– Есть, есть богатые семейки – коллекционеры, известные артисты, музыканты, художники… Я, знаешь, хочу тебе сказать, обожаю мир людей искусства!.. Ха-ха!.. Так-то и будем действовать!.. Грабить будем людей искусства!.. Обожаю их!..
   – Должно быть, с ними дело иметь – хорошо!..
   – У них все самое лучшее – самая лучшая жизнь… Причем не так, как дураки думают, про то, что самое лучшее – где больше всего богатства и роскоши… Не то самое лучшее!.. А у них, действительно, самое лучшее… Потому что есть же лучшая жизнь, а есть еще более лучшая… Самый лучший мир – это тот, в котором живут так называемые деятели искусства… Вот ты, Жак, смотришь когда-нибудь телевизор?..
   – Гм… Да, смотрю!..
   – Нравятся тебе артисты, музыканты, певцы там всякие и певицы!..
   – Да, нравятся!..
   – Верно!.. И не могут не нравиться, потому что таланта много, блеска много, красоты много!.. Интересные все люди!..
   – Да, интересные люди!..
   – Да, интересные все люди… Так они не только на сцене и в телевизоре интересные, они и в жизни – интересные… Просто так, нудно, они тебе жить не станут!.. А я вот когда, допустим, у своей знакомой сижу, так весь этот блеск, все эти таланты, вся эта красота со мной рядом на кухне сидит и водку пьет!.. Или сижу я, допустим, на квартире, а ко мне на эту квартиру, к хозяину этой самой квартиры, приходит актер Лассаль, и мы с ним, как вот с тобой, беседуем… Только вот у него денег не всегда, сколько надо, а у меня – всегда!.. Не хватает, скажу я тебе, Лассалю денег, хоть он и великий-развеликий!.. Но не в деньгах самая лучшая жизнь!.. Самая лучшая жизнь – где эмоции много, где время от раскрученных эмоций останавливается!.. А это от одних только денег не зависит!.. Эмоция от денег не зависит!.. Хотя и от них, конечно, может эмоция сильная возникнуть!..
   К ним как раз в этот момент шел официант, который прислуживал за их столиком. Он принес корзиночку с хлебом, – Жора-Людоед и Жак ели за этим ужином очень много хлеба, так что официант уносил эту корзиночку пустой и приносил полной уже не в первый раз. Увидав его, Жора-Людоед и Жак отшатнулись от своей щелки между портьерами и кинулись на свои места за столом. Только это и остановило в конец уже разошедшегося Жору-Людоеда – он примолк…
   Едва официант ушел, как Жора-Людоед вновь отодвинул край портьеры, и оба продолжали смотреть в узенькую щелку…
   Ближе всего к нишке, из которой по-прежнему с любопытством, хотя и осторожно, стараясь не броситься никому в глаза, выглядывали Жора-Людоед и Жак, располагалось два стола. За каждым из них сидело всего по одному человеку: первый «сам друг» с литровой бутылью водки, которую он уже и одолел на три четверти, больше смотрел на водочную этикетку и время от времени сидя засыпал, а просыпаясь лениво ковырял вилкой в тарелке с закуской, вида подозрительного, но, кажется, его кроме водки ничего уже не интересовало, а за другим сидела фигура более примечательная… Если бы Жора-Людоед и Жак обратили бы на него внимание раньше и понаблюдали бы за ним чуть подольше, они бы отметили, что с самого начала, с того момента, как он пришел в эту шашлычную, он вел себя довольно необычно: он слишком часто, чтобы это можно было объяснить простым любопытством, бросал косые, полные интереса взгляды на сидевших вокруг него людей, хотя делать это было ему не так-то просто, потому что одновременно он был ужасно озабочен едой. Причем уминал он салат, жаркое и хлеб с такой жадностью, точно бы несколько дней перед этим во рту его не было ни крошки… Как только в зал шашлычной вошел новый гость, человек оказался и совсем в затруднительном положении, потому что поглощать жадно пищу он не переставал, но теперь ему приходилось еще и сворачивать голову в сторону вновь вошедшего и в конце концов у него изо рта выпал обратно на тарелку какой-то чересчур большой кусок шашлыка, он поперхнулся, закашлялся, вытащил из кармана ужасно грязный носовой платок красного цвета, принялся прижимать его ко рту… Из глаз у него потекли слезы, но все равно он при этом не переставал ни на секунду разглядывать нового гостя… Когда тот развернулся и вышел из зала, человек глубоко вздохнул, так, словно был чрезвычайно разочарован подобным поворотом событий…
