В начале года Добролюбов становится постоянным сотрудником «Современника» и членом редакции. С другой стороны, «Обязательное соглашение», объединившее и сковавшее вокруг «Современника» Тургенева, Толстого, Григоровича, Островского, Гончарова, расторглось: по инициативе издателей, но к удовлетворению всех сторон — знак того, что оно перестало быть органичным.
   Тем не менее журнал набирает силу и подписчиков. «Журнал наш идет относительно подписки отлично, — делится Heкрасовс Тургеневым в сентябре 1858 года. — Думаю, что много в этом «Современник» обязан Чернышевскому». И — все более и более — Добролюбову.
   Тургенев возвращался из-за границы в «свой» журнал («Современник») и к «своему» человеку (Некрасову). Но оказалось, что журнал уже не совсем свой и в нем не только свои, но и чужие люди. Наконец, все более выяснялось, что и чуждые.
   В известном смысле возникла настоящая коллизия будущих «Отцов и детей», но в иной перспективе. В романе — «дитё» (Базаров) попадал в среду «отцов». В жизни — «отец» (Тургенев) попал в среду «детей». Не Базаров приехал к Кирсановым, а, так сказать, Кирсанов попал к Базаровым: рядом с Базаровым — Чернышевским стоял Базаров — Добролюбов...
   Сравнительно даже с Чернышевским, который был крепко — на десять лет — моложе Тургенева, Добролюбов был моложе уже почти на двадцать, а самому ему за двадцать едва перешло: мальчишка.
   По воспоминаниям Чернышевского, Тургенев — и всегда мягкий, любезный и доброжелательный — был особенно внимателен к начинающим писателям: «Без сомнения, он был любезен и с Добролюбовым... по всей вероятности, Добролюбов в это первое время своего личного знакомства с Тургеневым думал о нем как о человеке точно так же, как Некрасов: хороший человек. Вероятно, талантливость и добродушие Тургенева заставляли и Добролюбова, как Некрасова или меня, закрывать глаза на те особенности его качеств, которые не могли быть симпатичными Добролюбову или мне».
   Постепенно стало определяться взаимоотчуждение и явное взаимораздражение. В общем, «отцы» и «дети» — люди разных общественных ориентации, разной культуры (и там и там очень высокой), разного воспитания. Нужно иметь в виду, что за Чернышевским и, особенно явно проявляясь, за Добролюбовым стояла традиция сурового, не без аскетизма, нравственного православного духовного воспитания: оба они из рода потомственных священнослужителей: верные, законопослушные, любящие дети своих отцов. Не потому ли Добролюбов-критик обмолвился в статье о Пушкине замечанием, удивительным по простоте, чуткости и проницательности, до которого не договаривалась никакая самая восторженная к Пушкину либеральная критика, характеристикой, чуть ли не единственной в нашей «большой» критике вплоть до начала XX века: «Стихотворения Пушкина в последнее время отличаются особенно религиозным характером. Он даже занимался в это время переложением житий святых и чуть ли не участвовал в составлении «Словаря святых, прославленных в российской церкви». Он обещал идти еще дальше по этому пути, но судьба не дала ему выразить этого направления ни в каком великом издании. Страшный удар поразил поэта в то самое время, когда он готовился изумить Россию новыми творениями, которых от него не ожидали».
   Кстати сказать, ни Чернышевский, ни Добролюбов, безотносительно к тому, как складывались их взгляды, никогда не предавались никакому атеизму и не позволили себе ни одного выпада в сторону церкви, не говоря уже хоть о каком-то элементе богоборчества, тем более ерничества, которому отдало такую обильную дань дворянское вольтерьянство.
   «Добролюбов, — писал позднее Николай Бердяев, — был человек чистый, суровый, серьезный, лишенный всякой игры, которая была у людей дворянской культуры и составляла их прелесть».
   Такая прелесть была у Тургенева, и она, в частности, видимо, все более и более раздражала Добролюбова. К тому же, в отличие от Чернышевского, в основном сталкивавшегося с Тургеневым, так сказать, по службе, хотя и на квартире — некрасовской, Добролюбов, в сущности, был обречен на совместный с Тургеневым быт — опять-таки квартирный, некрасовский.
