Прочного положения тогда не было ни у кого. Многие судьбы еще не определились, и кое-кто из тех, кого Могра знавал в те времена, пошли ко дну, бесследно исчезли, как это случилось, например, с Зюльмой.
   Он знает, что Бессон не был тогда таким импозантным и вкрадчивым, как теперь. Но если Мистангет и этот ее законник стоят сейчас перед его глазами как живые, то образ друга почему-то расплывается. Наверное, потому, что он сам и этот сидящий перед ним шестидесятилетний человек старели вместе.
   — Что же касается уколов, то кроме успокаивающих, чтобы ты хорошо спал, мы вводим тебе, если хочешь знать…
   Могра не испытывает ни малейшего желания это знать.
   — …мы вводим тебе, если хочешь знать, антикоагулянт, синтрон, который предотвращает образование новых сгустков крови…
   Он понимает далеко не все, когда Бессон начинает рассказывать ему, что показали энцефалограмма и рентгенограмма.
   — Вот такова клиническая картина. Если ты чего-нибудь не понял или хочешь задать мне какой-нибудь вопрос, я дам тебе карандаш и бумагу. Не надо? Как хочешь… Но я надеюсь, ты веришь, что я говорю тебе правду и об опухоли мозга не может быть и речи?
   Они совершенно не понимают друг друга. Это похоже на разговор немого с глухим, если, конечно, такое общение можно назвать разговором. Бессон говорит об опухолях и рентгенограммах, тогда как Рене, если бы такой вопрос можно было бы задать, пусть даже другу, спросил бы: «Ты доволен собой?»
   Ведь, несмотря на видимость, это гораздо важнее всего остального. Живет ли такой человек, как Бессон д'Аргуле, в мире с самим собой? Чувствует ли он под ногами твердую почву? Верит ли он в важность того, чему себя посвятил, в реальность того, чего достиг, — в эти лекции в Брусее, в свою репутацию в медицинском мире, в свои отличия, в квартиру, полную редкой мебели и произведений искусства, в место, которое отведено ему в справочнике «Весь Париж»?
   Такие вопросы можно задать и другим, причем не только завсегдатаям «Гран-Вефура».
   Не является ли их деятельность, так же как и у него, своего рода бегством? Не появляется ли у них ощущение, пусть даже иногда, что они предают?
   Что предают? Он этого не знает, и сейчас не время рассматривать этот вопрос столь основательно.
   — А теперь перейдем к твоему настроению.
   Неужто Бессон собирается перейти к тому, что на самом деле важно? У Могра появилась тень надежды, он даже слегка удивлен, потому что это меняет портрет друга, который он только что себе нарисовал. Портрет немного приукрашенный. Он убежден, что, когда Бессон прибыл в Париж, он уже точно знал, какую сделает карьеру, какая перед ним стоит цель и какими средствами ее следует добиваться, был полон решимости пройти через все преграды.
   Семья у него была небогата, но все же более зажиточна и буржуазна, чем у Могра. Отец его до самой смерти работал врачом в деревушке Вирье в департаменте Изер. Пьер закончил лицей в Мулене, после чего поступил в Париже на медицинский факультет.
   Занимался он, как рассказывают, блестяще и стал учеником, причем любимым, Элемира Года, прославленного психиатра того времени и преемника Энбера в больнице Сальпетриер.
   Случайно ли он взял в жены дочь своего шефа? Неужели из всех знакомых девушек он полюбил именно ее? Может ли он поклясться, что в его выбор не вкрался элемент расчета?
   Благодаря тестю он в тридцать два года стал главным врачом сперва в Биша, потом в Бруссе и из психиатра переквалифицировался в терапевта. Психиатрия дело не слишком выгодное. Когда же он стал терапевтом, у него тут же появилась светская клиентура.
   Случайно ли Бессон передружился со всякими знаменитостями и постепенно отвоевал себе место во «Всем Париже»? Кто знает? Может, он и к их кружку присоединился не без задней мысли? Разве среди тех, кто встречался за столиками в кафе Графа, не было нескольких будущих знаменитостей?
   Разве его тесть был ни при чем, когда в тридцать четыре года Бессон стал одним из самых молодых профессоров во Франции, три года спустя получил кафедру, а после смерти Года стал академиком?
   Внутренне для Рене, неподвижно лежащего на кровати и не сводящего глаз с собеседника, не имеют значения ни факты, ни намерения. Ему хотелось бы знать, отдает ли его друг во всем этом себе отчет. Это вопрос искренности и трезвости мысли.
