Воробей вызвал бурное оживление. Все хотели посмотреть на птичку, потрогать ее, погладить. Кулагин сказал:
   - Залапаете, робя.
   Сержант Симоненко отвел тянувшиеся руки.
   - Воробьишком командую я. Не замайте. Нехай успокоит нервы, как сердечко-то прыгает... После накормим...
   Ему подчинились. Симоненко покормил воробья хлебными крошками, перловкой, напоил из блюдечка и сказал:
   - Теперь гуляй до хаты. Согласен? Правильное твое решение, товарищ горобец!
   Он подошел к двери и на повороте, где сбрасывалась скорость, разжал пальцы - воробей чирикнул и упорхнул.
   Визит польского воробья, неотличимого от немецкого и русского, обсуждали с такой же обстоятельностью, как и стати полячек, ночное нападение на эшелон и будущую войну, к которой мы доберемся через всю Советскую страну. Я вслушивался в беседы и пе мог уловить, что же главное в них, - на поверку все темы важны для солдат. И я внутренне улыбался этому своему выводу.
   В оконце - плавные линии пологих холмов, речушек, озер.
   Поля, поля. Пшеница, овес, свекла, картошка, горох. Полосы, полоски, полосочки. Ну и чересполосица, единоличное хозяйствование! Сахарный заводик и мельница у реки, деревня со стареньким костелом, с приземистыми домишками под соломой и камышом - все целое, гнали немцев классно, в день по сорок километров, не давая закрепиться. В деревне на крышах, на колесах, венчающих столбы, - большие круглые гнезда из прутьев, в гнездах черно-белые голенастые аисты. Те самые, что приносят детей.
   Ребенком я спросил у мамы, откуда берутся дети, и она ответила:
   аисты приносят в клюве. А какие они, аисты? Ни в Москве, ни в Подмосковье этих птиц не было. Воробьи были. Сколько хочешь. Так для меня и осталось невыясненным, откуда же берутся дети.
   Сегодня о войне рассуждали солиднее, без крайностей, - воевать, мол, надо, значит, и будем воевать не абы как. Только старшина Колбаковский непреклонен:
   - Пропади они пропадом, войны! На той уберегся, на этой срубят кочан. Чую: кочанов там нарубают!
   Парторг Симоненко принялся объяснять Колбаковскому разницу между войной захватнической и войной освободительной. Старшина взбеленился:
   - Я политически грамотный! Ученого учить - портить!.. А кочан свой терять - увольте, у меня он в единственном числе!
   Настала пора вмешаться, и я сказал:
   - Старшина, что за пессимизм? Хвост пистолетом!
   Солдаты засмеялись. Колбаковский надулся и - как в рот воды набрал. Что и требовалось доказать. Потому лучше молчать, чем сеять смуту. Старшина человек в роте влиятельный, и, если гнет не ту дугу, скверно. Дались ему эти капустные сравнения.
   Срубят кочан, то есть голову... Не исключено, конечно. И по-человечески Колбаковского понять можно. Но нужно и другое понимать: командир далеко не всегда вправе обнажать свое сокровенное перед подчиненными, кое-что и упрятать поглубже не мешает.
   Все в тех же интересах службы.
   Я мог бы оборвать Колбаковского. Но, во-первых, кругом были солдаты и, во-вторых, у меня было отличное настроение, и поэтому я облек замечание в мягкую, шутливую форму. А результат получился тот же! Одним словом, педагогика. Доморощенная, армейская, но - педагогика. Жаль, что порой забываю об этой науке и сгоряча ломаю дровишки.
   Солдаты собеседуют, полеживая на нарах в вольных позах, узбек Рахматуллаев шутит: "Аи, как на курорте!" Действительно курорт. Этак, при безделье, начнем толстеть, набирать килограммы. В Ростове-на-Дону говорят: "Отчего казак гладок? Поел - да на бок". Правильно говорят в Ростове.