   Кашляя и глядя в сторону входных дверей, прижимая одной рукой ко рту свой ярко-красный платок, другой рукой он тащил из кармана на свет божий какой-то предмет черного цвета. Когда он его наконец-то вытащил, уронив при этом на пол пачку каких-то небольшого размера листочков, которые тут же веером рассыпались по разным сторонам от его стола, так и не удосужившись поднять их (а, может быть, он просто не заметил, что выронил эти записки, – все листочки были просто испещрены какими-то записями), оказалось, что это самая обыкновенная портативная радиостанция, впрочем, слишком большого для портативной радиостанции размера – оттого-то она, наверное, и не хотела никак вылезать из тесного кармана. Выудив таким образом радиостанцию, посетитель начал нажимать какие-то кнопки, причем делал он это так, словно видел эту радиостанцию, находившуюся до этого не в чьем-нибудь еще, а в его собственном кармане, чуть ли не первый раз в жизни, и пользование ею дается ему с очень большим трудом. Тыча пальцем в кнопки, он то и дело подносил радиостанцию к уху, словно надеясь расслышать в ней какие-то сигналы, поворачивался, прижимая радиостанцию к уху то так, то эдак, точно пытался поймать ее коротенькой антенной какой-то неведомый остальным радиолуч, бивший в шашлычную откуда-то издалека…
   Наконец соединение, видимо, было установлено… И через какие-то секунды пораженные Жора-Людоед и Жак услышали, – поскольку в зале вовсю наяривал оркестр народных инструментов, и человеку этому приходилось говорить достаточно громко, чтобы перекричать его звуки… Но – и это поразило Жору-Людоеда и Жака больше всего – главное было в том, что человек этот принялся говорить явно не своим, а каким-то надтреснутым – так говорят, обычно, старухи – старческим голосом. Он явно изображал кого-то, явно актерствовал изо всех сил, и, надо сказать, получалось у него отнюдь не скверно, а, скорее, даже наоборот… Впрочем, хоть и пожилую женщину он изображал, но, скорее, это была крепкая и твердая характером старуха, чем слабенькая, едва-едва дышавшая старушенция…
   – Алло!.. Алло!.. «Хорин»? Как не по себе интеллигентной пожилой женщине болтаться темным вечером, почти уже ночью, по грязным и смрадным улицам, где полно безобразных вонючих хулиганов!.. Слава богу, я давно уже оклемалась после моей мозговой болезни… Слава богу, я давно уже почувствовала себя значительно лучше… Нет, вы слышите меня? «Хорин»!.. Господин Радио? Повторяю: как слышите меня?.. Я долго брела по этому ужасному Лефортово… Я долго брела, кругом было темно, мне было страшно и холодно… В конце концов я просто заблудилась и поняла, что мне никогда не найти ни той школы, в которой вы репетируете, ни… А я искала именно ее… Ни дороги обратно… – посетитель говорил старческим голосом довольно похоже. Скорее всего, учитывая помехи, которые вполне могли существовать в эфире, на другом конце радиоканала вообще трудно было заподозрить, что это говорит и не старуха вовсе…
   Человек продолжал все тем же старческим голосом (он настолько вошел в свою роль, что уже и фигура его, кажется, сгорбилась, как у древней старухи, и головой он начал потрясывать, словно ему уже было лет сто, не меньше):
   – В конце концов на одной из темных улиц, по которой бегало очень много бродячих собак, я просто встала на краю тротуара и принялась ждать, не проедет ли мимо какое-нибудь такси или какая-нибудь машина, которая заберет меня и вывезет меня отсюда!.. Туда, к племяннику!.. Алло!.. Алло!.. Хорин!.. Я почему-то очень плохо слышу вас!.. Алло!.. Хорин! Вы слышите меня?