   Дело в том, что Добролюбов с его абсолютным равнодушием к бытовой стороне своего существования жил после окончания института в скверной, сырой и запущенной квартире. Когда Некрасов об этом узнал, то немедленно занялся организацией добролюбовского быта: квартира, слуга, обед. А через два-три дня уже его и организовал. В доме Краевского, где жили Некрасов и Панаевы, оказались свободными две комнаты с передней: вернее, их освободили за соответствующее вознаграждение от жильцов. Переселившись туда, Добролюбов, естественно, вошел в некрасовско-панаевский быт. Тургенев же, когда жил в Петербурге, пребывал в этом некрасовском быту издавна и неизменно: приезжал каждый день с утра и оставался до вечера, до визитов, а часто и после них.
   «Положительно, — вспоминает Чернышевский, — он жил больше у Некрасова, чем у себя дома». А Добролюбов, собственно, жил у Некрасова, как у себя дома: утренние чаи, завтраки, обеды...
   «Дети» не слишком деликатничали с «отцом» даже и в вопросах, касающихся художественной литературы, в которых Тургенев для «Современника» всегда был главным мэтром и судьей окончательных приговоров.
   Сам Чернышевский рассказал о двух характерных эпизодах.
   Один раз Некрасов по совету Тургенева просил Чернышевского на предмет помещения в «Современнике» познакомиться с народными рассказами немецкого писателя Ауэрбаха, неизменно автором «Записок охотника» ценившегося. Чернышевский находил Ауэрбаха жеманным, пресным и скучным. Что замечательно — никогда его не читав. Прочитав-таки по настоянию Некрасова один (!) рассказ, критик отдал книгу Некрасову, сказав, что «ничего (!) из нее переводить не стоит»: «Тургенев долго не отставал, — рассказывает Чернышевский, — и много раз спорил со мною, и был очень раздражен неуспехом».
   Опять-таки бросается в глаза проявляющаяся даже в зрелом, воспитанном литераторе, а не в молодом разночинном лекаре, абсолютно базаровская самоуверенность и категоризм: прочитал одинрассказ, но — переводить не стоит ничего.
   Получал Тургенев и публичные щелчки. Однажды у Некрасова Тургенев читал «Псковитянку» Мея, опять-таки желая напечатать ее в «Современнике». Пьеса вызвала общее сочувствие. «Когда, — пишет Чернышевский, — говор стал утихать, я сказал с своего места: «Иван Сергеевич, это скучная и совершенно бездарная вещь, печатать ее в «Современнике» не стоит». Тургенев стал защищать высказанное им прежде мнение, я разбирал его аргументы, так поговорили мы несколько минут. Он свернул и спрятал рукопись, сказав, что не будет продолжать чтение. Тем дело и кончилось. Не помню, каким языком вел я спор. По всей вероятности, безобидным для Тургенева. О нем положительно помню, что он спорил со мною очень учтиво». Чем не спор Базарова с любым из братьев Кирсановых? И какова его «безобидность» для Тургенева? Да, Тургенев личнопереживал такие споры будущего романа и личнообижался и личновосхищался. Но дело тем не кончилось.
   В случае с Добролюбовым все приобрело и еще большую остроту и большее постоянство: оба — и Тургенев и Добролюбов — жили рядом и вокруг Некрасова, который, впрочем, до поры до времени, видимо, не склонен был драматизировать положение в готовности, так сказать, совмещать в себе того и другого. Хотя неприязнь Тургенева к Добролюбову проявлялась все чаще и Некрасов ощущал ее все сильнее: «Некрасов, — вспоминал Чернышевский, — стал рассказывать мне о причинах этой ненависти. «Их две, — говорил он мне, — главная была давнишняя и имела своеобразный характер такого рода, что я со смехом признал ожесточение Тургенева совершенно справедливым. Дело в том, что давным-давно когда-то Добролюбов сказал Тургеневу, который надоедал ему своими — то нежными, то умными разговорами: «Иван Сергеевич, мне скучно говорить с вами, и перестанем говорить», — встал и перешел на другую сторону комнаты. Тургенев после этого упорно продолжал заводить разговоры с Добролюбовым каждый раз, когда встречался с ним у Некрасова, то есть каждый день, а иногда и не раз в день. Но Добролюбов неизменно уходил от него или на другой конец комнаты, или в другую комнату. После множества таких случаев Тургенев отстал, наконец, от заискивания задушевных бесед с Добролюбовым, и они обменивались только обыкновенными словами встреч и прощаний, или если Добролюбов разговаривал с другими и Тургенев подсаживался к этой группе, то со стороны Тургенева бывали попытки сделать своим собеседником Добролюбова, но Добролюбов давал на его длинные речи односложные ответы и при первой возможности отходил в сторону».
