаст воспоминание об этом нашем разговоре.
   Толстяк усмехнулся:
   — Почему вы решили, что будете помнить об этом разговоре? У нас тоже есть свои эсперы, аколит Мандштейн!

4

   Помещение, в котором находился Мандштейн, напоминало полый куб. Кроме самого Мандштейна там никого и ничего не было — даже окон и мебели. Не было даже паутины. С хмурым видом, переминаясь с ноги на ногу, он смотрел на потолок и пытался найти источник искусственного освещения. Сейчас он даже не знал, в каком городе находится. Его разбудили на восходе солнца, привезли на аэродром, сунули в самолет. Сейчас он мог быть и в Джакарте, и в Бенаресе, и даже в Лос-Анджелесе.
   Неизвестность отозвалась в нем неприятным чувством. Лазаристы уверяли, что нет никакого риска, но не убедили Мандштейна. Братство не достигло бы такой силы, такого могущества, если бы не располагало средствами самообороны. Несмотря на все уверения, его легко могли разоблачить еще до того, как он попадет в секретные лаборатории, и тогда ему несдобровать. С предателями Братство расправлялось довольно жестоко. За фасадом мягкости и добросердечия скрывалась жестокость, и в этом смысле, несмотря на прогресс цивилизации, а может, и благодаря ему, Братство оставило позади инквизицию средневековья.
   Мандштейну довелось как-то слышать историю руководителя филиппинской общины, продавшего протоколы заседания врагам. Этого бедолагу привезли в Санта-Фе и парализовали чувствительные болевые центры его мозга. Казалось бы, чего лучше — никогда больше не испытывать боли! Однако теперь этот несчастный не знал, когда холодно, а когда горячо. Ушибы, порезы, ожоги, внутренние болезни, до поры не обнаруживающие себя, будут изнурять тело, которое захиреет и умрет. Он может лишиться пальца, оторвать себе клок кожи… Да, такой человек может откусить себе язык и не заметить этого до первого разговора.
   Мандштейну стало страшно. В это время открылась дверь, и в комнату вошел человек.
   — Вы — эспер? — нервно спросил Мандштейн.
   Вошедший — невзрачный, с тонкими губами и гладко зачесанными волосами оливкового цвета, стройный до хрупкости мужчина — кивнул.
   — Лягте, пожалуйста, на пол, — сказал он мягким, приятным голосом. — И расслабьтесь. Я вижу, вы боитесь меня, а это мешает. Вы не должны бояться.
   — Почему не должен? Вы же собираетесь манипулировать моей душой.
   — Не надо преувеличивать. Пожалуйста, расслабьтесь…
   Лежа на покрытом резиной полу, Мандштейн пытался сбросить напряжение. Эспер сел в угол, скрестив ноги в позе йога, и не глядел на Мандштейна, который нервничал, не зная, что же сейчас произойдет.
   Он уже не раз видел эсперов. С тех пор как сто лет назад удалось исследовать своеобразный механизм сверхчувственного восприятия и его начали культивировать путем естественного отбора, количество эсперов заметно выросло. Правда, их способности часто были непредсказуемы, так как эсперы не всегда могли их контролировать. Кроме того, эсперы отличались неровным поведением, болезненной чувствительностью и даже склонностью к психозам. Мандштейн не радовало общество психически нестабильного субъекта.
   А ну как этот эспер вместо воздействия на определенные нервные центры возьмет и перевернет шиворот-навыворот всю структуру его памяти? Ведь могло случиться, что…
   — Теперь вы можете подняться, — сказал эспер не очень дружелюбно. — Все сделано.
   — Что сделано? — спросил Мандштейн.
   Эспер коротко рассмеялся.