Будучи скупердяем, тот, ясное дело, вел счет своим деньгам. Но он ни разу не упрекнул Мишеля по этому поводу.
   С какой стати Жеф начал этот разговор и почему выглядел таким самодовольным?
   — Конечно, я знаю, где эти деньги. А что дальше?
   — Никаких «дальше», мой мальчик. Это все. Бывает, что просто так на ум приходят некоторые вещи. У тебя есть поручение к Рене?
   — Скажите, что я, вероятно, приду с ней поужинать.
   — Как будет угодно.
   На что намекал Жеф? Он не переставая думал об этом на улице. А еще больше, когда, вернувшись в квартиру в доме Вуольто, остался вместе с Фершо, который приводил в порядок свои заметки.
   Неужели Жеф намекал ему, что догадался, почему, вместо того чтобы сохранить свою свободу, Мишель вернулся к патрону?
   Неужели… Жеф был вполне на это способен. Не думал ли он таким способом посеять в его душе дурные зерна?
   Ведь Мишелю глубоко запали его слова. Даже ненароком поглядывая на Фершо, его глаза невольно останавливались на том месте, где находился пояс.
   Самые большие перемены в квартире вносило присутствие женщины, толстой и добродушной квартеронки, которая распевала с утра до вечера. Подчас хотелось попросить ее замолчать, но она делала это так искренне, что, когда ее звали, чтобы сделать замечание, и она появлялась со своей обезоруживающей улыбкой, не хватало для этого сил.
   В остальном же между обоими мужчинами возникла та же атмосфера, которая была в Дюнкерке после очередной перепалки за игрой в белот: Фершо был сама предупредительность, а Мишель — услужливость.
   Понимая, что мир держится на тонкой ниточке, они жили, проявляя осторожность, так сказать, бесшумно, из страха вызвать малейшую вспышку.
   Отличие от Дюнкерка заключалось лишь в том, что отныне оба не испытывали никаких иллюзий относительно друг друга. Они высказались до конца. Они понимали друг друга лучше, чем прежде.
   Обо всем этом больше не было речи и никогда не будет. Это было вычеркнуто навсегда. Чисто внешне они вели себя в точности как прежде.
   Погрузившись с головой в работу, Фершо теперь часами диктовал, изредка останавливаясь, чтобы выпить глоток молока, хотя решил есть почти столько же, сколько и остальные.
   — Понимаете, Мишель, я не могу отделаться от мысли, что все, что я делаю, не совсем бесполезно.
   Казалось бы, он дал себе зарок не говорить таким образом, не пытаться вызвать восхищение своего секретаря — ведь он знал, что это уже невозможно.
   Но это было сильнее его. Он вновь жил своими годами в Убанги, с кропотливостью коллекционера восстанавливая цепь малейших событий, мучил свою память, пытаясь вспомнить какую-то незначительную деталь.
   Похоже, для того чтобы не презирать себя сейчас, он должен был восхищаться собой прежним.
   Среди рассказанных им историй была одна, связанная с желудочным расстройством и крысами. Он как раз юг да отправил ремонтировать свое судно за триста километров. И остался один с двумя неграми в убогом шалаше, построенном на сваях, так как в округе не было и десяти квадратных метров твердой почвы, Тогда-то его стало мучить расстройство желудка, и он часами лежал, скрючившись от боли. В шалаш забирались крысы и гадили повсюду. Каждую ночь, несмотря на температуру, он был вынужден вставать и вести с ними настоящую войну.
   Фершо задумчиво рассказывал:
   — Так продолжалось семь недель. Я никак не мог понять, отчего судно не возвращается. Позднее выяснилось, что оно село на мель, а одного из механиков-туземцев съели крокодилы. Но самое ужасное заключалось в крысах, которые занимали мои мысли с утра до вечера. С каждым днем их было все больше, и они становились все более нахальными. Когда я ложился, они бегали по мне. Сначала я отпугивал их светом, затем, когда его не стало, я расхаживал в темноте, наталкиваясь на стенки, до изнеможения колотя их руками, так что в конце концов падал без сил и погружался в полный кошмаров сон, а утром просыпался среди мертвых животных…
   Рассчитывал ли он снова вызвать у Мишеля восхищение?
   Действительно, в доме в дюнах и на улице Канонисс Мишель восхищался им. Но большее восхищение у него вызывал человек, сумевший нахватать десятки миллионов.
   В дальнейшем, сам того не замечая, Мишель начал его презирать. За то, что тот не умел пользоваться этими миллионами, жил как обычный человек, без всякой роскоши.