   Добролюбов учил Тургенева базаровским односложным ответам, но Чернышевский и Добролюбов, возможно, не отдавали отчет, что великий писатель изучал и изучил их, до неведомых им самим трагических глубин, до проникновения в будущее самих их судеб. Базаров (Добролюбов) полагал, что он выше и умнее Кирсанова (Тургенева), но в конце-то концов умнее оказался Тургенев (Кирсанов) —автор, создавший Базарова.
   Так или иначе, но личные пристрастия и противостояния, казалось, лишь ждали общественно значимой причины и разрешения. И дождались. События развились быстро и драматично.
   В начале I860 года «Русский вестник» напечатал новый роман Тургенева «Накануне». Добролюбов написал о нем статью. Цензор Бекетов предварительно, и не без искательности, показал ее Тургеневу. Тургенева статья не удовлетворила, и он в довольно категоричной форме просил Некрасова ее не печатать. Со своей стороны, Добролюбов решительно заявил о готовности уйти из журнала, если статья не будет напечатана, тем более что по ряду причин, прежде всего цензурного характера, статья и так была смягчена и трансформирована. Тогда Тургенев ультиматумом поставил перед Некрасовым вопрос: «Я или Добролюбов».
   Статья была напечатана. Тургенев покинул «Современник» и разорвал с Некрасовым отношения. Таковы события в их внешней канве. Обычно пишут и говорят, что Некрасов, находясь между Тургеневым и Добролюбовым, сделал выбор в пользу Добролюбова.
   Некрасов все делал для того, чтобы сохранить обоих. Во-первых, это был выбор не между Тургеневым и Добролюбовым, а между Тургеневым и — журналом. Иначе говоря, что касается журнала, то следовало выбирать между сотрудничеством не всегда верного и обязательного (достаточно вспомнить, что даже «Обязательное соглашение» постоянно нарушалось) Ивана Сергеевича и подлинно журнальной — от зари до зари — работой того же Добролюбова и Чернышевского. В конце 50-х годов журнал держался не эпизодическими появлениями, пусть даже и шедевров, созданных «отцами», а общественно злободневным ежемесячным содержанием, которым постоянно насыщали его фанатически работавшие «дети».
   Что же касается самой статьи и вызванного ею ультиматума Тургенева, то здесь поведение Добролюбова было безукоризненным, а решение Некрасова точным и справедливым. Ведь ультиматум Добролюбова не ставил проблему выбора: я или Тургенев; критик лишь отстаивал право на свою статью. А что собой являла статья?
   Конечно, статья Добролюбова не совсем та статья о романе, которую, видимо, ждал Тургенев, а нечто гораздо большее и даже, по сути, с романом соревнующееся. Подобно статьям Белинского, которому стремился наследовать Добролюбов, статьи Добролюбова явили собой удивительный феномен, в частности и эстетический.
   Это и критические работы и явления, далеко выходящие за свои собственные жанровые рамки. «Пьесами жизни» назвал Добролюбов пьесы Островского. Его собственные статьи можно было бы назвать «статьями жизни». Потому-то они не исчерпывают Островского или Тургенева, но и не исчерпываются ими. Нетрудно представить тип статьи, имеющей значение и цену лишь в отношении к рассматриваемому произведению. Статьи Белинского или Добролюбова имеют безотносительную ценность сами по себе. Недаром они и зажили почти немедленно самостоятельной жизнью, перейдя в собрания сочинений. Уже через год после смерти критика, в 1862 году, появилось первое. Затем — в 1871, в 1872, в 1890-м... А ведь он умер в двадцать четыре года. Вспомним, что был в свои двадцать четыре года Тургенев? Или Гончаров? Да хоть бы и Достоевский с Толстым? Какие собрания? Каких сочинений? Нет. «Юный гений» — называли Добролюбова недаром.
   У могучего, трагического величия, художественного типа Базарова был и такой действительно могучий, трагический великий прототип. «Могущественный» — сказал о Добролюбове В. Розанов.
   Роман Тургенева, конечно, можно читать и без статьи Добролюбова, но удивительно, что и статью Добролюбова можно читать как бы и без романа Тургенева. В объединении же они составили особый комплекс, такой тип социальной, эстетической, нравственной культуры, который в новейшей истории литературы больше почти и не встречается. Статья и роман взаимодействовали и, не совпадая, бесконечно обогащали друг друга. Роман Тургенева «Накануне» вполне мог бы нести название добролюбовской статьи «Когда же придет настоящий день?» (в журнальной публикации — «Новая повесть г. Тургенева») — и наоборот.