   Еще до болезни он часто размышлял над ним, имея в виду других людей, главным образом политических деятелей. Ответы у него получались разные, в зависимости от настроения, но тогда не было такой неотложности, как сейчас, — Первая реакция парализованного человека, и Одуар как специалист скажет тебе то же самое, — это почти полная депрессия, уверенность в неминуемой смерти, а если, в первые дни она не возникает, то в инвалидности на всю жизнь наверняка. Лишенный возможности двигаться, а порой и говорить, больной считает, что он навсегда отрезан от мира. Признайся, что у тебя были такие мысли.
   Это верно, но не так, как говорит Бессон.
   — В результате и у образованных, и у темных людей появляется недоверие к медицине, да и ко всему вообще. Назовем это первым, наиболее мучительным этапом. Очень важно пройти его как можно скорее. И вот тут ты меня огорчаешь. Нам с Одуаром, и медсестрам тоже, кажется, что…
   Все они организовали вокруг него что-то вроде тайного общества, притворяются веселыми и уверенными, а сами наблюдают за ним холодным, оценивающим взглядом, шепчутся за дверьми, о чем-то втайне переговариваются и звонят друг другу по телефону.
   — …я говорю, нам кажется, что ты не хочешь поправиться и относишься к нам враждебно.
   Не враждебно. Безразлично. И это не совсем точное слово. Он видит их иначе, чем они видят самих себя. У него и у них теперь разные проблемы. Он их перерос.
   Отвечать Могра не собирается, и маленькая комедия, которую разыгрывает перед ним Бессон, пока м-ль Бланш курит где-то, быть может во дворе, если, конечно, не торчит под дверью, — эта маленькая комедия приводит к совершенно противоположному результату, чем тот, на который они рассчитывали.
   Чем больше говорит Бессон, тем сильнее Могра чувствует, что отдаляется от них.
   Они ухватили самый кончик проблемы, для них все началось в туалете «Гран-Вефура», они даже не подозревают, что следует вернуться гораздо дальше назад, начать с Фекана.
   Точно так же корни нынешнего Бессона следует искать в Алье.
   — Я не утверждаю, что не бывает специфических случаев, что все больные реагируют одинаково. Тем не менее для человека вроде тебя полезно знать проявления болезни. Это поможет тебе избавиться от неверных представлений, которые ты себе составил… Итак, на первом этапе тревога, даже депрессия, убежденность в неминуемой гибели… Это должно было случиться… Почти все проходят через этот кризис и, вопреки заверениям врачей, убеждены, что фатальный исход неизбежен. У многих этой уверенности сопутствует нечто вроде облегчения, какая-то неестественная покорность судьбе. Сам понимаешь, я — бы не говорил тебе этого, будь ты для меня обычным больным…
   Могра злится, что его приятель попал в точку или почти в точку, — так, во всяком случае, кажется на первый взгляд. Пусть оно вроде бы так и есть, но только не в его случае.
   — У меня бывали больные, которые считали, что понесли заслуженное наказание и расплачиваются за совершенные ими ошибки…
   Они продолжают думать за него. Разбирают его по косточкам. Пытаются осветить самые темные уголки его совести.
   — Итак, ты теперь знаешь, что не являешься исключением и клинически твоя болезнь протекает как обычно. Пора перестать предаваться мрачному наслаждению, ты должен начать с нами сотрудничать… Тебе уже дали апельсинового сока. Через несколько дней ты будешь питаться практически нормально. Пассивные упражнения, которые кажутся тебе ребячеством, очень важны для восстановления нарушенных функций. С сегодняшнего дня, будь у тебя такое желание, ты мог бы начать произносить целые фразы, пусть даже пока не слишком отчетливо. Я не говорю, что от тебя не потребуется много терпения, но уже в понедельник ты с удивлением обнаружишь, что стоишь, держась за спинку кровати. Но ты обязательно должен нам верить, а не смотреть на нас настороженно, как сейчас. Только от тебя зависит, станешь ли ты таким, как прежде…
   Бедняга Бессон! Лоб его покрылся испариной, он даже позабыл закурить сигарету, которую держит в пальцах.
   — К концу недели прогресс становится вполне ощутимым, порой даже потрясающим. Как врач и как твой друг я прошу тебя довериться нам с Одуаром.
   Обессиленный, Бессон встает и заканчивает тем же тоном, каким начал:
   — Это все, что я хотел тебе сказать, милый мой Рене. Все наши друзья ждут не дождутся, когда смогут тебя навестить, непрерывно звонят мне, спрашивают, как ты… Тебе кажется, что ты один. Это не так. Все мы на тебя очень рассчитываем, начиная с Лины, которой ты очень нужен, и тебе это известно.