   За сутки солдаты обжили вагон, как дом родной, и всем им удобно, привольно. О, в этом они мастаки! Основательный, в четыре наката, немецкий блиндаж, наша легкомысленная, на соплях, землянка, шалашик из еловых ветвей, натянутая на колышках плащ-палатка - все обживалось моментально, надежно и прочно.
   Да что там! Куча лапника под открытым небом, на одну полу шинели лег, вторую на себя, стрелковая ячейка или окопчик - разложил гранаты, свернул цигарку, и уже порядок. И что характерно - все это осваивалось, обживалось так, точно солдату предстояло жить здесь тысячу лет. Наверное, эта домовитость крепко пособила нам выстоять.
   Ребята перекидываются словесами, табачат, травят анекдоты, кто-то насвистывает, кто-то уже дает храповицкого, Головастиков, небрптый, непричесанный, скрестив по-турецки ноги, поет: "Хороша я, хороша, да бедно я одета... Никто замуж не берет девицу за это". На скуластом, заросшем щетиной лице неподдельная скорбь, будто он и есть девица, которую не берут замуж. Еще певун вылупился - это не беда, а вот что в щетине - непорядок.
   Вообще Головастиков не любит бриться, и мы со старшиной ведем против него борьбу на этом фронте. И сейчас я говорю:
   - Товарищ Головастиков, почему не побрились на остановке?
   - Не уложился в регламент... Да и на кой бриться, ежели сызнова обрастешь?
   Головастиков не шибко образован, но иногда вкрапляет в свою речь заковыристые словечки вроде "регламента". Я говорю:
   - Отставить пререкания. На следующей остановке побриться.
   Говорю мягко, без командирской повелительности. Вероятно, поэтому Головастиков отвечает с небрежением, с ленцой:
   - Есть побриться, товарищ лейтенант...
   Старшина сверху рявкает:
   - Доберусь я до тебя, Головастиков!
   Это так неожиданно, что на секунду воцаряется молчание, а затем все смеются. Помешкав, смеется и Колбаковский. Но и сквозь смех добавляет:
   - Воин-победитель, а внешний вид - тьфу! Ужо доберусь до тебя, Головастиков!
   На остановке Головастиков извлекает из латаного-перелатапого вещмешка помазок, мыло, опасную бритву, а я бегу к штабному вагону узнать насчет занятий. Узнаю: политзанятий по японцам нынче не будет, не готов материал, начнутся завтра или послезавтра, пока же организуйте текущую политинформацию, читку газет, занятия по уставам, по матчасти оружия. Здесь же Трушин вручает мне пачку газет, и мы вместе с ним топаем к своим вагонам. По топу, каким мне сказали о занятиях по уставам и матчасти, понятно: для проформы, чтобы заполнить время. Прикидываю в уме, что выбрать для чтения из уставов, - о дисциплине, об обязанностях дневального, часового и что-нибудь еще, что нужно в дороге. Уж если занятия проводить, так без дураков. Или вовсе не проводить.
   Состав трогается, останавливается, снова трогается, ползет почерепашьи. Босоногая ребятня на косогоре прощально машет картузами и косынками, и дневальный у кругляка помахивает им пилоткой. Косогор усеян мальвой, дикой гвоздикой, колокольчиками.
   По проселку пылит ребристая повозка с одиой оглоблей, и лошадь одна, второй нету, некомплект. Возница, усатый, в домотканой рубашке, нахлестывает лошадку кнутом. Сержант Симонепко с неодобрением замечает:
   - Не бережет поляк тягло.
   Наконец паровоз расходится, теплушку раскачивает. Сержант Симонепко оповещает:
   - Приступаем к политической информации!
   Шелестя страницами "Правды", парторг читает, по-украински смягчая букву "г", сообщения газетных корреспондентов и ТАСС - это и есть политинформация. Заметки разные: о полевых работах, восстановлении шахты, задувке домны, строительстве завода, - они восхваляют бывших фронтовиков, ставших замечательными тружениками, и не заикаются о близкой войне. Ну, ясней ясного: военная тайна, и страна не ведает ничего, живет мирным трудом. Это здорово - мирный труд! Люди сеют хлеб, варят сталь, возводят дома. Люди любят своих близких, воспитывают детишек, и никто не стреляет это немыслимо прекрасная мирная жизнь!