   Недаром статья была названа «самым выдающимся» из всего, что было сказано и написано о романе. Кем названа? Иваном Сергеевичем Тургеневым. Но это потом, когда, говоря некрасовским стихом, «года минули, страсти улеглись...».
   А тогда «страсти» бушевали — 1 сентября 1860 года Тургенев в письме к Панаеву просит не помещать его фамилии в составе сотрудников «Современника».
   В сущности, выключая себя из сотрудников «Современника», Тургенев вычеркивал себя из друзей Некрасова.
    Все симпатиии — больше — вся любовь Некрасова к Тургеневу были таковы, что и по истории всех их долгих, крепких и задушевных связей, и по казавшемуся ничтожным поводу ссоры Некрасов и мысли не мог допустить, что это не краткое недоразумение.
   Но то, что показалось эпизодической размолвкой, оказалось драматическим финалом.

«С ЭТИМ КЛЕЙМОМ Я УМРУ...»

   Естественно, что, будучи издателем, журнальным и книжным, то есть предпринимателем, и — соответственно — ведя разнообразные денежные дела, да еще играя — коммерчески — в карты, Некрасов должен был оказаться в центре финансовых переплетений и многих обязательств, а житейски в ореоле не только поэтической славы, но злобных наветов и оговоров, подчас самых фантастических и скандальных.
   Он был обречен на это, сколько ни помогал молодым, сколько ни опекал старых. Кроме того, видимо, и сами стихи Некрасова-поэта, такие демократичные, так открытые любому и столь сострадающие, должны были почти любого беспрерывно провоцировать на готовность искать немедленный отклик со стороны Некрасова-человека, требовать абсолютных соответствий слова и дела. Случилось так, что чем сильнее стихи были поэтически, к тем более категоричному счету взывали они житейски.
   Так, что сам размах и объем оказывавшейся Некрасовым помощи скорее поддерживали, чем ослабляли разговоры о богатстве и сплетни о сквалыжничестве.
   Между тем ведение финансовых дел требовало подчас — под угрозой разорения — определенных ограничений, четких условий и жестких правил.
   Благотворительность же рождала встречный напор, за которым часто и отчаяние, я стоны, и угрозы, и слезы, и шантаж.
   «В последние десять лет, — свидетельствует П. Боборыкин, — Некрасова одолевали и лично, и письменно просьбами о денежном пособии. Мудреного тут ничего не было: всякий знал, что он человек с хорошими средствами, по всему Петербургу ходили рассказы об его очень больших выигрышах. Но вслед за просьбами пошли и разные виды шантажа, угрозы обличений. Вот один из таких навязчивых просителей и явился раз в приемный день. Некрасов вышел из кабинета и раздраженно крикнул:
   — Что вам от меня угодно? Вы пристаете ко мне каждый день, пугаете меня, я вам сказал, что больше вам давать ничего не буду.
   И потом, обратясь к нам (нас было несколько человек), прибавил:
   — Просто житья нет в последнее время! Дошло до того, что дожидаются меня у подъезда и говорят всякие грубости...»
   К тому же по роду деятельности, оказываясь в центре литературно-журнальной, деловой жизни, Некрасов стоял перед лицом сил и людей (будь то богач-предприниматель, дворянин-помещик, государственный чиновник или пролетарий-разночинец) , имевших разные, иногда прямо противоположные, представления о чести и достоинстве, о богатстве и бедности, о щедрости и скупости.
   Все это с нарастанием — по мере приращения известности — выплескивалось и в разговоры, и на страницы журналов и газет, а позднее — мемуаров, писем, воспоминаний да и вообще писаний о поэте всякого рода.
   Не потому ли сам Некрасов, видимо, испытывал органическое отвращение к сплетне, и ее, такой обильной в массе писем столь многих писателей, начисто лишены некрасовские письма. Они подтверждают, что Панаевой можно верить: «В характере Некрасова было много недостатков, но я не думаю, чтобы кто-нибудь из современных литераторов мог упрекнуть его в зависти к их успеху на литературном поприще или в том, что он занимался литературными сплетнями. Некрасов никогда не обращал внимания на то, что ему говорили друг про друга литераторы, и, если между ними происходили споры, старался примирить враждующих».
   Многих должен был раздражать уже сам характер довольно быстрого возвышения и обогащения Некрасова, посеявшего самые темные подозрения.