   Сегодня перед ним был почти бедняк, о котором забыли даже его враги, больной старик, борющийся с одиночеством и тщетно цепляющийся за тех, кто выражал желание его слушать.
   Оба они знали это. Знали, что их совместная жизнь продолжается лишь на основе сделки: она состоялась столь же откровенно, как в истории стюарда со старой сумасшедшей, платившей сто франков, чтобы унять климактерическое желание.
   — Если вы останетесь со мной еще несколько месяцев, два-три года, не более, то получите оставшиеся сотни тысяч франков.
   Они больше не говорили о деньгах, но это было с ними, как пятно, проступающее сквозь новую краску, и, чтобы вакуум не становился совсем невыносимым, им было необходимо присутствие матроны, которая им прислуживала, напевая свои песенки.
   Фершо больше не протестовал, когда Мишель задерживался с возвращением. Было слишком очевидно, что их соглашение не выдержит нового объяснения.
   Ежедневно, подчас даже по два раза на дню, Мишель приходил к Репе, поднимался к ней в комнату, садился на постель и курил, лаская ее или наблюдая, как она одевается.
   Почему он начал лгать Рене, с которой до сих пор был так откровенен? Та иногда его спрашивала:
   — Есть вести от твоей американки?
   Было бы куда более лестно сказать ей правду. Он же отвечал «нет» и говорил, что больше о той не думает.
   А между тем теперь, когда остановки «Санта-Клары» стали чаще, участились и письма.
   Приходя на почту, Мишель получал большие голубоватые конверты, из которых в своем обычном уголке «Вашингтона» доставал многочисленные листки, исписанные крупным остроконечным почерком.
   Менялись марки. После колумбийских из Буэнавентуры ровно через два дня появились эквадорские из Гуаякиля.
   «Дорогой мальчик…»
   Было такое впечатление, что она все еще опасается обмана. Не боялась ли она выглядеть женщиной с «Города Вердена»? Под ее веселостью скрывалась нерешительность. Чуть растрогавшись, она тотчас начинала подтрунивать над ним и собой.
   «Как вы можете писать такие вещи? Если бы все было правдой и вы испытывали такие муки ревности, я сочла бы вас только бедным мальчиком и всю жизнь упрекала бы себя за то, что заставила вас так страдать».
   Конечно, она зачитывалась многими страстными страницами, которые он посылал ей авиапочтой. Но писать становилось все труднее. Он был неспособен теперь, даже закрывая глаза, вспомнить ее лицо. Ему требовалась вся его находчивость. Поэтому он сначала выпивал рюмку или две. Ему также помогала обстановка в «Вашингтоне»: похоже, что американка воплощала в его глазах именно такую роскошь.
   В своих письмах м-с Лэмпсон по-прежнему много места уделяла г-же Риверо, которая стала ее большим другом. Г-жа Риверо была замужем, у нее было двое детей, старший из которых учился в коллеже Станислава в Париже.
   Судя по письмам, они вели себя, словно две институтки на каникулах. То есть веселились, как две психопатки.
   В Гуаякиле они съели столько мороженого, что два дня были нездоровы.
   «На наш корабль сели три эквадорки, такие же чопорные, как их зонтики. Они вздрагивают всякий раз, когда мы хохочем за нашим столиком. Очень забавно.
   Мы уговорили второго помощника капитана, очень милого молодого человека, организовать костюмированный бал. Я ведь всегда беру в плавание маскарадный костюм. У меня имеется наряд Карменситы. Скажите, дорогой, какой вы видите меня в костюме Карменситы?»
   Здесь каждое слово имело значение Читая некоторые фразы, он испытывал настоящую ревность. Он ревновал, например, к своему другу Биллу Лигету, второму помощнику, такому «милому молодому человеку», как она написала.
   Мишель боялся стоянок, опасаясь новых встреч вроде кристобальской.
   «Представьте себе, мою подругу Риверо зовут Анитой. Это имя мне нравится куда больше, чем мое собственное — Гертруда. Так вот, она настаивает, чтобы я провела две недели в ее имении. Говорит, что там сейчас самый приятный сезон. Здесь же очень жарко. На корме установили маленький бассейн, и мы часами просиживаем в нем. Очень забавно…»
   Бассейн тоже не нравился Мишелю. Как и один из пассажиров по имени сэр Эдвардс.