   Живи спокойно, моя страна, набирайся новых сил, мой парод...
   - Вопросы имеются, товарищи?
   - Имеются! Товарищ сержант, треба разжуваты: живой Гитлер чи сдох? Брешут всяко...
   Симоиеико рассказывает, что Гитлер со своей любовницей Евой Браун отравился, их полусожженные трупы нашли в бункере имперской канцелярии, но якобы - по сообщениям западной прессы - объявился где-то двойник Гитлера. Кто из них настоящий?
   Тот, который врезал дуба.
   - Товарищ парторг, а верно, что Рузвельта тайно прикончили сами американцы, которые фашизму сочувствовали?
   Этот вопрос, заданный Вадиком Нестеровым, и вовсе не по теме политинформации, однако Симоненко отвечает и на него.
   В том смысле, что Рузвельт скончался от болезни, от старости, так сказать естественным образом.
   Луч солнца проскакивает в дверь, отражается от большого овального зеркала, присобаченного на стояке, - заботы старшины Колбаковского, чтобы бойцы могли осмотреть себя, свой "внешний вид", да и для бритья удобнее, зайчиками дробится по стенке.
   Ловлю себя на стремлении поохотиться на них и улыбаюсь: пацан во мне еще не умер. Несмотря на то что его насильственно умертвляли - до срока. Живуч!
   Дав передохнуть, покурить и побалагурить, объявляю о занятиях по изучению уставов. Мальчики встречают это с готовностью, ветераны - без малейшего намека на псе. В теплушку заносит то ли сладковатый, то ли горьковатый запах разнотравья. Поваляться на травке в охотку. Да и на раструшенном по нарам сенце - сойдет. Но я заставляю солдат сесть, и они сидят - за столом и на нарах.
   Раздельно, прямо-таки чеканя, читаю по красным, в матерчатом переплете книжицам. В вагоне тихо, под полом отчетливо, чугунпо выстукивают колеса. И храп, раздавшийся в закуточке, отчетлив. Я прерываю чтение.
   - Это кто там почивает? Покажись, покажись! Логачеев?
   А ну-ка, товарищ Логачеев, повторите нам обязанности дневального по роте.
   Каспийский рыбак трет кулаком скулы, подбородок, мямлит невнятное.
   - Смелей, смелей, товарищ Логачеев! Расскажите нам, а мы послушаем.
   Солдаты прыскают, прячась за спинами соседей. И мне смешно, по я с напускной строгостью говорю:
   - Не стесняйтесь. Пожалуйста, пожалуйста.
   - Дык, товарищ лейтенант... - произносит Логачеев и умолкает.
   - Товарищ Нестеров, повторите вы.
   Вадик отчеканивает про обязанности дневального по роте не хуже, чем я. Смущенный, взволнованный, ест меня глазами.
   - Молодец, Нестеров! А вы, Логачеев... - Мне становится его жалко. Товарищ Логачеев, будьте внимательны на занятиях...
   Пошли дальше!
   Читаю и зорко слежу, чтоб не кемарили, то есть не дрыхли. Как у кого глаза сонливо помутнеют, я прошу его повторить прочитанное. Это действует, солдаты стараются запомнить то, что им читается. Не обходится без курьезов. Кулагин порывается подсказывать, а когда его вызываю, молчит: забыл. Если вызываю сидящих за столом и на нижних нарах, они встают, те, что на верхних нарах, остаются сидеть. Но вот выкликаю Свиридова, и он вскакивает, стукается затылком об потолок. Называю фамилию Головастикова, а встают и он, и Рахматуллаев: оказывается, узбек перепутал, померещилось, что его вызвали, неужто фамилии схожи? И опять смешки, смешки. Настроение у солдат, как и у меня, легкое, ребячливое. Но делу время, потехе час, и я веду занятия до обеда.