   «Отчего клевета не обходила его, — заметил Ипполит Александрович Панаев, давний друг поэта, десять лет заведовавший конторой, то есть хозяйством и финансами «Современника». — Он имел громадный талант и, кроме того, во вторую половину жизни, деньги. Как, и то и другое!! Многие не могут переносить этого. Им как будто обидно, точно талант и деньги отняты у них... И они, многие, негодуют на такое совмещение благ... Почему негодуют, не могу понять».
   К тому же Некрасов, публично говоря и плача в словах (в стихах) о страдании и сострадании, почти скрывал свое участие в делах милосердия и сострадания.
   «Я и не говорю уже о добрых делах Некрасова, — как бы уже запоздало, после смерти поэта, но проницательно и уверенно написал Достоевский, — люди уже начинают свидетельствовать об гуманности, нежности этой «практичной» души... Я уверен, что обнаружится много и еще добрых свидетельств, не может быть иначе». Так и было.
 
— Ну, пошел же, ради Бога! —
Небо, ельник и песок —
Невеселая дорога...
Эй! садись ко мне, дружок!
Ноги босы, грязно тело,
И едва прикрыта грудь...
Не стыдися! Что за дело?
Это многих славный путь.
Вижу я в котомке книжку,
Так, учиться ты идешь...
Знаю: батька на сынишку
Издержал последний грош...
Не бездарна та природа,
Не погиб еще тот край,
Что выводит из народа
Столько славных то и знай...
 
   Своего «Школьника» Некрасов написал в 1856 году.
   В 1861 году Некрасов отправляет директору ярославского лицея прошение об открытии на родине, в Абакумцеве, школы «для обучения крестьянских детей грамоте, необходимой каждому крестьянину как для домашнего обихода, так и для лучшего уразумения добрых христианских правил и обязанностей. Все расходы на содержание дома для училища и наем училища... а равно на отопление, освещение и проч. обязуюсь принять на мой собственный счет...».
   Кстати сказать, сам дом пожертвовал для школы отец поэта, а обустройством занялся брат Федор.
   Так что прочувствованный светлый поэтический «Школьник» у практичного Некрасова нравственно очень укреплен прозаическими заботами о реальной крестьянской школе. «Книги, нужные для училища, — пишет поэт абакумцевскому священнику, отцу Иоанну, — я вышлю в наивозможно скором времени, — трудитесь только, с Божьей помощью, для доброго дела... Если Вы один не будете поспевать везде, отпишите ко мне, и тогда нужно будет взять Вам помощника, которого, как Вы говорите, найти нетрудно...
   Училище может быть открыто для всех желающих детей, посему Вы можете, не стесняясь, принимать в него всякого, кому захочется учиться».
   Так что здесь, в случае с тем же «Школьником», слово Некрасова подтверждалось делом, а дело, в свою очередь, укреплялось словом: уже с 1864 года «Школьник» вошел в русские школьные хрестоматии.
   Память о Добролюбове выражалась не только в стихах «Памяти Добролюбова»: за Некрасовым содержание и обучение его малолетних братьев.
   Стихотворение «Пророк» поэт смело обращал Чернышевскому («Чернышевский» — другое, конечно, не исчерпывающее название этого стихотворения):
 
Его послал бог Гнева и Печали
Рабам земли напомнить о Христе.
 
   Надо думать, что и здесь Некрасов помнил о Христе: оставленная с арестом Чернышевского без средств его семья жила за счет некрасовского журнала.
   Характерен художественный, но фактический очерк молодого — молодым и умершего — талантливого Кущевского. «В Петербург (на медовую реку Неву!)».
   Автор вспоминает, как нищим из больницы отправил по совету своего соседа по койке, тоже бедняка-сочинителя, «обличителя», какого-то «жалкенького сотрудника «Петербургского листка», свой первый очерк в редакцию журнала, «до шестьдесят шестого года занимавшего первое место в русской литературе». Это как раз некрасовский «Современник», который в 1866 году запретили.
   «Я, — рассказывает Кущевский, — так уважал этот журнал, что отправил туда свое сочинение, как будто на смех, в полной уверенности, что там такую дрянь выбросят в помойную яму. Каково же было мое счастье и удивленье, когда я получил письмо следующего содержания: «Ваш очерк будет напечатан, потрудитесь известить, где и когда можно с вами видеться, чтобы поговорить об условиях гонорария. Если вам нужны деньги, потрудитесь также упомянуть об этом, чтобы я захватил с собой. N. N.».