   Похоже, соединение нарушилось, потому что человек опустил руку с радиостанцией и вновь принялся запихивать в рот огромные куски, рискуя каждую секунду подавиться…
   – «Хорин»… – задумчиво прошептал Жора-Людоед как бы сам с собой. – Где-то уже я слышал это слово… Что-то у меня с ним связано!.. Но что?.. Не помню… Что-то совсем недавнее… Опять я забыл! Что-то вертится, но что?.. Не помню! И потом, уже Жаку:
   – Смотри, как он жадно ест!.. Словно не ел несколько дней!..
   – Ты думаешь, это тот самый человек, про которого говорил Рохля?.. «В шашлычную придет человек, который станет вести себя очень странно…» Думаешь, это он?.. – проговорил Жак.
   – Сам не знаю… Но смотри, как он жадно ест!.. – опять сказал Жора-Людоед.
   В эту самую секунду старая скрипучая дверь, отделявшая зал шашлычной от гардероба, отворилась вновь, и на пороге появился тот самый новый гость, который навевал тоску на Жору-Людоеда. Он опять принялся осматривать зал. В свою очередь, подозрительного вида человек, – впрочем, подозрительный вид не был тем качеством, которое выделяло его среди посетителей шашлычной, скорее наоборот – делал его более незаметным здесь, – который отдыхал «сам друг» с литровой бутылкой водки, как раз, по случайности, именно в этот момент в очередной раз пробудился от полудремы, чтобы подлить водки в стакан, поднял глаза и посмотрел в сторону входной двери…
   Он встрепенулся, едва разглядел нового гостя, привстал со своего места, тотчас позабыв про водку, которую только что подлил себе в стакан…
   – Совиньи!.. – прокричал он. – Совиньи, я здесь!..
   Теперь гость, осматривавший зал и расслышавший эти крики, тоже увидел его и не торопясь пошел к его столику.
   – Совиньи, я здесь!.. Что же ты так долго не приходил!.. Где же ты был, Совиньи?!.. Я ждал и успел напиться, пока ты не приходил, Совиньи!.. – подозрительного вида (на взгляд нормальных, без уголовного прошлого, людей) человек встал, опрокинув стул, и приговаривал все это, пьяно покачиваясь.
   – Лазарь!.. Здесь так темно, что я не мог тебя разглядеть. Я очень плохо вижу. Здесь так темно, что мне не давали тебя разглядеть. Хозяева нарочно сделали в зале очень плохое освещение, чтобы я не мог тебя разглядеть. Ты же знаешь, что у меня очень слабое зрение, поэтому мне никак не удавалось тебя разглядеть, – так говорил новый гость, которого, судя по всему, звали Совиньи.
   Он шел к столику того, что сидел недавно «сам друг» с бутылкой водки, но шел очень не спеша…
   – Совиньи, я опять узнаю тебя. Только что я, после водки, не мог точно определить, ты это или не ты. Но как только ты начал говорить, подражая своему старшему брату, я сразу понял, что это ты. Ты, как всегда, подражаешь своему старшему брату и говоришь, как говорит обычно он, Совиньи. Такие слова, что он плохо видит, что нарочно выключили свет, такие слова мог придумать только твой старший брат. Он всегда придумывает такие невероятные вещи.
   – Вот, ты мне не веришь!.. Я тебя искал и не мог разглядеть только из-за плохого освещения. На улице ничего не видно, темно, здесь ничего не видно, темно. Мне так хочется попасть в какое-нибудь такое место, где наконец-то будет очень светло и все станет сразу видно, Лазарь. Я ужасно устал от подобной темноты. Нет никакой возможности жить в такой темноте дальше. Надо что-то очень сильно изменить кругом, чтобы больше такой темноты не было…
   – Вот!.. Что я говорил!.. Брату ты подражаешь!.. Брату! Он у тебя говорит подобные вещи всегда!..