   Обед. Перекур. И - занятия по изучению материальной части стрелкового оружия. Тут потруднее. Новички еще туда-сюда, не сачкуют, а с фронтовиками беда: спят сидя и с открытыми глазами! Да и то: обед сытный, располагающий к отдохновению, а тактико-технические данные автомата, его устройство, взаимодействие частей они знают не понаслышке, в бою опробовано. Поэтому, когда я, прочитав по наставлению и показав части, спрашиваю кого-нибудь из ветеранов, блестящий ответ обеспечен. Нужно лишь, чтобы ветеран встрепенулся и смикитил, что от него требуется. Короче - разобрать и собрать ППШ им раз плюнуть. Но давать блестящие ответы фронтовикам скучно, потому что все эти матчасти учены и переучены. Мне самому становится скучновато, однако, напирая на новичков, занятия довожу до конца.
   Как бы то ни было, а с учебой день прошел незаметней. Тороплю время? Да, иногда хочется, чтоб оно бежало резвей, иногда же задумаешься: не терпится снова услыхать, как стреляют боевыми патронами и снарядами? Вообще я устроен так, что как бы рвусь в будущее: сегодня это, а что завтра? Что послезавтра? Скорей бы дожить до послезавтра! Наверное, к старости пожалею о том, что поторапливал время. А будет ли она, старость? То есть доживу ли до нее? Тем более не резонно подгонять время. А вот подгоняю.
   Закат багровый, к ветру. Ветры сопутствуют эшелону в Германии, Литве, Польше. Будут они и в России. Но закаты в России не должны быть такие багровые, они будут помягче, поспокойней.
   Пусть и ветер будет потише. А разнотравье бередит душу. Валки скошенной травы, вянущей под солнцем, пахнут медовыми пряниками. Городской житель, я пью этот деревенский запах взахлёб, как запах детства. Пора сенокоса. Косу я не держал в жизни ни разу. Лишь видел: сверкало лезвие косы - и скошенная трава волнистыми рядами ложилась у ног косца. Лишь слышал: вжик, вжик - и весь мир наполнялся этим звуком.
   Внутренность теплушки словно горит от зоревого света. При нем читать плохо, но солдаты лежат и сидят с газетами. Сколько ни проводи политинформаций и бесед, а каждый норовит сам прочесть газету, подумать над прочитанным, переварить самостоятельно. И я так же. Но в эти минуты не читается. Я смотрю то в оконце, то - наискось - в приоткрытую дверь.
   Скоро Белоруссия, а там и собственно Россия, смоленская сторонка. Пока же - польская чересполосица, польские леса, польские деревни с ухоженными кладбищами на отшибе; есть деревни целые, есть сожженные. Сожженные - это если был бой или если немецкие факельщики подожгли при отступлении. Целые - это если гитлеровцы драпали без оглядки, боясь окружения: после Сталинграда "котлы" страшили их.
   Среди таких же вот сгоревших и та, которая называлась Пыльный Островчик. Островчик - плешь, безлесный пятачок в сосняке.
   Пыльный - почва супесчаная, пыльная. Полили Островчикову пыль русской кровушкой, полили. На карте возле деревни не значилось шоссейной дороги, на местности была, - по-видимому, ее проложили недавно. Немецкие самоходки оседлали это шоссе у Пыльного Островчика и не давали полку продвинуться. Три приданные тридцатьчетверки сунулись, "фердинанды" их подожгли. Приказ из полка: обойти деревню, атаковать с флангов. Двинули в обход, сосняком: наш батальон слева, второй справа, третий предпринимал фронтальные атаки ложные, чтобы отвлечь противника. Но обдурить немцев не просто. Тем паче что стало неким шаблоном:
   демонстрация атаки по фронту, основной же удар по флангам.
