«Принести воды?» – наивозможно мягким голосом спросил Антонов, понимая, что вода, эта извечная основа жизни и утешения, не обладает ни градусами, ни витаминами, что она пуста и нейтральна по отношению к несчастью, которое на всех безысходно обрушилось. Наталья Львовна мокро хрюкнула и нехотя кивнула. Антонов, уже совершенно одетый, как бы впервые не скрываясь в этой квартире, быстро прошел мимо надоевшей роскоши на вчерашнюю кухню; там дряблые дырявые куски арбуза, похожие на индюшачьи гребни, стояли в скользких семечках и в своей кровянистой воде, засыхал измятый и прорезанный до дна миндальный торт, а на стене старательно стучали, показывая половину десятого, круглые, величиной с десертную тарелку, глупые часы. С трудом отыскав среди хаоса относительно чистую кружку, Антонов слил в нее из чайника всю, какая оставалась, кипяченую вчерашнюю водицу, вылезшую вдруг наружу вместе с мелким донным мусором. Осторожно перенося излишнее к раковине, Антонов поскользнулся, сплеснул, угодил на мокрое носком – и тут почувствовал, что вторично вступил в один и тот же ужас и что вода содержит в растворенном виде – смерть, как это уже было однажды в мокрой и затоптанной тещи-Светиной квартире, где вдобавок ко всему жиденько лилось из недозавернутого крана и в комнатах не было Вики, бывшей в больнице. Трясением головы отгоняя отчаяние, Антонов понес остатки воды Наталье Львовне – со смутным чувством, будто собирается дать своей кратковременной женщине какой-то обыденный яд.
   К счастью, Наталья Львовна уже не думала о воде. На полу, благодаря открытому и хлынувшему шкафу, стало еще больше разбросанных вещей, а Наталья Львовна, облаченная в жесткое джинсовое платье, сшитое словно из больших полотнищ серого картона, морщилась перед зеркалом, застегивая на дряблом горле тугую кнопку. «Мы сейчас поедем в больницу, – сдавленно произнесла она, не глядя на Антонова. – Но сначала заскочим в офис. Это ненадолго, на пятнадцать-двадцать минут». Говоря так, кивая сама себе, она развинтила помаду, и свирепый процесс наведения алого глянца, сопровождаемый оскалами и жевками, как будто Наталья Львовна хотела съесть перед зеркалом собственный рот, дал понять Антонову, что женщина настроилась на какую-то – возможно, воображаемую – борьбу. Подтверждая его догадку, Наталья Львовна кинулась к постели, зарылась рукой в ее оскверненные шелка и перевела из-под насупленной подушки в раскрытую сумку что-то увесистое и ценное. Уже у лифтов, когда хозяйка квартиры спускала туда же блескучую, словно специально для сороки, связку каких-то очень фирменных ключей, Антонов увидал между косметичкой и платочком самодовольное рыльце револьвера. Он усмехнулся, подумав, что вряд ли Наталья Львовна в точности знает, для чего взяла с собой любимый сувенир. Еще Антонов подумал, что, наверное, несет какую-то мужскую ответственность за происходящее и за то, что, возможно, произойдет, что он обязан отобрать у женщины заряженное оружие, – но все это были чужие и общие мысли, относящиеся к какому-то абстрактному высокопарному мужчине, но вовсе не к Антонову, который был сейчас лишенным значения призраком, способным разве что явиться некой видимостью в больнице или в офисе ЭСКО, но не способным ни на что повлиять.
***
   В машине они молчали, и у каждого с его стороны проходил за стеклами его отдельный пейзаж, наспех собранный из частичных, грубо обрезанных вещей. Антонов знал, что с мобильного телефона можно позвонить в больницу прямо из автомобиля, но не решался попросить об этом Наталью Львовну. Женщина недвижно глядела вперед, на дорогу, крутившуюся под колесами, словно бобина неровно намотанных ниток, и крепко держала руль обеими руками, на которых Антонов видел пухлые следы не одного, а нескольких укусов: следы прививок от бешенства, которое все равно горело в ее расширенных, редко и внезапно моргающих глазах. Антонов ничего не говорил: ему казалось, что не то что для телефонного звонка, а для обмена даже парой слов им пришлось бы тормозить и парковать послушный «вольво» на какой-нибудь неудобной обочине, в одной из вытянутых луж, жиревших на еженощных дождях и лежавших вдоль тротуаров на своих дегтярно-черных невысыхающих подстилках. Антонову хотелось, чтобы все события, которые сегодня произойдут, произошли бы как можно скорей; он ловил себя на том, что дождавшийся его в машине окоченелый роман задумчиво качается в его ладонях, как если был бы полностью прочитан и теперь вызывал какие-то мысли; ему мерещилось, что и все остальное на сегодня может оказаться таким же иллюзорным и вечером он обнаружит, что как будто ничего и не было и едва ли стоило просыпаться, чтобы вспомнить: Вика искалечилась и может умереть.