   Он сам, тот гений, сочинения которого я знаю наизусть, которого я боготворю, увидав которого, вероятно, паду и слижу ему всю ваксу с сапог, — сам он собственноручно пишет ко мне, жалкому, убогому и ничтожному!..
   Меня просто трясла лихорадка.
   Это — идолопоклонство. Но я с радостью вспоминаю, что и я когда-то был энтузиастом...
   Едва ли менее меня был обрадован этим письмом мой сосед по кровати — обличитель.
   — Покажите, голубчик, покажите, — молился он, когда я прятал письмо, показав ему в двести двадцатый раз. Он брал письмо великого поэта и покрывал его горячими страстными поцелуями, оно цело и теперь у меня, но подпись слизана — всю он слизал своими поцелуями.
   — Ломите сразу десять рублей вперед — дадут! — внушал он мне.
   Я не заломил десяти рублей, а просто написал, что очень нуждаюсь в деньгах, и — чем дадут их больше, тем для меня лучше. Дурно я помню ту сцену, когда он приехал... у меня текли по щекам невольные, неудержимые слезы, и я не воспользовался его протянутой рукой — не осмелился протянуть свою... Я говорил все без исключения глупости, он вручил мне двести рублей и уехал. Когда я очнулся, то заметил, что у стены как будто замер, стоит, вскинув руками, мой обличитель, бледный как полотно. Он дивился, что видел перед собой человека в брюках и пиджаке, а не голого полубога с пальмовым листком.
   Теперь мне эта сцена смешна, теперь, когда вы не удивите меня даже пушечным выстрелом из жилетного кармана, но тогда она имела для меня потрясающее значение. О, это невозвратимое тогда!»
   Позднее смерть поэта как бы сняла некий обет молчания: выяснилось, сколь много, сколь многим и сколь часто Некрасов помогал. Появились восторженные почти легенды, как бы компенсировавшие посмертно все то пакостное, письменное и устное, сочинительство, которое рождалось прижизненно.
   В последнем здесь особенно отличались демократы, так сказать, второго призыва. Кризис демократии, пожалуй, нашел выражение и в хамстве, и в нахрапистости, и в большой бесцеремонности обращения с чужими деньгами. За границей это очень испытает Герцен. В России — Некрасов. При всем том часто совершались переходы от личного выражения почти униженной благодарности к яростным унижающим обличениям: по возможности, публичным.
   Весной 1861 года Николай Успенский, очеркист, хорошо начавший в «Современнике» и быстро поддержанный критикой Чернышевского и деньгами Некрасова, пишет из Италии, куда он отправился на некрасовские средства, заведующему конторой журнала Ипполиту Панаеву: «Мой поклон Некрасову. Низкий поклон... Когда книжка моя будет лежать в руках, я постараюсь сочинить Некрасову письмо, исполненное отборного красноречия...» Но вот — книжка, состоящая из современниковских очерков Н. Успенского, у него в руках. И в ход пускается красноречие действительно отборное.Некрасов, издавший книжку, обвиняется в том, что присвоил часть средств от издания, собственно, в мошенничестве, выдвигается требование публичного третейского суда, гласного расследования и т. д. и т. д.
   «Николай Алексеевич не вознегодовал, — вспоминает современник, —как я имел право ожидать. «Ничего нет удивительного, — сказал он, — не в первый раз...» Я предлагал Николаю Алексеевичу тотчас же изобличить г. Х (речь как раз идет об Н. Успенском. — Я. С.). Некрасов не согласился на мое предложение, несмотря на то, что я сильно настаивал: «И к чему, — говорил он, — когда-нибудь узнают, что все это вздор».
   Может быть, еще более вздорным выглядит эпизод с «ревизией», совершенной однажды в «Современнике» уже в 1866 году. Версий две. Одна — Антоновича, по которой бухгалтерия «Современника» проверялась в связи с планами передачи журнала сотрудникам в аренду и с согласия Некрасова. Другая — Елисеева, по которой, «один раз, когда Некрасов стал жаловаться на бедность доходов журнала, на недостаточность денег и на наши возражения предложил нам проверить его конторские книги, то мы, о срам, вызвались идти и делать самоличную проверку». «О, срам» — так, но уже в позднейших воспоминаниях оценил эту проверку Елисеев. И, судя по остроте ощущения такого человека, как Елисеев, она, безотносительно к первоначальному толчку, действительно приобрела фискальный характер. Тем более что именно в таком виде «ревизия» вписывается в ту общую «ревизию», которую учинили в 1866 году Некрасову его радикальные сотрудники — демократы.