– Черт возьми! – выругался Журнал «Театр». – Мы говорили про действие, а блеск – это не действие! По-моему, я уже говорил про это. Для пьесы необходимо действие. А вы подменяете действие блеском.
   – Блеск – это действие! – огрызнулся Господин Радио, который ужасно не любил, когда комментируют его режиссерскую работу.
   – Ситуация с блеском была критической. Если бы существовал прибор, который бы измерял степень блеска, то в этот момент его стрелка бы зашкалила, – продолжал рассказывать второй, сценический Господин Радио. – Блеск был неимоверный. Блеск был такой, что просто слепило глаза! Великолепие доходило до самой крайней степени. От этого великолепия меня в тот момент заколотила дрожь. Сердце мое заколотилось, потому что кругом было просто море блеска, блестящих поверхностей, от которых невозможно было нигде укрыться. И куда бы я ни пошел – на площадку перед барами, в туалеты, к креслам, в магазины, – всюду – блеск, блеск, блеск…
   Пока остальные артисты, игравшие хориновцев в рижском аэропорту, изображали, как они отдуваются, поставив на пол вещи, ненастоящий Господин Радио несколько раз прошелся туда-сюда по авансцене, то и дело останавливаясь и разглядывая стоявшие на сцене декорации.
   – Я ловлю собственное отражение в стеклах витрин, в никеле поручней, – пояснил словами сценический Господин Радио. – Даже деревянная отделка поручней на перилах аэ-ропортовских лестниц – и та была настолько гладко отполирована, что в нее можно было смотреться как в зеркало. Жаль, что мы, к сожалению, не можем передать этой атмосферы блеска в наших декорациях, – посетовал сценический Господин Радио. – Тогда бы вы точно поняли, почему мое сердце билось учащенно.
   – «Глупое сердце, не бейся!» – поиронизировала, обращаясь к настоящему Господину Радио стихами Есенина, женщина-шут. – Вот уж мы никогда не думали, что у вас такое глупое сердце! То-то вы так побледнели, когда попали в этот аэропорт и вокруг нас стали толпами ходить участники кинофестиваля! Я-то думала, что вам просто плохо, что вы переутомились во время хориновских выступлений. А оказывается, вас просто истерзал в тот момент комплекс неполноценности.
   – Нет! Моя неполноценность здесь ни при чем! – воскликнул настоящий Господин Радио, по-прежнему сидевший за своим режиссерским столиком. – Я переживал не из-за этого. Я переживал из-за того, что опять со своей профессией радиоэлектронщика я чувствовал себя в том блестящем аэропорту среди ярких транзитных пассажиров, переезжавших с одного кинофестиваля на другой, человеком второго сорта. А может быть, даже и третьего. А может быть, даже и четвертого.
   – И вот тут-то, поскольку этот мир блестящ, именно и важно отразить появление того безобразного и огромного человека, который представился нам как Совиньи и который, точнее, актер, изображающий которого сейчас переминается с ноги на ногу на нашей сцене и никак не может начать свою партию! – не выдержала женщина-шут и вклинилась в представление. – Между прочим, этот человек вовсе не переживал из-за этого блеска, который его окружал, хотя он тоже не был киноактером!
   – Верно! Верно! – полностью согласился с женщиной-шутом настоящий Господин Радио. – Как я потом уже понял, он был истинным революционером. Он, может быть, был большим революционером в настроениях, чем даже мы, хориновские революционеры в настроениях.
   – Это почему же? – удивился Журнал «Театр».
   – Потому, что он был разбойником. А как говаривал вслед за террористом Нечаевым еще Томмазо Кампанелла, разбойничий люд – это самый первейший революционер в России. Добавлю от себя, и в настроениях блестящего аэропорта, полного блестящими пассажирами – тоже, – ответил Господин Радио.
   – Послушайте, но раз разбойничий люд – самый первый в России революционер, то, получается, что нам, помешанным на революционном преобразовании собственной жизни, необходимо некоторым образом подражать разбойничьему люду?! Так, что ли?! – испуганно спросил Журнал «Театр». – Подражать, иными словами, уголовникам?! Но как?! В чем подражать?!. Это очень, знаете ли… Это даже немного страшно и пугающе… Это, знаете ли, до многого нас довести может. Особенно тех из нас, что являются людьми особенно впечатлительными и морально неустойчивыми.