   Возле офиса ЭСКО, нарушая обычный строгий порядок на асфальтовом пятачке, теснилось множество машин, причем чужие, незнакомые Антонову, были ярче и задастей, и возле них покуривали, по двое и по трое, здоровенные типы в черных майках и лоснистых спортивных шароварах с полосками: в их ленивой холеной мускулатуре, несмотря на накачанность, было что-то грузное, бабье, и у каждого на толстой шее терлось какое-нибудь золотое украшение. Один из типов, низколобый тяжелый блондин, стриженный под велюр, с какою-то яркой краснотою на ключицах, бывшей не то загаром, не то воспалившейся сыпью, замахал руками на «вольво», заставляя Наталью Львовну припарковаться в стороне, – но даже оттуда Антонов увидал, что бронированная дверь ЭСКО не закрыта, как всегда, а широко и легкомысленно распахнута. Наталья Львовна, едва заглушив мотор, ринулась из автомобиля и налетела на блондина, вразвалочку шедшего ей навстречу; пока она что-то втолковывала ему, тряся головой, блондин глядел на нее в упор, то медленнее, то быстрее работая ковшеобразной челюстью в такт ее темпераментным речам, словно вместе с резинкой пережевывая поступающую информацию. Наконец он нехотя посторонился, и Наталья Львовна побежала к крыльцу, сделав Антонову нетерпеливый знак заведенной за спину рукой, будто ожидая в эту руку эстафетную палочку. Но Антонов предпочел истолковать неопределенное порхание руки как приказ оставаться в машине и не двинулся с места, только спустил со своей стороны боковое стекло, куда немедленно, пребывая в своей горячей и гудящей невесомости, заплыл и тут же вынесся, пропав из слуха, толстый бархатный шмель. Сторожевой блондин, неодобрительно и цепко глянув на Антонова, потрусил за Натальей Львовной, на ходу поддергивая спортивные штаны на слабоватой резинке и повиливая нижней частью гераклового туловища. Парочка других гераклов, поймав какой-то сигнал своего бригадира, растерла брошенные сигареты и деловито присоединилась к шествию.
   Антонов огляделся. Не считая приезжих бандитов, в окрестности было безлюдно: немногие прохожие, опасливо поглядывая на обложенный офис, спешили перейти на другую, теневую и укромную сторону переулка или вовсе нырнуть в сырые дворы, где занавесы и кулисы мокрого белья и земляная лиственная тень обещали им подобие безопасности. Молоденькая маленькая мама, налегая, разворачивала обремененную сумкой детскую коляску, все никак не встававшую передними колесами на бортик тротуара; на нее, на ее незагорелые тонкие ноги, разъезжавшиеся от напряжения и страха, с ленивым интересом поглядывал ближний качок, на чьем плече, как штамп на куске базарной говядины, чернильно синела татуировка. Балконы жилого дома – странно сменившего свой зимний рыжий цвет на размытую блеклость с пятнами желчи, вдобавок обзелененного из-за влажной жары какой-то ядовито-яркой тиной – тоже пустовали. Только на одном, отменно шелудивом, несколько в стороне от полированного мрамора ЭСКО, демонстративно выставился полуголый, с ребрами как полосы тельняшки, черезвычайно тощий субъект; насосав из проваленных, сильно изжеванных щек немного слюны и хорошенько распробовав ее на вкус, хозяин балкона аккуратно выделял полученный субстрат и спускал на пришельцев тягучую, с паутинным просверком отлетающую нить. Он никак не попадал плевком в единственно доступный с его позиции джип, но снова жулькал вялый эпителий, старательно вытягивал трубочкой серые общетиненные губы, словно желая как можно лучше произнести какой-то маленький ласкательный звук, и повторял попытку, на которую гераклы, не глядевшие наверх, не обращали ни малейшего внимания. Зато Антонов не отрываясь, с тянущим клеем во рту, следил за этим замедленным, несомненно пьяным мужиком, в сосредоточенной отключке нарывавшимся на неприятности, – видел за его спиною какие-то составленные кучей деревянные рейки, крашенные по одной стороне коричневой краской, видел треснутое из угла оконное стекло, где одна клиновидная часть горела на солнце, а другая оставалась черной, словно проваленной в жилую убогую темноту.