   Немцы и под Пыльным Островчиком раскусили этот маневр. Перед третьим батальоном они оставили роту и два "фердинанда", остальных автоматчиков и самоходки перетащили на фланги и в тыл. И потому обход у нас не вытанцовывался. Но снова и снова повторяли этот маневр. Артиллеристы вступили в дуэль с "фердинандами" - без особого успеха, ибо самоходки маневрировали по шоссе, увертывались, заходили в лес, били из засад. И опять тот же маневр... Командиром полка был рыжеватый, рябой майор, властный, горячий, сумасбродный грузин. Он носился на белом жеребце из батальона в батальон, кричал, требовал, размахивал пистолетом, сулил трибунал, подымал за собой цепь в атаку. А проку не было. На "эмке" приехал разгневанный комдив, по телефону позвонил еще более разгневанный командарм. Майора отстранили от должности, и, едва командир дивизии отбыл с НП, там разорвался снаряд самоходного орудия и разжалованный майор был убит наповал. Командование принял офицер оперативного отделения дивизионного штаба, наш нынешний комполка. А на окраине Пыльного Островчика, которым мы все-таки овладели к исходу дня, вырыли поместительную братскую могилу. Отдельно, на взгорке, похоронили майора-грузина...
   Да, честно признаюсь: я устал от войны. Даже от воспоминаний о ней устал. Потому что война штука тяжелая и кровавая.
   Впрочем, не совсем так. О войне можно вспоминать по-разному:
   на ней были и свои радости, какие-то светлые, возвышенные минуты. Ну, например, как нас встречали поляки. Это незабываемо!
   Так вот: отчего бы не вспоминать о приятном, о радостном? День у меня нынче удачный, настроение отличное, зачем же отравлять его? Я буду вспоминать о радостном. Как нас встречали поляки?
   Бардзо добже! Очень хорошо! Все население выходило на дороги, к непременным статуям святой девы Марии. Улыбки, слова благодарности, цветы, угощения - для освободителей. Проклятья - ушедшим немцам. Понятно: Гитлер намордовал поляков. Правда, были и немецкие пособники, они косились, и польские власти их подчищали. Были и такие - приходу нашему рады и в то же время настороженны: "У нас Советы будут? Колхозы?" - боялись колхозов. Мы отвечали: наша миссия - освободить Польшу от фашизма, что у вас будет, сами решите, в ваши внутренние проблемы не вмешиваемся, и насчет колхозов сами решайте. Ну, а в целом народ встречал нас открыто, любовно, по-братски. Полячки вертелись вокруг наших офицериков. А те - откуда что взялось - вмиг научились любезничать по-польски: "Целую ручки". Держи марку, воин-освободитель! Ругаться и то стали пятью этажами ниже, попольски: "До холеры ясной". Не ругательство, а лепет. Но опять же марка. Впрочем, мы находили общий язык - и с полячками, и с поляками. Теплота была необычайная.
   Сейчас этой теплоты поубавилось, вернее - она потеряла свою первоначальность, что ли. По-моему, естественно. Не может же радость (как и скорбь) гореть одним и тем же накалом, время изменяет степень накала. Сути не изменит, потому что поляки навечно сохранят в памяти дни освобождения своей родины. А мы никогда не забудем, как пробивались к Польше, как несли ей свободу.
   Все это высокие понятия, а попроще: сегодняшняя сцена. На стихийно возникшем подле эшелона рыночке пан торгуется с нашим солдатом, выменивая сало на трофейный фонарик. Солдат просит кус побольше, пан предлагает поменьше, солдат чешет затылок, крякает - давай, где наше не пропадало, отдает фонарик, но пан вдруг сует ему большой кусок: "Вшистко едно" - "Все равно". Солдат в свою очередь добавляет к фонарику немецкий перочинный нож. Словом, широта и благородство двух договаривающихся сторон!
   И еще радостное воспоминание о Польше: здесь, на стыке с Белоруссией, едва-едва перешли границу, начальник политотдела дивизии вручил мне партбилет. На марше, на большом привале.
   Наконец-то переведен из кандидатов в члены партии! Никак не получалось: только соберу рекомендации, начну оформлять - бац, ранен, эвакуируют, все накрывается. Пожимая мне руку и поздравляя со вступлением в члены Коммунистической партии, полковник сказал: "Этой чести вы, товарищ Глушков, удостоены за то, что преданы Родине, бесстрашно сражаетесь за нее. Сейчас это определяющее. Другие же качества большевика вам еще предстоит в полном объеме воспитать в себе. Вы меня поняли?" Да, я понял полковника. Я далек от идеала коммуниста. Но шел к нему и иду.