   …Так они переговаривались, пока Совиньи медленно не шел, а ковылял от двери к дальнему, возле самой нишки, столику, за которым сидел Лазарь.
   Естественно, что всю эту сцену видели и Жора-Людоед с Жаком, и тот хориновец, который совсем недавно переговаривался с кем-то по своей портативной радиостанции. Он опять ел, но как ни спешил этот человек насытить свою утробу, а дело, связанное с радиообщением, было для него все ж таки важнее… Потому что еще не прожевав даже как следует и торопясь еще отправить в рот хотя бы еще одну ложку салата, он схватил со стола продолговатую радиостанцию и принялся в страшной спешке нажимать пальцем, испачканным в кушаньях, заветную кнопку… Делал он это судорожно, никак не мог попасть в нужную кнопку и, несмотря на всю его спешку, что-то там у него не получалось, – соединение никак не устанавливалось…
   Совиньи тем временем наконец-то пробрался к столику, за которым сидел его товарищ, и сел за него. К ним тут же подскочил расторопный мальчишка-официант – тот же самый, что обслуживал Жору-Людоеда и Жака. Но Совиньи не обратил на него ровным счетом никакого внимания.
   – Скоро, скоро этот мерзавец, мой отец, сюда придет!.. Скоро отец сюда придет!.. – проговорил Совиньи. – Тут-то мы ему и покажем!.. Мы ему устроим… Он не должен был всего этого делать. Я ему не прощу. Никогда не прощу. Пусть, если он хочет, чтобы я его простил, сделает… Сделает это… Мне нужно только это. Мне нужно, чтобы он сделал только это. Только это необходимо мне!.. Не-ет, он не войдет сюда никогда!.. Никогда он не войдет сюда!.. Он будет стоять под дверью и выть от ужаса и тоски, он будет просить, чтобы его пустили сюда, он еще поплачет, он еще попросит, чтобы его пустили сюда!..
   Тут Совиньи вскочил и закричал… При этом он протягивал руку к человеку, входившему в этот момент в шашлычную, – как раз, по стечению обстоятельств, – это был один из помощников повара, который отлучался из шашлычной по своему личному делу и теперь спешил вернуться обратно на свою работу:
   – Я вас прошу, закройте поскорее дом!.. Накрепко закройте!.. Наглухо!.. Иначе сюда может войти… Иначе сюда войдет… Нечто ужасное!.. Не-ет я не могу позволить ему войти сюда!.. Он мне здесь не нужен!.. Я ему никогда не прощу того… что он заставил…
   – Что он заставил? Что он заставил тебя сделать, Совиньи? – проговорил в очень сильном удивлении Лазарь.
   – Как что заставил?! Заставил рабочим сделаться… Нет ничего более проклятого на свете, чем быть рабочим… У-у, ненавижу я эту заводскую работу!.. Вообще ненавижу всяческую работу… Хоть заводскую, хоть и не заводскую… Сушит она и ум и тело… Худею я от нее, от работы. Отец, вишь, хитрый какой, сам-то – бережет себя от работы-то, живет легко, а мне – давай, Совиньи, зарабатывай себе, ишачь, гни горб на дядю!.. В какое безвыходное положение меня жизнь поставила: ведь ничего поделать не могу… Работать уже совсем нельзя, работать я уже совсем не могу – потому что ужас, кошмар эта работа, кони от нее и те дохнут!.. Фабрик здесь в Лефортово много, цари все строили, на Яузе мануфактуры удобно было строить, да только ишачить там – свихнуться можно. Я оттого такой и свихнутый уже, что все силенки, все жилки работа вытянула. А денег-то и нет!.. Последнюю зарплату-то уже и пропил всю, прогулял всю… Водки покупали много, закуски… Хорошо пожил, да недолго радовался, быстро денежки-то улетучились… Разве это зарплата, какая на нее жизнь?!. А отец, гад, небось, радуется. Еще бы, хорошо себя-то холить, а другие – идите, работайте на завод, работайте на фабрику… Ему – праздник, а нам – конец, смерть, гибель… Каторга ежедневная без всякого просвета… Или вот так, как я сейчас, – сиди без копья! Не-ет, он нам должен помочь!.. Он от меня просто так не отделается: пусть или деньги дает, или научит, где их раздобыть!..