   Внезапно Антонов очнулся от забытья и понял, что все по-прежнему ужасно, что Вика в больнице и в неизвестности, а теща Света, должно быть, уже пришла на работу и простодушно лакомится на завтрак пирожками с курагой, не ведая, что в маленьких радостях жизни со вчерашнего утра для нее таится убийственный яд. И он, Антонов, зная тещи-Светино умение между делом доставлять себе эти радости на карманные деньги, вторые сутки позволяет ей травиться, хотя отлично знает: просто так, на тормозах, дело уже не спустить. На этот раз душевная боль ринулась на приступ, и Антонову пришлось еще немного посидеть в машине, крепко зажмурившись и усилием воли пытаясь стереть из-под век зеленоватый, слабо светящийся негатив, являвший, точно в приборе ночного видения, все тот же силуэт балкона и тощей фигуры, совершающей свои передвижения и выделения с замедленностью холоднокровной ящерицы. Потом Антонов вылез из машины на солнце; голова его кружилась, глазные яблоки болели, как во время гриппа. Он почти не боялся гераклов, опасаясь только какого-нибудь недоразумения, из-за которого его не пропустят в офис. Но приезжие бандиты почему-то не стали задерживать Антонова, только по очереди общупали его как бы незаинтересованными пленчатыми взглядами, каких Антонов прежде никогда на себе не испытывал: гераклы словно искали у него, как у физического тела, какой-то центр, которым должна обладать каждая нормальная мишень.
   Беспрепятственно, на ватных ногах, Антонов взошел на знакомое крыльцо. Но сразу попасть вовнутрь не удалось: навстречу ему, приплясывая, будто цирковые медведи, двинулись приезжие спортсмены, нагруженные мониторами, компьютерами, какими-то коробками, которые едва не лопались от мягкой тяжести бумаг; двое, наступая друг другу на ноги и отворачивая красные надувшиеся лица под распушившимися чубчиками, волокли портативный сейф. Все добро сгружалось в распахнутый у крыльца вороненый фургон: там, внутри, все более теснимый прибывавшими вещами, споро поворачивался громадный вислозадый мужик с неимоверно длинными руками и с неясным опущенным лицом, только борода его мелькала в сумраке, будто летучая мышь. Устроив в фургоне очередную единицу груза, бандиты торопились обратно в офис: несмотря на пот, плывший по лицам, будто масло по нагретым сковородкам, они веселели и даже начинали улыбаться, а один совсем по-дружески пихнул Антонова кулаком под ребра, отчего антоновская печень рефлекторно отвердела, будто боксерская груша. Но все равно он должен был немедленно найти Наталью Львовну, чтобы сейчас же, сию минуту, мчаться в больницу, – или, по крайней мере, добраться до работающего телефонного аппарата, чтобы узнать, есть ли у него хотя бы малая отсрочка. Но как только Антонов подумал про звонок, навстречу ему из дверей выдвинулся мелковатый малый с белыми ручонками, где мускулы напоминали недозрелые бобовые стручки: он волок, обнимая из последних сил, полный короб перепутанных телефонов. Из короба свисала, болтаясь почти до пола, синенькая трубка: малый поводил на нее подбородком, матерно пришептывал, кругообразно шаркал ногой, но не мог подобрать.