   Иногда оступаясь. Из-за молодой резвости и дури.
   А в кандидаты ВКП(б) я вступал под Ржевом. Был лютый морозище, в заиндевевшем, заснеженном бору постреливали деревья. Принимая от секретаря парткомиссии кандидатскую карточку, я знал, что завтра здесь будут стрелять не одни деревья...
   Когда командир полка вручил мне медаль "За отвагу", я радовался так, как не радовался ни одной из последующих наград, включая ордена. Медаль носил, выпятив грудь, ночью, просыпаясь, гладил серебряный кружок, будто хотел удостовериться, что медаль при мне.
   * * *
   День складывался определенно удачный. Не покидала приподнятость. А тут еще комбат похвалил. На остановке, где получали ужин, он забрался в нашу теплушку, морщась от боли. Походил, опираясь на палочку, по вагону, поворошил сено на нарах, заглянул под нижние нары, взял из пирамиды автомат, проверил, чист ли канал ствола, и остался доволен:
   - Молодцы, поддерживаете порядок. И - чтоб ни одного отставшего!
   - Будем стараться, товарищ капитан.
   - Старайся, Глушков! - Комбат улыбнулся, по стянувшие лицо рубцы были неподвижны, об улыбке можно было догадаться лишь по подобревшим глазам.
   Стоянка была долгая-предолгая. Мы поужинали, вымыли посуду, кто улегся отдыхать, кто вылез побродить. Я прогуливался у вагонов с Трушиным, беседовал на отвлеченную тему - о роли личности в истории. Вот - Трушин: сам же поругивал меня за философствование, а тут затеял собеседование, умствует. И тут я увидел Головастикова. Солдат шел от толкучки, от базарчика, кренясь из стороны в сторону. Еще до того, как стали видны его красное, распаренное лицо, выпученные, словно побелевшие глаза и бессмысленная улыбка на толстых обветренных губах, я уразумел: пьян. Мы быстро переглянулись с Трушиным. Он проворчал:
   - Вот тебе личность, с которой можно влипнуть в историю.
   Пошатываясь, Головастиков приблизился к нам, приложил пятерню к голове, на которой не было пилотки, икнул и сказал:
   - Здравия желаю, товарищи офицеры.
   Я глядел на солдата, готовый съесть его с потрохами. Трушин смотрел на меня, Головастиков - на него: наши взгляды бежали как бы по кругу, один вслед другому. Негодуя, я решал, что же предпринять с Головастиковым: водворить его в теплушку или немедленно отвести на гауптвахту в хвосте поезда? Трушин сказал:
   - Единоначальник, прояви железную волю и твердый характер!
   Возможно, я бы проявил эти завидные качества, если б пе прицепили паровоз. Проканителишься с этой гауптвахтой - отстанешь от эшелона, чего доброго. Отрывисто, по-командирски, я приказал:
   - Головастиков, марш в вагон!
   - Ну, пжаласта... Я что?
   Он опять козырнул, едва не упав, повернулся, по-уставному, через левое плечо, и начал хвататься за лесенку. Трушнн укоризненно пожевал губами и направился к своей теплушке, а я подтолкнул Головастикова не весьма вежливо:
   - Живо залезай!
   - Ну, пжаласта... Я что?.. Ик...
   В вагоне Головастиков плюхнулся на скамейку, таращился, идиотски улыбался. Я подошел к нему вплотную и крикнул:
   - Вста-ать!
   Солдат попробовал приподняться. Теплушку дернуло, и он упал на скамью. Кто-то прыснул, но это, может быть, и в действительности смешное падение окончательно взбесило меня:
   - Вста-ать, говорю!
   - Пжаласта... Товарищ лейтенант... Я ничего... С этой войной всю пьянку запустил.
   Я схватил его за шиворот и поставил на ноги. Процедил:
   - Как же тебе не стыдно, Головастиков? Где же твоя совесть?