   Улыбаясь, Бессон протягивает руку. Он, похоже, растроган. Скорее всего, так оно и есть. Актеры на сцене тоже волнуются.
   Зачем его огорчать? Могра вытаскивает из-под одеяла левую руку и протягивает ее приятелю.
   — Я не требую от тебя никаких обещаний, но очень тебя прошу: не усугубляй свое состояние умышленно.
   Умышленно!
   Выходя из палаты, Бессон замер на мгновение, держась за дверную ручку. Он стоял спиной, но Рене и так понимал, что его друг растерян. Могра рассердился на себя за это. И продолжает сердиться. Если бы он мог, то окликнул бы Бессона и попросил у него прощения за свое поведение.
   В коридоре врач, по-видимому, ни о чем не говорил с м-ль Бланш, потому что она сразу вошла в палату. Им достаточно было жеста или взгляда, чтобы понять друг Друга.
   Несколько мгновений она вглядывается в его лицо, желая удостовериться в неудаче Бессона. Она тоже огорчена. Ходит без нужды по палате, что-то прибирает, высыпает окурки из пепельницы, готовит очередной укол.
   Какая фраза Бессона поразила его сильнее всего?
   «ТЫ нам не помогаешь. Мы не можем вылечить тебя вопреки твоей воле».
   Слова, кажется, были немного другие, но смысл верен, и это напоминает Могра его учителя математики в лицее Ги де Мопассана.
   — Где вы, господин Могра?
   Он вздрагивал, и это замечание всегда вызывало смех в классе. Учитель, г-н Марангро, был прав. Он снова незаметно для себя отвлекся. И самое удивительное, что не смог бы сказать, о чем только что думал.
   — Вы нас удостаиваете, так сказать, своим физическим присутствием, но включиться в работу вместе со всем классом не желаете. При всем моем желании я не сумею научить вас математике вопреки вашей воле.
   Но Могра ничего не мог с собой поделать. В начале урока он всякий раз обещал себе внимательно слушать учителя и удивлялся даже больше, чем остальные, вновь слыша неизбежное:
   — Где вы, господин Могра?
   Его школьный дневник пестрел записями: «Невнимателен», «Недостаточно старателен», «Сообразителен, но рассеян»…
   Он в отчаянии, что огорчил м-ль Бланш. Что бы такое написать на листке блокнота, как бы ее успокоить?
   — Вы не отводите от меня взгляда… Вы следите за движениями моих губ, но я ручаюсь, что вы не сможете повторить последнюю произнесенную мною фразу…
   Это уже учитель английского языка, который его не любил и бранил за дерзкий вид.
   «Безволен». Еще одна запись в школьном дневнике. Но разве всею своею жизнью он не доказал, что у него есть воля? И разве сегодня он не имеет права выразить свою волю иначе, сопротивляясь им всем?
   Если бы сейчас кто-нибудь зашел в палату, то мог бы подумать, что они с м-ль Бланш-супруги, которые дуются друг на друга из-за какого-то пустяка.
   Впервые за этот день он слышит колокола, на которые в обычной больничной суете не обращает внимания. А они ведь гудят во всю мочь.
   Поскольку среди дня обычно не венчаются, он предполагает, что идет отпевание или крещение. Но звонят ли на крещении в колокола? Он этого не помнит.
   Бессон тоже подумал об их общем друге Жюблене. Понимая, что Могра нашел роковое сходство между собой и поэтом, он решил заранее принять меры.
   Не важно, что у Жюблена-то как раз была опухоль мозга. Речь идет не об этом. Существенно то, что Жюблен прожил пять исключительных лет, и Рене готов в этом ему позавидовать.
   К сожалению, даже если он останется наполовину парализованным и обретет дар речи лишь частично, у него все равно все будет по-другому.
   Кажется, Жюблен присоединился к их кружку примерно в 1928 году, чуть раньше Бессона д'Аргуле — во всяком случае, тогда они, еще были завсегдатаями кафе Графа. Это был длинный костлявый парень, который на костюмированном балу у одного художника в его мастерской на бульваре Рошешуар изображал Валентина-Без-Костей, знаменитого танцовщика из «Мулен-Руж», запечатленного на одном из полотен Тулуз-Лотрека.