   «Это самый замечательный человек, которого я когда-либо встречала. Он утверждает, что за двенадцать лет ни разу не ночевал на суше. Похоже, что спланировать это не так уж просто. Он заплывает на одном судне как можно дальше, а затем пересаживается на другой корабль. Ему совершенно безразлично, куда плыть. Он много раз совершал кругосветное путешествие, но ни разу не сходил на берег. Он очень хорошо играет в бридж. А еще играет на скрипке и всегда берет с собой в дорогу два-три инструмента».
   Почему она ничего не писала о возрасте сэра Эдвардса?
   Тем временем «Санта-Клара» достигла Патапы, и на конвертах появились перуанские марки. Остановка в Пакасмайу была последней перед Кальяо, где м-с Лэмпсон предстояло сойти на берег.
   Какие дела были у нее там? Она совершила многодневную поездку, чтобы провести несколько часов в Лиме, где, по ее словам, муж когда-то купил землю. Сам он ее так и не увидел. Теперь же шла речь о том, чтобы построить на этой земле виллу.
   Названия городов на восточном побережье Тихого океана стали так же привычны для Мишеля, как для всех жителей Канала. В первое время по приезде сюда он с восторгом прислушивался, когда пассажиры говорили о Колумбии, Чили, а на обратном пути — о Венесуэле, Буэнос-Айресе или Рио. Эти названия звучали, как станции парижского метро.
   Он завидовал Нику Врондасу, но не из-за того, что тот был владельцем магазина, а потому, что мог по делам или просто ради женщины сесть на корабль, посетить десяток портов и через месяц-другой возвратиться как ни в чем не бывало.
   В «Вашингтоне» Мишель слышал также названия портов Южной Америки и других мест. Одни приезжали сюда, другие уезжали, у всех чемоданы были в разноцветных наклейках. Некоторые молодые люди десять дней плыли в Панаму ради партии в поло или чемпионата в гольф. Иные привозили с собой лошадей и автомашины.
   «Просто не знаю, что делать, дорогой. Мне не хочется огорчать Аниту, она такая милая. И в то же время я не хочу, чтобы вы плакали. Хотя я и не уверена, что у вас нет в Колоне хорошенькой подружки, чтобы утешиться».
   Костюмированный бал состоялся. На Аните Риверо было старинное панамское платье, отделанное золотыми монетами эпохи испанского владычества, и она выиграла первый приз. Организовали еще и «погоню за сокровищами».
   «Вы не можете себе представить, как было интересно!
   Задача заключалась в том, чтобы обнаружить господина на сто три кило и мужскую ночную сорочку. Едва только показывался толстый мужчина, как все бросались к нему и вели взвешиваться. Конечно, всем попадался один и тот же человек. С ночной сорочкой дело оказалось сложнее.
   Выяснилось, что все пассажиры спят в пижамах. Но тут выиграла я.
   Анита была очень шокирована, когда узнала, к кому я собираюсь обратиться. Надо вам сказать, что в Гуаякиле на борт села немецкая пара. Они уже легли спать, когда началась «погоня за сокровищем».
   Я была уверена, что у этого господина есть ночная сорочка, и постучала в их каюту. Я проявила большое нахальство, да? Тем более что он, как я потом узнала, — дипломат. Сначала он никак не мог понять, что мне надо.
   А его жена все повторяла: «Was ist das?»
   Словом, он отдал мне одну из сорочек.
   Если бы вы были с нами, было бы еще интереснее! Но вы наверняка тоже рассердились бы из-за сорочки…»
   Мишель еще дважды видел Голландца в «Вашингтоне». И всякий раз испытывал чувство неловкости. Не было ничего странного в том, что Суска приходил сюда торговать своими головками, как это делал на судах.
   И тем не менее его молчаливое присутствие тревожило Мишеля. Он мог сколько угодно успокаивать себя, но ему все равно казалось, что тот следит за ним, что страдающий слоновой болезнью Голландец как-то странно посматривает на него.
   Однажды он неохотно заговорил об этом с Жефом, потому что тот вел себя теперь тоже весьма двусмыслен» но. Всякий раз, когда Мишель заходил к нему, в его взгляде читалось ожидание чего-то и не было даже тени симпатии. Вместо того чтобы пожать Мишелю руку, он только притрагивался к ней кончиками пальцев.
   — Что Жеф имеет против меня? — спросил он у Рене.
   — С чего ты взял? Сам знаешь, у Жефа все зависит от настроения.
   — Нет.
   Он чувствовал, что она не откровенна с ним, что старается увести разговор в другую сторону.
   — Он никогда не говорил тебе обо мне?