   Тем временем товарищ Совиньи сидел за столом, кажется, из последних сил. Как ни старался он разбирать то, что говорил его друг, а голова его то и дело наклонялась вниз. Он проговорил:
   – Что-то развезло меня, Совиньи, голова у меня слабая… Ты же знаешь, отчего у меня голова слабая… Еще в детстве я менингитом переболел… А потом в армию забрали… – Лазарь точно бы оправдывался перед товарищем за свою слабость.
   Совиньи ответил:
   – Забрали… Да… Это точно, у нас ведь не сами идут, а забирают!.. Сами у нас вообще никуда не идут… Не такие мы дураки, чтобы самим в ярмо идти!.. Ненавижу я всех тех, кто нас в ярмо загоняет. И отец, между прочим, так говорит… Забрали…
   – Забрали!.. Как восемнадцать лет исполнилось, так и забрали… И уж так там меня били, так били!.. И все по голове, все по голове!.. То в ухо, то по зубам, то в глаз, то по затылку… И кулаком, и табуреткой, доской тоже один раз было, лопатой… Вот голова и ослабла, и заболела!.. Как же тут думать, когда так по самому главному инструменту для думанья, по голове, столько били?! Не берегли они, Совиньи, мою голову. Даже наоборот. А меня ведь нельзя было по голове бить. Она у меня и так после менингита слабая…
   – Вот что, слабая голова… Слушай меня внимательно!.. – Совиньи жестом пригласил Лазаря подвинуться к нему ближе, видимо, намереваясь сообщить что-то очень важное и секретное, такое, что он ни в коем случае не хотел, чтобы об этом слышали другие посетители шашлычной…
   – Надеюсь, твоя слабая голова не помешает тебе понять то, что я тебе сейчас скажу!.. – добавил Совиньи с некоторой злостью и раздражением на товарища. – Дело очень важное и касается событий, которые здесь, в шашлычной, в Лефортово, скоро произойдут… Дело касается террористов, которых все ищут… Ничего себе дельце, а?.. Ищут известных преступников!..
   Жора-Людоед и Жак, подслушивавшие и подсматривавшие как могли из-за портьер, изо всех сил напрягли слух…
   Вот-вот, казалось, самая важная фраза будет сказана… Лазарь нагнулся к Совиньи, но… Тут же и отшатнулся, поморщившись и проговорив с едва-едва скрываемым отвращением:
   – Эх, Совиньи, да и воняет же от тебя!.. Словно ты отродясь не мылся… Грязен ты… Мужик…
   – Да, я грязен!.. – проговорил Совиньи чуть ли не с гордостью.
   – Грязен… – это уже Лазарь. – Сказать по правде, так ты не просто грязен… Ты чудовищно грязен! Вроде одежда на тебе хорошая надета… А ведь ты… Словно как в подъезде на ступеньках недели три спал… Чего это ты?.. Или я тебя давно не видел?.. Отвык?..

Часть третья
НАСТРОЕНИЕ – ЛОЖЬ

Глава XVII
Обитатели третьеразрядной гостиницы

   Настроение сцены и антуражи происходившего в этой истории менялись вновь. Совершенно противоположное следующему настроение создал бы шикарный вестибюль в каком-нибудь пятизвездочном отеле – блеск, бои в форменных костюмах… Вот оттолкнувшись от этого, можно было представить себе что-то совершенно противоположное. Этим противоположным был убогий маленький номер в гостинице Лефортовского рынка.