XXIV

   В офисе действительно не слышалось телефонов, чей оранжерейный щебет всегда звучал здесь на заднем плане даже во время беззаботных былых вечеринок. Зато человеческие голоса, мужские и женские, наполняли опустевшие гулкие комнаты каким-то отрешенным пением, идущим словно с потолков, – так, по крайней мере, показалось Антонову, осторожно вступившему в разгромленную приемную. Далекое переливчатое сопрано Натальи Львовны то возникало где-то, то пропадало, заглушаемое грубым треском листов оберточной бумаги, которые заплаканная референтка, неодинаково поднимая плечи, зачем-то уминала в поставленную на стол пластмассовую урну. На полу валялось еще несколько таких же урн, набитых до отказа бумажными комьями и листами, легких, как футбольные мячи. Антонов, нечаянно подопнув одну, тихонько извинился сквозь судорожно сжатые зубы. Референтка, вздрогнув, обернулась к Антонову: ее лицо, всегда такое водянисто-нежное, что в нежности своей словно боялось воды, теперь походило на темный пузырь; под разбухшим носом было ало и сопливо, прозрачные усики напоминали мокрый мех, а белая, еще с утра, должно быть, свежайшая блузка была замята у плеча какими-то грязными складками. «Ну и как драгоценное здоровье вашей стервы? – громко спросила референтка, оживляясь при виде Антонова от нехорошей радости, должно быть, давно искавшей выход. – А вы к нам на экскурсию? Хотите, я покажу вам комнату, где она и шеф обычно трахались, а мы сидели и слушали?» Тут у Антонова что-то мигнуло в мозгу: он подумал, что мог бы сейчас ударить референтку по этому милому ротику, так по-детски похожему на цветок анютина глазка, – и тут же понял, что уже делает это. Раздался спелый чмокающий звук, референтка замычала в пригоршню, тараща глазенки, а у Антонова на тыльной – нечувствительной – стороне сведенных пальцев обнаружилось немного помады и совсем немного крови, будто он удачным шлепком раздавил комара. Напомнив себе, что он – скрывающийся преступник, Антонов хладнокровно вытер руку жестким, совершенно бесчувственным к тому, что мазалось, листом бумаги. Сейчас ничто не могло бы его разжалобить. Он был совсем другой человек, не тот, что вчера и даже сегодня утром. Он знал все, что с ним происходит, но не знал причины этой перемены, которая выпрямила его на палке позвоночника, будто огородное пугало. Впрочем, Антонов и не собирался сейчас доискиваться причин. Он бросил смятую бумагу на пол и деловито огляделся.
   Собственно, офиса больше не существовало. Он исчезал, как наваждение, и в планировке оголившихся комнат проступали две соединенные типовые квартиры – такие же точно, какие были в каждом подъезде одряхлевшего дома, у которого мраморный паразит так долго высасывал последние силы, что теперь из дома буквально сыпался песок. Отовсюду слышались сухие потрескивания, мелкие осыпчивые шебуршания. Теперь от соседей, сквозь этот оседающий треск, беспрепятственно доносились запахи кислого теста и жареного лука, мутные шумы работающих телевизоров. Теперь Антонов, словно с глаз его упала пелена, совершенно ясно видел, что именно служило источником той дьявольской симметрии, что так часто мучила его, когда он топтался вот на этом самом месте, оттесненный к неубранным фуршетным столам прямоугольными пиджачными спинами и женскими сахарными локотками. Истина была настолько примитивна, что Антонов даже засмеялся: на вечеринках он просто-напросто мыкался и пил в одной квартире, а Вика шалила в другой. Почувствовав от своего открытия новую степень пустотной свободы (одновременно с этим американский профессор, белея по-дамски вырезанной фрачной грудью и хлопковой сединой, входил, под руку с пожилой хромающей супругой, в старомодный, чем-то похожий на церковь французский ресторан), Антонов двинулся в недоступное прежде Зазеркалье. Ободранный отовсюду пластмассовый плющ, в котором ощущалось теперь что-то неприятно-кладбищенское, лежал в углу мусорным колким стожком; шершавые стены были одинаковы на все четыре стороны и казались слишком белыми, словно оклеенными яичной скорлупой: присмотревшись, Антонов понял, что причина тут – в отсутствии картин, прежде шедших плотно по комнатным периметрам, будто партия в домино, а теперь наваленных на референткин стол, должно быть, приготовленных к отправке. Все происходящее вокруг казалось Антонову логичным: он понимал, что имущество ЭСКО забирают за долги (может, неизвестного Сергея Ипполитовича интересовало также содержимое компьютеров), – и те изначальные долговые пустоты, подставные минус-величины, которые были заложены в условия теоремы, теперь засасывают все материальное, уже не защищенное хитроумными фокусами финансового руководства. Антонов нисколько бы не удивился, если бы трехмерное пространство, еще державшееся в офисе, схлопнулось в двухмерное – в изображение фирмы, чем ЭСКО и являлось в действительности. Подойдя поближе к распахнутому шефскому кабинету, Антонов без удивления рассмотрел, что парные полуколонны, так солидно выглядевшие издалека, на самом деле нарисованы, не без огрехов полосатой светотени, на лысом участке стены. На одной фальшивой колонне скверный шутник (должно быть, кто-то из пьяных гостей) косо, учитывая воображаемый изгиб, нацарапал чем-то острым похабное словцо – непременное удостоверение всякой архитектурной, тем более белой поверхности. Жутковатая эта подробность – паразитирование полуреальности на четвертьреальности – заставила Антонова ознобно содрогнуться.