   — Что он мог мне сказать?
   Рене покраснела. Стало быть, Жеф говорил с ней, но она не хотела в этом признаться.
   — Я знаю, он не любит меня.
   — Вы из разной среды. Может быть, он тебе не доверяет?
   — Не доверяет? Почему?
   При первой же возможное! и Мишель шел к Жефу Именно ему он рассказал, что Голландец бывает в «Вашингтоне».
   — Что он гам делает?
   — Трудно сказать, что он делает там или еще где-то, — проворчал Жеф.
   — Продает головки?
   — Вероятно, и это тоже.
   Что значит «тоже»? Почему Жеф явно не хочет об этом говорить?
   Но Мишель настаивал:
   — Иногда мне кажется, что он следит за мной.
   Тот не ответил ни «да», ни «нет».
   — Вам же известно все, что тут происходит, могли бы мне объяснить. В тот день, когда Фершо прислал письмо и когда я шел к нему, мне показалось, что я видел Суску выходящим из нашего дома.
   Интерес Жефа явно пробудился, хотя он и промолчал.
   — Я хочу знать, не поручил ли ему Фершо следить за мной. Может быть, не сейчас, а тогда, когда я ушел от него. Суска способен на это?
   На губах Жефа появилась неопределенная улыбка, и он, повторил с нескрываемой иронией:
   — Суска!
   Потом словно какая-то мысль поразила его. Он нахмурил брови и более внимательно посмотрел на Моде.
   — Вы о чем подумали? — спросил тот.
   — Так… Понимаешь, Суска наверняка способен и на это, как способен и на многое другое. На что угодно.
   Впрочем, теперь об этом ничего не слышно. За несколько лет до твоего с патроном приезда тут была странная эпидемия…
   Он сказал это с определенным смыслом. Мишель в этом не сомневался. Каждое слово было тщательно взвешенно, имело значение. Жеф как будто вбивал их ему в голову.
   — В дни сильного восточного ветра море выбросило на пляж несколько тел. Три, да, точно — три за два месяца. Это были не европейцы. Местные жители, но светлокожие. Только один был светло-коричневый. Общим у них было только то, что все трое были стариками и обезглавлены…
   Мишель пытался понять.
   — Головки негров стоят не так дорого, — обронил Жеф, словно этого объяснения было достаточно. — К тому же головки стариков спрашивают чаще — у них более выразительные лица… Говорят, что их легче коптить.
   — Суска?
   — Я этого не сказал. Полугодом раньше то же случилось на другой стороне канала, в Панаме. Говорят, что Суска тогда жил там.
   — Не понимаю, к чему вы клоните.
   — Так… Рассказываю истории, правдивые истории.
   Чтобы объяснить, как трудно сказать, на что способен Суска, а на что нет. В то время, когда были обнаружены три обезглавленных трупа в Колоне, он жил в сарае, сбитом из старых досок и покрытом толем, в самом конце пляжа, немного дальше рыбачьей деревни, там, где сбрасывают нечистоты и шкуры животных… Никто не мог похвастаться, что хоть раз побывал в его сарае. Он забрасывал камнями негритят, когда те приближались к нему. Так вот, однажды к нему вздумала наведаться полиция…
   — Ну и что?
   Жеф обернулся, взял бутылку, наполнил две рюмки и добродушно продолжал:
   — Ничего. Что бы ты хотел узнать? Когда полиция пришла, сарай горел. Прекрасно горел — наверняка внутри был бензин или нефть. Все сгорело дотла. Все! А те, кто утверждал, будто на пепелище нашли человеческие зубы, лгали — иначе полиция давно бы арестовала Голландца, правда? Он же по-прежнему на свободе… В общем, никому неизвестно, где он и что делает. Есть люди, которые, увидев его, переходят на другую сторону улицы…
   Все это безусловно имело какой-то смысл. Но какой?
   И существовала ли связь между тем, что рассказал Жеф, и тем, что Мишель сказал ему о Голландце?
   — В общем, вы не знаете, давал ли ему Фершо поручение, но считаете, что Суска способен…
   — …помалкивать! Сегодня людей, способных держать язык за зубами, встретишь не часто. Мне удавалось без особого труда вызвать иных на разговор, — это наверняка относилось к Мишелю, такое презрение звучало в голосе Жефа, — но Суска, если и обращался ко мне за чем-то, то лишь, чтобы попросить выпить… Как поживает твой кайман?
   — Как обычно.
   — Ну что ж, валяй!