   – Нет!.. Тут надо сказать твердо, что наша область, наша сфера, наша епархия – это только эмоции… И никакой разбойничий люд нас ни в какой сфере, кроме как эмоциональной, не интересует! Это точно! – успокоил Журнал «Театр» режиссер самого необыкновенного в мире самодеятельного театра.
   – Сердце мое учащенно колотилось, – продолжал со сцены ненастоящий Господин Радио. – Я не чувствовал себя и свою профессию подходящими к этому блеску. Опять в моей душе было щемящее, тоскливое чувство обиды, как тогда, в театре. Опять была ужасная, чудовищная боль, которую я совершенно не заслуживал. Ведь я честно трудился инженером-радиоэлектронщиком. Я добился в своей профессии, на своем рабочем месте значительных успехов. Меня несколько раз поощряли почетными грамотами. А уж сколько раз за свою хорошую работу я получал премии – и не сосчитать. Но все эти успехи, грамоты и премии были ничто, потому что они не добавляли мне блеска. Сама моя профессия была неяркой. И в этом я чувствовал несправедливость: почему моя профессия неяркая?! Сколько можно жить с этим чудовищным чувством несправедливости и болью в душе?! Яркие и неяркие профессии, зловещее разделение профессий на яркие и неяркие, – опять, как тогда, тысячу лет назад, в театре, мне грезилось, что люди разделены на ярких и неярких, и главное при этом разделении заключено в их профессиях, которые тоже зловеще разделяются на яркие и неяркие. Я бы приложил любые титанические усилия, чтобы встать вровень с этим блеском, я бы легко сделал нечто такое, после чего все бы поняли, что я мужчина – сильный и настойчивый, – и ведь это на самом деле правда, что я не слабак и не трус, я не размазня, но… У меня просто неяркая профессия, которая… – тут сценический Господин Радио запнулся при исполнении своей роли во второй раз. Опять он, видимо, забыл текст роли. А вспомнить его или сымпровизировать что-то ему подобное – не мог.
   Тут настоящий Господин Радио поднял вверх свою дирижерскую палочку, видимо желая, чтобы актер, игравший Господина Радио, его послушал. Естественно, что актер, игравший Господина Радио, перестал судорожно вспоминать, что же надо было сказать дальше по сценарию эпизода, а приготовился слушать своего режиссера. Между тем Господин Радио, как это и положено настоящему режиссеру, принялся объяснять актеру его роль:
   – Понимаете, ваш персонаж чувствует, что он со всей своей жизнью никак не соответствует блеску. Но тут я хочу обратить ваше внимание на два момента. Первый – ваш персонаж однозначно понимает, что если не будешь пытаться хоть каким-то образом соответствовать блеску, то и комфортно чувствовать себя не будешь. Второй – ваш персонаж также однозначно понимает, что попытки «соответствовать блеску» так же бредовы и противоестественны, как и мои утверждения в рассказе про случай в театре в одна тысяча семьдесят седьмом году, что артисты имеют преимущества перед зрителями и чуть ли не издеваются этим преимуществом над зрителем, а потому зрителям надо бороться с артистами. То есть они как бы с одной стороны и не бредовы, да только если начнешь эти попытки делать… Да и в чем будут заключаться эти попытки?! Тут если начнешь пытаться, то получится… – на этот раз уже настоящий Господин Радио запнулся, подыскивая подходящее слово.
   – Получится «Хорин»! – воскликнул Журнал «Театр».
   – Да, верно! – согласился Господин Радио. – Есть еще третий момент, который я оставляю за скобками: сценический Господин Радио совершенно не представлял, как он может вдруг на практике начать соответствовать этому блеску. Ведь «Хорина»-то, в который он мог бы пойти, у него нет. Есть «Хорин» старого формата. «Хорин», в котором командует руководительница самодеятельного хора старуха Юнникова. Но с другой стороны, как я уже отметил, он, этот наш сценический Господин Радио (не надо путать его со мной, настоящим Господином Радио, потому что все-таки сценический Господин Радио – это не копия настоящего Господина Радио), прекрасно понимал, что при таких обстоятельствах, при существовании вот такого вот блестящего аэропорта, при наличии в этом аэропорту вот таких вот блестящих пассажиров, бродящих здесь как поодиночке, так и группками, жить простой тихой жизнью становится совершенно невозможно. Впечатлительный человек, который при таких вот блесках живет простой тихой жизнью, ощутит такое собственное несоответствие этому блеску, что ему тут же захочется либо как-то переменить свою жизнь, либо повеситься… Ну что же вы замолчали? – спросил Господин Радио самодеятельного артиста. – Продолжайте!