   Кругом были нагромождения хлама, какие-то стулья без ножек, горшки для цветов, вдетые один в один, старые репродукции в рамках, скатанные ковровые дорожки. Все это было освещено свисавшей с потолка тусклой лампой в старинном и на удивление – красивом абажуре, покрытом какими-то многоцветными когда-то, а теперь – малость выцветшими, аппликациями. Под абажуром – потертый диван, которому, на взгляд постороннего, исполнилось не меньше ста лет.
   На диване, поджав ноги по-турецки, восседал Томмазо Кампанелла, который еще недавно носил театральный фрак, – теперь он был в какой-то невообразимой одежде, явно с чужого плеча, – мятых и грязных штанах, которые были ему сильно длинны, таком же поношенном, как и штаны, пиджаке и во все тех же остроносых лакированных концертных туфлях, – только они к этому моменту изрядно запылились. Рядом с ним, обезьянничая и, по примеру Томмазо Кампанелла, поджав ноги по-турецки, сидел Охапка, щурясь от дыма истлевшей до фильтра сигареты.
   На полу перед диваном, подоткнув под себя полы рваной шубы, – нищий Рохля, взирал на них снизу вверх. Все трое сосредоточенно смотрели в карты, которые держали в руках.
   – И-и-их, ить… при хорошем питании можно жить в этом… Как его… И в унитазе!.. В армии… Прапорщик говорил. Эхма!.. – многозначительно изрек Рохля и протянул руку с черными ногтями к Охапке, при этом тот отшатнулся, но неудачно, – Рохля все равно вытащил у него изо рта окурок, поднес его к лицу, бережно сжал губами и с наслаждением затянулся.
   – До-обрый табак! – произнес нищий.
   Это был окурок от недорогой сигареты «Дукат», которая даже при том, что она была не очень дорогая, досталась Охапке бесплатно. На днях сигаретная компания рекламировала свой товар, и возле метро «Бауманская» девушки в куртках и кепках фирменных «дукатовских» цветов и с «Дукатом» большими буквами через всю спину раздавали сигареты бесплатно. Охапка церемонно взял одну, да и от той чуть ли не долго отказывался, но тем не менее запрятал ее в карман, где она вся измялась, – лежала, грея Охапке душу воспоминанием о девушке, которая угостила его бесплатной сигаретой. И вот теперь Рохля столь бесцеремонно отнял у него это «сокровище», которое он, вообще-то, собирался выкурить как-нибудь в полном одиночестве, – не дал насладиться последней затяжкой. Охапка начал раздражаться, но пока еще ему было вполне по силам держать себя в руках и ничем не выказывать своего состояния.
   – Карты!.. Мы играем в карты, – приговаривал Томмазо Кампанелла. – Прошу не подталкивать разговор к самой болезненной для меня теме и сосредоточиться на игре в карты, которая, как мне кажется, идет у нас слишком вяло. Как-то непрофессионально, я бы сказал, и без интереса.
   Рохля «зашел». Сначала Охапка, потом Томмазо Кампанелла положили свои карты.
   – Карты… Мы играем в карты, – повторял Томмазо Кампанелла монотонно.
   – Может быть, ты расскажешь мне, подлый нищий, что же это за необычная история – история тюремного паспорта. Может быть, ты расскажешь мне? – проговорил он, вовсе не обращаясь к нищему, а точно бы обращаясь к самому себе.