   И Жеф принялся протирать стекла за белой испанской полкой, выставив оттуда бутылки и сняв флажки.
   На другой день, когда Мишель встретил Рене, направлявшуюся к парикмахеру, та его спросила:
   — Что ты сделал Жефу?
   — Почему ты спрашиваешь?
   — Ты сказал ему что-нибудь?
   — Ничего. Почему ты так решила?
   — Наверное, я ошиблась.
   — Расскажи.
   — В самом деле, отчего бы и не рассказать? Я спустилась вниз. Он был один в кафе. Я почувствовала, что ему что-то от меня надо. «Послушай, Рене, — сказал он. — Ты хорошая девушка. Мы всегда ладили друг с другом.
   Я ничего не говорил, когда ты стала жить с Мишелем, я даже тебя поощрял, потому что тебе надо было встряхнуться. Теперь я дам тебе добрый совет…»
   — И что за совет он дал?
   — Ты не рассердишься? Обещаешь не требовать от него объяснений?
   — Говори.
   — Понимаешь, не в моих интересах ссориться с ним.
   Тогда мне пришлось бы вообще отсюда уехать.
   — Что он сказал? — настойчиво спросил Мишель, с нетерпением стукнув ногой.
   — Ничего особенного. Посмотрел в глаза, как поступает всякий раз, когда хочет придать особый вес своим словам. Положил руку на плечо и, покачав головой, проворчал: «Брось его!»
   Щеки Мишеля вспыхнули, как от оскорбления или серьезного обвинения. Не зная, что возразить, он пристально смотрел в землю. Рене уже жалела о своей откровенности и попробовала свести все к шутке.
   — Понимаешь, я не придаю этому никакого значения, но хотела бы знать, не говорили ли вы о чем-нибудь.
   Рене могла сколько угодно брать его под руку, разыгрывать веселье, он чувствовал, что слова Жефа произвели на нее впечатление, что душа ее больше не лежала к нему.

7

   Бледный полуголый старик, лежал в шезлонге и, наморщив лоб и закрыв глаза, уносился далеко в поисках своего прошлого. Старательно продиктовав несколько фраз, он затем повторял каждое слово, словно опасаясь, что по чьей-то злой воле оно может быть лишено драгоценного смысла. Только исчерпав очередную порцию воспоминаний, он двигался дальше, но подчас так долго отсутствовал, что тело его, с безжизненно повисшими руками, вцепившимися в подлокотники кресла, казалось совершенно бесплотным.
   Тогда Мишель, отложив в сторону карандаш, некоторое время ждал, прежде чем вопросительно поднять голову. Уже два-три дня стояла гнетущая жара. Сезон дождей все не наступал. Все вокруг, даже животные, чувствовали, что в неподвижном небе, через которое пробивалось вечно бодрствующее солнце, творится что-то неладное. Дождя ждали с минуты на минуту. Обезумевшие насекомые наталкивались на стены и озлобленно кусались. Иногда казалось, что вот-вот хлынет ливень.
   Неизвестно откуда налетевший ветер поднимал с земли пыльный вихрь, похожий на циклон. Но, едва достигнув первого перекрестка, обессиленно падал. Спокойное море было, однако, белым от пены.
   В углу веранды Марта повесила на прищепках сушить две выстиранные утром сорочки Мишеля.
   Он писал механически, не вникая в слова, которые ему диктовали, будто набрасывая покрывало на свои мысли, звучавшие, как затухающая радиоволна, после чего внутренние голоса слышались еще более отчетливо.
   Арика… Икике… Кальдера… Ла Серена… Все решалось там. Дражайшая донья Риверо выиграла партию.
   Приятельницы жили теперь вместе в просторном доме в окрестностях Вальпараисо, богатой американке демонстрировалось все самое лучшее в Чили.
   Как там писала Гертруда Лэмпсон? Письмо лежало в кармане. Но Мишель знал его наизусть.
   «Это настоящий праздник с утра до вечера и с вечера до утра. Для пас часто день превращается в ночь, а ночь в день. Как жаль, милый мальчик, что вас нет здесь. Ведь вы так любите праздники…»
   Откуда она знала, что он любит праздники? Впрочем, письмо не имело значения. Важны были не слова. Вернее, слова необязательно должны были иметь определенный смысл. Напоминая брызги фонтана, устремленные к солнцу, они подчас сталкивались, распадаясь и превращаясь в призмы, жемчужины, бриллианты. Не играли ли эти самые капельки, падающие вниз и вздымающиеся вверх, словно потеряв силу тяжести, какую-то торжественную мелодию?