   Он отпускал несуразнейшие замечания, но его бледное как мел лицо оставалось при этом бесстрастным. Он был старше Могра на четыре или пять лет, впоследствии участвовал в движении дадаистов, потом примкнул к сюрреалистам.
   Он проводил все время в разных кафе, не примыкал ни к какой группе, не ограничивался каким-либо одним кварталом Парижа: его можно было встретить как в ресторанчиках Сен-Жермена, так и в барах на Елисейских полях или в бистро на Монмартре; сам он знал всех, а вот его никто толком не знал.
   Никто, к примеру, не мог сказать, где и на что он живет, и однажды Могра по чистой случайности встретил его в биржевой типографии, где он зарабатывал себе на жизнь корректором.
   Жюблен никогда не говорил о своих сочинениях, хотя к тому времени в свет вышли несколько книжек его стихов. Уже позднее, когда критика обратила внимание на его творчество, один издатель с Левого берега пригласил его к себе редактором, чтобы тот имел постоянный заработок.
   Каким образом он оказался после войны в кружке, собиравшемся в «Гран-Вефуре»? Хотя разве и сам кружок не образовался, в общем-то, случайно?
   Бессон д'Аргуле, сам того не подозревая, заложил его основу. Могра только что был пожалован орденом Почетного легиона, и Бессон, который уже был кавалером этого ордена, добился, чтобы вручение награды доверили ему.
   Это было сильнее его. Он обожал церемонии, почести, титулы, медали и в своей роли большого начальника больше всего ценил те минуты, когда проходил по залам Бруссе в окружении множества почтительных учеников.
   Они уже давно перестали ходить на площадь Бланш в кафе Графа. Никакой стабильной компании у них не существовало. Каждый шел своим путем, и сводили их вместе лишь случайности парижской жизни. Так вышло и на этот раз.
   — Ну, как дела, что поделываешь?
   Большинство из прибывших на церемонию захаживали в «Гран-Вефур», что под аркадами Пале-Рояля. Став главным редактором, Могра частенько завтракал там на первом этаже, где у него был свой столик. Однажды Бессон позвонил ему на службу.
   — Ты можешь позавтракать со мной в следующую среду?
   Могра согласился и больше об этом не думал, но, приехав в среду в ресторан, очень удивился, когда метрдотель сказал ему:
   — Господа ждут вас наверху.
   Ему приготовили сюрприз. Пьер Бессон собрал несколько старых друзей, из тех, что удержались на плаву, чтобы отпраздновать его орден. Было решено, что присутствовать будут только мужчины.
   По чистой случайности драматург Марель, который никому ни в чем не мог отказать, выходя из такси, столкнулся с одной из самых кровожадных и уродливых французских журналисток. Дорой Зиффер, занимавшейся в крайне левой газете судебными отчетами и одновременно театральными рецензиями.
   — Торопитесь? — бросила она ему.
   Он рассказал ей о завтраке-сюрпризе. Она была примерно их возраста и в свое время сотрудничала в «Бульваре».
   — Можно я поднимусь ненадолго вместе с вами?
   В результате Дора, понятное дело, уселась за стол. Когда уже подали ликеры, кто-то заметил:
   — Кстати, нас за столом тринадцать человек.
   Дальше началась полная неразбериха. Настал момент, когда после обильной трапезы и не менее обильных возлияний все розовеют и начинают говорить одновременно.
   — А почему бы нам не собираться здесь каждый месяц?
   — Завтрак тринадцати!
   Никто тогда особенно не верил, что эта мысль воплотится в жизнь. И тем не менее традиция сохранилась на долгие годы. Был среди них и Жюблен — тот самый Жюблен, который всегда то ли говорил серьезно, то ли шутил, был то ли гением, то ли паяцем. Так, во всяком случае, полагали в «Гран-Вефуре», пока с ним не случился удар.
   Все полагали, что он не женат, ведет богемный образ жизни где-нибудь в меблированных комнатах или в живописном беспорядке холостяцкой квартиры.
   В больнице, куда его доставили, все были крайне удивлены, когда откуда-то появилась толстушка лет сорока, скромно одетая, и спросила:
   — Где мой муж?
   Оказалось, что Жюблен не только был женат, но жил во вполне буржуазной квартире на улице Рен, недалеко от Монпарнасского вокзала.
   Могра заходил туда раза два, не больше. В первый раз он пришел слишком рано. Жюблен, который еще не свыкся со своим положением, не хотел никого видеть, тем более старых друзей.