   – А блеск усиливался, – продолжил актер, что играл Господина Радио на маленькой хориновской сцене. – Тому виной было закатное солнце, что пронзало лучами-стрелами насквозь: залы, витрины, зеркала, любую поверхность, что могла отразить, рассыпаться тысячами блесток. Какие мучения я испытывал! Каким несчастным я себя ощущал. Задержавшись возле одной из витрин, я увидел… Я нарочно развернулся боком, словно высматривая кого-то там, в дали коридора, туманной, неясной, воображаемой, чарующей… Мимо – я преградил им дорогу – проходили, нет, шествовали, скользили, поражали… Три стюардессы «Эр…» Какой-то там «Эр…» Название какой-то там авиакомпании было на их кокардах. И я нарочно задержался, отразился вместе с ними. Но если их отражение побежало, засеребрилось, неправдоподобно увеличивая их и без того невероятную красоту, то мое… Пшик!.. Я вдруг увидел служку-уборщицу, протиравшую витрины… Пшик!.. Она тоже не имела яркого отражения, она просто… И жпросто… Мы просто… Простота… Убийственная простота… Как какие-то безликие серые пятна: два пятна, две тени… Не то, одним словом! Я – не «то», одним словом. Не бейся тупое сердце. Я обманут счастьем.
   Между тем находившиеся в зале хориновцы были так увлечены сценкой, что никто не видел, как в зал вошел посторонний человек. Впрочем, в царившем в «Хорине» полусумраке и не такое могло остаться незамеченным.
   – Ой!.. – взвизгнула на этом месте женщина-шут. – Вот тут вы пропустили еще один момент. – У вас уже стоит на сцене один персонаж, который не знает, что ему делать. Этот стоящий на сцене человек с чемоданом, я так понимаю, это – безобразный огромный человек, который представился Совиньи, – действительно, стоявший на сцене хориновский актер с чемоданами был достаточно крупным мужчиной – высоким и толстым. – А в этот момент должен выходить на сцену еще один персонаж. Про которого, я уверена, вы забыли. Это мальчик из хориновской группы детей. Ну-ка, мальчик, выходи-выходи! – позвала женщина-шут кого-то, кто, должно быть, стоял в этот момент за сценой.
   На сцену действительно в этот момент вышел мальчик. Он должен был изображать одного из участников детской группы хора, что тоже ездила на выступления в Ригу.
   – Ну что?! – спросил женщину-шута Господин Радио. – Вы думаете, что сделали что-то очень важное и оригинальное тем, что вытащили из-за кулис этого мальчика? Да он и так должен был выйти из-за кулис именно сейчас. Верно, мальчик?
   Мальчик послушно кивнул головой.
   – Продолжайте, пожалуйста! – попросил настоящий Господин Радио сценического Господина Радио. И потом, повернувшись к женщине-шуту. – Между прочим, чтобы вы знали. По сценарию этого отрывка этот мальчик – это никто иной, как сынок Господина Радио!.. Но это так, к вашему сведению…
   – Как тебя зовут, мальчуган? – тихо спросил тем временем тот из матросов, что был постарше, – он как раз стоял почти у самой сцены и вынул из кармана шоколадную конфету в бумажном фантике. Но мальчик не ответил и даже не повернул в его сторону головы.
   – Эй там, у сцены! – разозлился настоящий Господин Радио. – Попрошу не мешать нашей работе. Иначе я буду вынужден попросить вас покинуть театр. Его зовут Господин Радио-младший.
   Мальчик кивнул.