   Буэнос-Айрес, Рио-де-Жанейро, Пернамбуку, Джорджтаун…
   Едва кончались одни праздники, как обе женщины все с той же детской непосредственностью, строили новые планы, мысленно проносясь над континентом, словно тот был предназначен лишь для их удовольствий.
   «Двоюродный брат Аниты, летчик-лейтенант…»
   Он ненавидел летчика-лейтенанта, он ненавидел всех летчиков на земле и в небе. Она не писала, сколько ему лет, но называла его «Хосе».
   «Только не смейте ревновать, бедный бэби…»
   Он представлял себе ночь, небо в звездах, террасу, оркестры, спрятанные за цветочными кустами… Должно быть, лейтенант с увлечением говорил ей о своих полетах и увиденных с высоты Кордильерах.
   «Это займет меньше времени, чем морское путешествие, но зато будет куда более увлекательным…»
   Конечно, увлекательным. Каждый день приносил ей все новые игры и забавы. Весь мир был на службе у ее фантазии — корабли, на которых люди типа Билла Литета организовывали костюмированные балы или «погони за сокровищами» и где, словно по мановению волшебной палочки, можно было встретить очаровательных пассажиров; весь высший свет Вальпараисо сбегался теперь к донье Риверо; даже небеса приветствовали ее, предоставляя в полное распоряжение быстрокрылые самолеты авиалинии.
   «Еще не знаю, поеду ли я через Бразилию или Боготу…»
   Таких женщин, как она, в мире насчитывалось много тысяч. Каждый день они толпами приезжали в «Вашингтон», как и мужчины, жизнь которых тоже напоминала сказку.
   Накануне утром двое таких господ встретились в баре англо-американского дворца. Они не были знакомы, но узнали друг друга по какой-то невидимой примете, подобно тому, как узнают друг друга ангелы, принимая человеческое обличье.
   В этом отеле, например, с его бесшумными вентиляторами, никто ни разу и не подумал заговорить с ним. Для этих же двоих, прибывших из разных уголков света, хватило пароля «Ахмед III» — имени лошади, чтобы признать в другом собрата, и с этой минуты все слова, которыми они обменивались, были закодированы — будь то название ресторана в Сингапуре, имя майора индийской армии или маленькой таитянской танцовщицы.
   Очнувшись от забвения, безразличный к пустому взгляду секретаря, Фершо продиктовал еще несколько фраз, настойчиво повторяя их, а затем снова куда-то пропал. Внезапно пальцы Мишеля, сжимавшие карандаш, судорожно вздрогнули.
   Это походило на порыв души, за которой его тело, привязанное к этому стулу, этому столу, этой вызывавшей у него отвращение террасе, не могло последовать.
   Гертруда Лэмпсон может ускользнуть от него. Он это чувствовал, он был уверен в этом. Она приняла приглашение красивой чилийки, как примет другие. У нее не было особых причин вернуться. Сегодня ее мог прельстить полет в самолете, завтра — другое приключение.
   Как она там выразилась? Нет, ему не нужно вытаскивать письмо из кармана. Он помнит на память слова, написанные длинными, игольчатыми, полными энергии и небрежности буквами.
   «…Как жаль, что ваш дорогой старик так нуждается в вас…»
   Дорогой старик, в своей сомнительной чистоты открытой на груди пижаме, с плоским, как барабан, животом, с закрытыми или полузакрытыми глазами был здесь.
   Дальше она писала:
   «Если бы вы могли добиться от своего дяди…»
   Что же такое он наболтал? Мишель не помнил. Должно быть, совсем опьянел, когда рассказывал ей о своей жизни, играя в ту ночь с действительностью, как ребенок играет с мыльными пузырями.
   Должно быть, объявил ей, что живет в Колоне с богатым дядей, настоящим маньяком…
   «…Как жаль, что ваш дорогой старик так нуждается в вас…»
   Разве он раздумывал, как ему поступить в маленьком баре на площади Клиши, когда приятель, чье имя он уже забыл, заговорил о ним о некоем г-не Дьедонне, искавшем секретаря? Чтобы наскрести денег на дорогу, он пошел даже на то, чтобы продать вещи жены, понятия не имея, чем все кончится.
   Разве раздумывал он в тот дождливый вечер в Дюнкерке, когда, не сказав ни слова, не сделав движения навстречу, прошел мимо Лины, понимая, что бросает ее навсегда ради приключения?
   «…Как жаль, что ваш дорогой старик…»