***
   Напряженное сопрано Натальи Львовны слышалось именно из кабинета; за секунду до того, как ее увидать, Антонов ощутил мимолетную уверенность, что на ней сейчас то самое красное платье с висячими блестками, которое он помнил гораздо ясней, чем какой-то невнятный костюмчик, надетый женщиной в спальне почти у него на глазах. Однако, шагнув в кабинет, Антонов так и не рассмотрел, что такое коричневое было на его случайной любовнице, нервно ерзавшей на суконном стульчике для посетителей. Перед нею в хозяйском кожаном кресле развалился мосластый, чисто выбритый господин, рассеянно изучавший пять своих костлявых пальцев на редкость неодинаковой длины, выложенных для осмотра на хозяйском стеклянном столе. Что-то в этом господине показалось Антонову смутно знакомым, он быстро отвел глаза и увидел, что велюровый блондин тоже присутствует – сидит, служебно-настороженный, в какой-то раскрытой задней комнатке, вероятно, бывшей квартирной кладовке, где теперь помещался тоже кожаный, но очень старый, может быть, даже оставшийся от прежних хозяев черный диван, а на диване белела обычная, как курица, несвежая кроватная подушка.
   Не желая сейчас ни о чем догадываться (собственный грех ни от чего не спасал и словно даже не существовал), Антонов снова уставился на господина, который был, похоже, полным хозяином создавшегося положения. Господин презрительно слушал посетительницу, выдвинув нижнюю губу, будто показывая женщине толстый, молочно обложенный язык; потом, вальяжно глотнув из крохотной кофейной чашки, он принялся сосредоточенно, со знакомым Антонову шкворчанием, сосать сквозь зубы кофейную гущу. «Валерий Евгеньевич, – настойчиво и отчаянно проговорила Наталья Львовна, – нам надо вместе поехать в больницу. Муж пришел в себя, и профессор разрешил побеседовать с ним несколько минут. Вы увидите, что все прекрасно, просто прекрасно разрешится». Господин в кресле прекратил шкворчать, поплевался и полыхал в чашечку, освобождаясь от кофейных крупинок, и отодвинул подальше, почти под нос Наталье Львовне, грязную посудинку с плотным гуашевым размывом кофейной гущи, вряд ли содержавшей предсказание чьей-нибудь судьбы. Да, Антонов помнил эту бессознательную привычку двигать собственную грязную посуду под нос соседям по столу, проявлявшуюся несмотря на то, что стукачок Валера в той далекой, почти баснословной Аликовой квартире старался быть как можно более предупредительным, как можно более своим. Он помнил эту руку, с указательным и средним, как бельевая прищепка, и почти зачаточным кривым мизинцем; он помнил эту манеру одеваться под вольную богему, нынче выраженную в какой-то полупрозрачной маечке с капюшоном, похожим на сачок для ловли бабочек, и в точно таких же, как на Антонове, балахонистых блеклых штанах, стоивших в магазине «Французская мода» больше тысячи рублей. «А не поздно?» – иронически произнес постаревший, но модный Валера неожиданно скрипучим голоском, обращаясь к Наталье Львовне, у которой от напряжения лицо под пудрой пошло клубничными пятнами. «Ба, кого я вижу! Какими судьбами?» – вдруг воскликнул он, перебивая сам себя, и вскочил из кресла навстречу Антонову, изобразив раскинутыми руками совершенно невозможные приятельские объятия.