   Могра до сих пор помнит маленькую гостиную, оклеенную обоями в цветочек, какое-то растение в кадке в углу и г-жу Жюблен, которая вполголоса объясняла:
   — Не нужно его сердить. Он очень признателен, что вы справляетесь о нем, но предпочитает находиться в одиночестве. Ничего, потихоньку привыкнет.
   Она произнесла это с необъяснимой безмятежностью.
   — Быть может, позже он снова начнет испытывать потребность в общении…
   Жюблен был женат уже двадцать лет, и никто об этом даже не подозревал. У этого полуночника, завсегдатая кафе Графа, Липпа, «Двух макак», было тихое прибежище, квартира, которая прекрасно подошла бы какому-нибудь скромному служащему. Была у него и жена — из тех, что ходят по утрам за покупками в ближайшие магазинчики и с виду ничем не примечательны.
   Второй раз Могра пришел на улицу Рен со вполне определенной целью. Он знал, что с деньгами у Жюблена туго. Семья жила лишь на скудные авторские гонорары. И Могра вспомнил о так называемой Парижской медали, которой сопутствует чек на миллион старых франков и которая раз в год вручается муниципальным советом какому-либо литератору, художнику или скульптору.
   Несколько телефонных звонков — и дело было в шляпе. Могра хорошо помнит, как во второй раз оказался перед дверью квартиры Жюблена. Где-то в глубине еле слышно зазвенел звонок. Дверь бесшумно распахнулась, и г-жа Жюблен, вытирая руки о фартук, удивленно уставилась на гостя, явно его не узнавая.
   Могра помнит всю сцену до мельчайших подробностей, не хуже, чем то утро в Фекане. Этот визит пришелся на начало зимы: было часов пять, на улице шел дождь, уже начали зажигаться фонари и витрины, и прохожие напоминали черные тени. На площадке было темно. В гостиной горела лишь одна лампа, распространяя оранжевый свет. Внезапно Могра услышал показавшийся ему незнакомым голос:
   — Входи.
   Это был Жюблен, который выехал из кабинета на инвалидной коляске. Его ноги были укрыты клетчатым пледом. Могра показалось, что калека смотрит на него только одним глазом, и ему стало немного не по себе. Г-жа Жюблен встала рядом с мужем, словно желая его защитить.
   — Ну как ты, старина?
   В глазу инвалида промелькнула искорка. Выражение его лица было не скорбное, а ироничное и хитроватое.
   — Тебя так потряс мой скелет?
   Могра понял не сразу: кое-какие согласные Жюблен проглатывал, отчего его речь была невнятной.
   — Я пришел, чтобы…
   Через открытую дверь был виден кабинет, где в камине горели поленья. В комнате царил полумрак, по углам прятались черные тени. Несколько мгновений Могра видел лишь перекошенное лицо Жюблена.
   — Я пришел, чтобы сказать тебе, что Париж…
   Поэт тут же насмешливо подхватил:
   — Неужели Париж наградил меня медалью?
   — Вот именно.
   — Значит, я уже дошел до ручки… Да ты не дергайся, я этого ждал. Очень мило со стороны этих господ, ведь я ничего для них не сделал. Жалко, что они всегда спохватываются в последний момент. Вспомни-ка список лауреатов…
   — Не утомляй себя, Шарль, — проговорила жена.
   Никто из его друзей никогда не звал его Шарлем. Честно говоря, его имени никто и не знал, поскольку на обложках книг его не было.
   — Их медаль-это нечто вроде мирского последнего причастья. Но я отказываться не стану. Жене деньги пригодятся…
   Жюблен скончался весной, и только тогда все узнали, что он написал левой рукой, сидя в этой заурядной, чуть ли не смешной квартирке — свои лучшие стихи. Лучшие не только для него: многие, и таких с каждым годом становится все больше, утверждают, что это лучшие стихи последнего пятидесятилетия.
   Он провел пять лет в обществе ничем не выдающейся жены и все это время размышлял, перелистывал свой альбом с картинками, поглядывая на серые дома напротив и прислушиваясь днем к шуму автобусов и такси на улице Рен, а ночью — к свисткам паровозов на Монпарнасском вокзале.
   Его жена до сих пор живет в той же квартире, где ничего не изменилось, где каждая книга, каждая вещь остались на том же месте, не исключая и трубки, которую она для него набивала и раскуривала. Инвалидная коляска продолжает стоять в излюбленном уголке ее бывшего хозяина.
   Она сама зарабатывает себе на жизнь. Могра хотел было пригласить ее к себе в редакцию, он нашел бы ей подходящее место. Другие тоже пытались как-то ей помочь. Она вежливо, со смущенным видом благодарила и отказывалась.