   Головастиков покачнулся, икнул и сказал зло, яростно:
   - Ты что меня сволочишь, лейтенант? На твои пью? А ежели душа горит? Ты что лезешь?
   Еще минута, и я потеряю самообладание и случится непоправимое - ударю Головастикова. А он шагнул ко мне.
   - Не сволочи, лейтенант! Не то схлопочешь!
   И замахнулся. Я поймал его за руку, оттолкнул, приказал:
   - Свиридов и Логачеев, связать его!
   Свиридов и Логачеев - первые попавшиеся на глаза.
   Они без всякого рвения, вразвалку, подошли к Головастикову, встали по бокам, занялись уговорами:
   - Ты что, Филипп? Спятил? Не буянь! Ну, выппл маленько, с кем не бывает... Так ложись, проспись...
   - Убью всех, зарежу! - заорал Головастиков и рванулся, но Логачеев со Свиридовым насели на него, скрутили, связали руки за спиной ремнем.
   - Положите его на пары, - сказал я.
   Головастиков извивался, пытался вскочить, сучил сапогами, страшно ругался.
   - Свяжите ему ноги.
   Однако и после этого Головастиков не успокоился. Бился головой о нары, пускал слюну, хрипел:
   - Стервы, суки... Всех убью, зарежу... И Фроську убью, зарежу... Сука, гуляет... Зарежу...
   - Засуньте ему кляп, - сказал я, и только после этого Головастиков утихомирился.
   11
   Вот так удачный день! Шло как по маслу, а закончилось препаскудно. Дрожь не унимается, во рту сохнет. И поташнивает от всего того, что приключилось. И ощущение: нечто липучее, постыдное, как сыпь от дурной болезни, оставило на мне след то, что сделал Головастиков, и то, что сделал я. Пакость, мерзость, гадость!
   Похвалил комбат - за порядок. Да-а, порядочек в роте. И все из-за водки. Пропади она пропадом, кровь сатаны, как называют ее католики. Чепе! Солдат напился, замахнулся на меня, офицера.
   И я хватал его за шиворот, чуть не ударил, приказывал вязать, засовывать кляп. Противно. А ведь и сам господин офицер изволили выпивать, больше того - перекладывать, выделывать фокусы.
   Так имею ли моральное право вершить скорый суд? Имею не имею, а приходится вершить. Если не моральное, то должностное право есть. А одно без другого много ли стоит?
   Самое для меня тягостное в этом происшествии, - не будем именовать его чрезвычайным, спокойнее, спокойнее, лейтенант Глушков, - я вновь уловил какую-то разобщенность между нами.
   Текучее, без цвета, вкуса и запаха, проскальзывает, обособляя, отчуждая каждого от всех и всех от каждого. Или это плод богатого воображения? Нет, воображение здесь ни при чем. За себя ручаюсь: я это улавливаю. В том, что солдат замахнулся на офицера, - на фронте такое было немыслимо. В том, что офицер едва не ударил солдата, - прежде такое тоже не представлялось мне возможным. В том, что Логачеев и Свиридов выполняли мое приказание связать Головастикова неохотно, как по принудиловке, - этих ребят я знавал другими, ловившими мои команды на лету. Меняются люди, меняюсь и я.
   Бессонница наваливалась, как сон, - намертво пеленая, стягивая путы. Но когда наваливается сои, ты засыпаешь, будто тонешь в омуте, а при бессоннице взвинчиваешься, бодреешь, чувствуешь, будто все время всплываешь на поверхность.
   Я маялся, ворочался, отстраняясь от месяца и от станционных фонарей, возникавших в окошке. На станциях под вагоном бубнили осмотрщики, хрустел гравий под сапогами, раздавалась нерусская речь, при движении теплушка скрипела, охала, жаловалась.
   На свою судьбу жаловался и Головастиков, когда я приказал развязать его, вытащить кляп. Солдат плакал пьяными горючими слезами, укорял беспутную жену Фросю, что крутила подолом в тылу, пока он воевал на фронте, шмурыгал носом и наконец уснул.