   Наталья Львовна крупно вздрогнула и обернулась: при виде Антонова страдальческие глаза ее сделались такими, точно перед нею возникло привидение. Поняв, что здесь про него уже успели забыть, Антонов пожалел, что вошел вовнутрь, а не отправился, как всегда, от этого офиса, на недалекий, призывно звонящий за сквериком трамвай. «Наталья Львовна обещала подбросить меня до Первой областной», – произнес он сухо, засовывая руки как можно глубже в тряпичные карманы и не отвечая на Балерину кроличью улыбку, обведенную теперь двойными скобками глубоко прорезанных морщин. «Боюсь, что госпожа Фролова очень занята», – с отменной вежливостью проскрипел Валера, и его улыбка, выставлявшая напоказ потресканные передние зубы, похожие теперь на ногти ноги, сделалась несколько другой. Наталья Львовна сидела потупившись, на лице ее, как на углях, играли пепел и жар, и Антонов понял ее смущение как нежелание выдать то, что произошло между ними нынешней ночью. «Ну что ж, придется добираться самому», – произнес он нейтрально и повернулся к выходу. «Нет, ты что, погоди! Столько лет не виделись!» – с каким-то скрытым злорадством воскликнул Валера, вставая из кресла, но тут в смешном нагрудном кармашке его безрукавки заворковал телефон.
   Извинившись саркастическим полупоклоном, Валера сноровисто выдернул трубку; по мере того как из трубки в его хрящеватое ухо переливались какие-то чирикающие инструкции, кроличья Балерина улыбка приобретала третий, уже совершенно неопределимый оттенок, а потом исчезла совсем. «Так, – произнес он сосредоточенно, складывая телефон. – Значит, едем в больницу. Послушаем, что скажут». – «Сергей Ипполитович?» – благоговейно спросила Наталья Львовна, взглядом указывая на трубку. «Еще не разобрались! – с внезапной злостью ощерился на нее Валера, и постаревшая морда его стала похожа на морду варана. – Сергей Ипполитович вам не Центробанк! Еще проценты за время, пока этот ваш хитрожопый директор бесплатно крутил чужие бабки! Лучше надо соображать, у кого берешь!» Пропасть, разверзшаяся при этих словах между нынешним деловым и битым Валерой и Валерой из прошлого, Валерой почти родным, все еще неприкаянно бродившим в больших, как тряпичные лопухи, затоптанных носках по заваленному сумрачной обувью коридору Аликовой квартиры, – эта пропасть вдруг показалась Антонову страшно велика, и он подумал, что представитель неведомого Сергея Ипполитовича, наспех образовавшийся из самых последних кусков бракованного времени, вряд ли отвечает теперь за действия того Валеры, который стучал в КГБ.
   Еще он подумал, что время, которое своим ровным напором до сих пор исправно накручивало Сергеям Ипполитовичам проценты на вложенные средства, теперь иссякает. Что-то вокруг неуловимо изменилось и продолжало меняться: Антонову показалось, что он буквально видит в углах кабинета, куда обычно не ступают люди, пересыхающие лужи времени. Перед ним как бы обнажилось дно реальности; все предметы, представлявшие взгляду не настоящее, но исключительно прошлое, сделались странно примитивны, и те из них, что были полыми изнутри – в основном посуда, которой оказалось не так уж мало в кабинете, – были, словно бомбы, заряжены пустотой. На одну просторную секунду в воображении Антонова возникло математическое описание колебательного, глубокого, как омут, взрыва пустоты: то было мгновенное призрачное сцепление как будто привычных Антонову математических структур, показавшихся вдруг потусторонними, — но все исчезло немедленно, когда в раскрытом платяном шкафу хозяина кабинета Антонов заметил Викин кашемировый шарфик, потерявшийся прошлой зимой: скукоженный, пыльный, забившийся в самый угол шляпной полки, нечистый, будто солдатская портянка.