   Ждать от нищего какого-либо рассказа было совершение бесполезно, и Томмазо Кампанелла это уже прекрасно понимал, потому что он много раз за этот вечер спрашивал нищего но тот ни разу ему так ничего и не ответил. Томмазо Кампанелла говорил про паспорт совершенно автоматически, совершенно не для того, чтобы услышать что-либо от Рохли. Ему просто необходимо было как-то забыть хоть на мгновение о своем кошмаре, о том напряжении, которое разрывало на части его голову, его душу, его тело, его мозг, его сердце. Каждую часть его тела разрывало необыкновенное напряжение:
   – Вчера я гулял по улице. Здесь недалеко. Дома – старые улицы – старые. Все, как обычно, – магазины, деревья, небо. То есть «как обычно» – для Лефортово – обычно. На самом деле, здесь есть какая-то атмосфера. Она отличает эти улицы от каких-нибудь других улиц. Хотя все «как обычно»! Почему же у меня постоянно плохое настроение? Я не могу освободиться от этих улиц. Я чувствую – они есть. Я – раб этих улиц! Они порождают во мне странные фантазии. Мне кажется, в этих улицах должны жить…
   Нищий поднял заскорузлый палец к небу и многозначительно произнес:
   – Одно уточнение, пожалуйста… Одно уточнение. Живут.
   – Да-да, – проговорил Томмазо Кампанелла. – Живут очень странные персонажи. Поскольку я теперь актер самодеятельного, самого необыкновенного в мире театра под названием «Хорин», мне кажется, что кругом живут персонажи из пьесы. Кругом нет обычных, нормальных людей. Но, с другой стороны для меня как для актера это даже интересно, это даже важно чтобы персонажи были необычными. Ведь такую пьесу, с необычными персонажами, будет очень интересно смотреть. Да верно, кругом нет обычных, нормальных людей.
   Нищий, дождавшись пока Томмазо Кампанелла закончил свою тираду и почесавшись, вновь поднял свой палец кверху.
   – Одно уточнение, пожалуйста… Одно уточнение. И не было!
   – Да-да! – с жаром подхватил Томмазо Кампанелла. – Мне, точно, кажется, что в этих улицах никогда и не было обычных нормальных людей. Только какие-то персонажи из странной пьесы. А сами эти улицы – как театральные декорации для какой-то очень мрачной пьесы, от которой у меня портится настроение. Постоянно портится настроение.
   Нищий в третий раз поднял свой заскорузлый палец кверху.
   – Дома и улицы – настоящие. Я бы хотел уточнить. Это не мрачные декорации, здесь все настоящее. Места наши, действительно, очень дремучие. Не места, а темный лес, бор, ельник. Не места, а тайга, медвежий угол. Здесь все как при царе Горохе было, так и сохранилось.
   – А как при каком царе, Рохля? При каком царе здесь все было построено, да так без изменений и осталось, а? – спросил Томмазо Кампанелла и испытующе посмотрел на Рохлю.
   – Кажись, при Петре Великом! – ответил Рохля. – Хотя я точно не уверен. Да здесь все как при царях было построено, так и сохранилось. Здесь никто ничего не переделывал. Только ветшало все, разваливалось. Но при хорошем питании не то, что здесь, в унитазе жить можно.
   В номере гостиницы Лефортовского рынка, находившейся по адресу Авиамоторная улица, дом 1, продолжалась игра в карты.
   – Пойду в нужник, – произнес Охапка и на время покинул их, проскрипев старой, низенькой дверью, для чего-то обитой войлоком.
   – Ну что, Рохля, раскроешь мне тайну тюремного паспорта? Что это за паспорт такой? – произнес Томмазо Кампанелла, как бы между делом, едва только за Охапкой притворилась дверь. Голос его звучал недобро.
   Нищий отшатнулся, но ничего не ответил.
   Тогда Томмазо Кампанелла набросился на него и начал душить, впрочем, несильно, так, чтобы придушить, припугнуть только, но, конечно же, не до смерти. Нищий сопротивлялся, пытался сбросить с себя обидчика, но силы того, кажется, были удесятерены какой-то невероятной эмоцией.
   Нищий чувствовал, что с Томмазо Кампанелла ему не справиться:
   – Бес! Бес! Ай-ай!.. Охапка, на помощь! Помогите! Что?!. Что с тобой, Томмазка?! – пытался выкрикивать он, хрипел и брызгал слюной. – Милиция! Караул!
   Едва только Рохля позвал милицию на помощь, как Томмазо Кампанелла отпустил его, кошкой подскочил к двери и задвинул щеколду:
   – Милиции только не хватало!