   Она предпочла устроиться кассиршей в магазин на той же улицы, в сотне метров от дома, от этих нескольких десятков кубометров неподвижного воздуха, куда приходил Жюблен, устав от скитаний по кафе, и где он всегда находил ее.
   Разве мог Могра признаться Бессону, что он завидует судьбе их друга?
   Где-то сейчас Лина? Впрочем, это не важно. Если она пьет, это тоже не имеет значения.
   В его жизни нет улицы Рен. Нет пухленькой и очень заурядной жены, которая ходит по утрам за покупками в соседние лавки. Нет у него и книг, нет стихов, которые люди будут читать и после его смерти.
   Зря Бессон заговорил с ним о Жюблене.
   Могра, сам того не замечая, закрыл глаза. Не заметил он И того, что м-ль Бланш, обеспокоенная его долгой неподвижностью, склонилась над ним. Он лишь вздрогнул, когда она тихим, пресекающимся голосом спросила:
   — Вы плачете?

Глава 5

   Когда накануне вечером Жозефа, полагая, что он уже спит, стала расстегивать под халатом лифчик, последней его мыслью было: «Только бы вовремя проснуться!»
   Веки у него уже слипались. Ну разве не удивительно: едва он с облегчением избавился от одной рутины, как тут же почувствовал желание установить новую?
   Дневные часы теснят друг друга, и каждый отмечен либо утренним туалетом, либо процедурами, либо визитами врачей, либо хождением больных по коридору.
   Некоторые из них более приятны, другие менее.
   С тех пор как Могра здесь лежит, лучшим для него моментом было пробуждение в пятницу утром, те полчаса, что он провел, прислушиваясь к звону колоколов и звукам больницы.
   Ему хочется, чтобы эти ничем не замутненные полчаса повторялись каждое утро и принадлежали только ему.
   Спал он беспокойно. Сиделка дважды вставала и накрывала его, но он помнит это очень туманно. Сейчас, хотя Рене лежит с открытыми глазами, что-то вроде тумана еще окутывает его тело и мозг.
   Он не ощущает в голове той ясности, что прошлым утром. Впрочем, это очень приятное оцепенение. Он не знает, который час. Он ждет и только опасается, не проснулся ли он среди ночи.
   Минуту, а может, и дольше, он прислушивается, заинтригованный каким-то монотонным шумом, знакомым и вместе с тем непонятным, и наконец догадывается, что это дождь: капли стучат по стеклам и стекают по оцинкованному желобу возле окна.
   В Фекане, когда он был еще маленький и жил в небольшом домишке на улице Этрета, у них было принято собирать дождевую воду для стирки — мать говорила, что она очень мягкая, — в бочку, стоявшую на углу, и звук текущей воды всегда был для него особой музыкой.
   Свою мать Рене помнит плохо. Помнит лишь, как она, больная, сидит в плетеном кресле у кухонной плиты, да еще ее кашель, который до сих пор звучит в ушах Ему было семь лет, когда она умерла от туберкулеза. Тогда многие умирали от этой болезни, как тогда говорили, что они страдают грудью.
   Позже он был очень удивлен, когда отец говорил, что мать проболела только два года, а до этого гуляла с ним, как все другие матери, — сперва возила в коляске, потом водила за ручку по улицам и на пристань, если было не очень ветрено, а потом каждое утро отправлялась с ним в детский сад и к вечеру забирала его оттуда.
   Могра жарко. Он весь покрылся испариной. Быть может, ему ввели какое-то новое лекарство, из-за которого он никак не может прийти в себя? Он изо всех сил пытается не заснуть снова, чтобы услышать церковные колокола, и надеется, что они, как вчера, пробьют шесть раз и полчаса будет в его полном распоряжении.
   Шея затекла, и он с трудом поворачивает голову, чтобы убедиться, что Жозефа спит на раскладушке. В мутном желтоватом свете, проникающем сквозь застекленную дверь, он видит, что она мирно спит. Волосы закрывают ей часть лица, рот приоткрывается при каждом выдохе, создавая впечатление, что Жозефа то и дело надувает губы.
   Всегда немного неловко смотреть на спящего человека, особенно если это женщина, которую ты едва знаешь. Когда Могра наблюдал за спящей Линой, его всегда охватывала нежность. Что-то, что ему не нравилось в ее лице, исчезало, возраст тоже, словно она вновь становилась маленькой девочкой, неопытной и беззащитной.