   Сценический Господин Радио продолжал:
   – Да, блеск оказывал на меня ужасное воздействие. Я страшно мучался. «Неужели и мой сын мучается так же ужасно, когда попадает в блеск?!» – подумал я. Щемящая, искренняя жалость, та самая, про которую рассказывал нам учитель Воркута, охватила меня. Но в следующее мгновение я понял, что мне нечего жалеть своего сына. Потому что блеск вовсе не оказывает на него такого же убийственного воздействия, как на меня. Наоборот, как симпатичный и милый ребенок, он должен был бы чувствовать себя в этом блеске вполне хорошо. Он в этом блеске пришелся бы к месту. Дети в блеске всегда должны чувствовать себя к месту. Потому как они еще – никто. Они только начало. А у начала может быть любое продолжение. И значит, категории-то у маленького человечка еще нет! Ведь у маленького человечка еще нет профессии. Нет профессии, нет и категории. Так это понимаю я, Господин Радио.
   Поскольку это было все-таки театральное представление, а не прямой слепок с того, что на самом деле происходило в аэропорту города Риги, то в этом месте в хориновской версии событий мальчонка сделал шаг вперед и проговорил:
   – Я ничего не понимаю отчетливо, рассудочно. Я чувствую все только в виде каких-то неясных образов, настроений, как собачонка.
   – Отлично! Кто-то там спрашивал, как его зовут? Назовем его Собачонка. Отныне мы будем упоминать его только как Собачонка. Это наиболее точно отражает суть происходящих в его голове процессов. Итак, Собачонка – сын сценического Господина Радио! – воскликнул Господин Радио – режиссер.
   – А раз нет у маленького человечка категории, значит, он в мечтах своих с полным правом может присвоить себе, на будущее, любую категорию, – продолжал сценический Господин Радио. – Пусть даже и нет у него никакого, ни единого шанса, что в будущем у него, действительно, будет именно эта категория. Ведь это же мечта. А для того, чтобы верить мечте, шансы не нужны. И вот получается ситуация, когда мы с моим сынком Собачонкой оказываемся, так сказать, совершенно в противоположных положениях: я понимаю, насколько сильно не соответствую я этому блеску, а мой сынок Собачонка, напротив, чувствует, что он здесь вроде как свой… Но я не случайно упомянул это «вроде как». Сам по себе он свой. Но ведь он же со мной и, как каждый ребенок со своим отцом, связан со мной множеством невидимых пуповин. И все то ужасное, что относится ко мне, по этим пуповинам перетекает и к нему. А поскольку он это перетекание ужасного через пуповину не осознает головой, он только чувствует это ужасное перетекание в виде каких-то неясных образов и картинок так же, как чувствует и думает собачонка, то от этой неосознанности зла он должен испытывать особенно ужасные мучения. А еще он должен тяготиться мной, как человек, который попал не в свою компанию и только вынужденно в ней находится. Я со своей неяркой профессией и категорией тяну его на дно, в то время как он мог бы со своей мечтой воспарить к небесам. Но если из компании можно выйти, можно с ней не встречаться, то как и куда ему, мальчику, моему Собачонке, от меня деться?!
   Тут мальчик шагнул ближе к краю сцены, тут же в него ударил луч прожектора, и, щурясь от его света, мальчик проговорил:
   – Я хочу рассказать вам, о чем я все время думаю. Мальчик достал бумажку и принялся читать по ней… Сначала он прочел посвящение:
   – Посвящается моим родителям. Нечто вроде школьного сочинения.
   Потом он прочитал сам текст «сочинения»: «Знали бы вы, о чем я мечтаю! Я не мечтаю о новом велосипеде, компьютере или паре ботинок. Я не мечтаю о гоночном автомобиле. Я мечтаю о мире, в котором никого из вас уже не будет. Мире, в котором я наконец окажусь свободным от вас, породивших меня и так меня не устраивающих. Я не знаю, куда бы вы все могли деться, но, безусловно, куда-то вы должны были бы деться в том свободном мире без вас. Увы, я слишком сильно переплетен с вами. Каждая жилка, каждый нерв переплетен. Невозможно быть чьим-нибудь чадом и не зависеть от своих родителей всю жизнь. Каждую секунду, каждый миг, каждую долечку времени вторгается в голову это бесконечное унижение: ты порожден кем-то, кто сделал это без твоего разрешения, без твоего вердикта на это. Это чем-то сродни изнасилованию, когда женщина вынуждена рожать ребенка от мужчины, от которого она не хочет его рожать. А разве рождение тебя не устраивающим тебя родителем не есть такое же изнасилование?! О, несправедливость рождения! Какая боль для сильной, свободолюбивой личности все время ощущать это унижение невластностью над самым первым, самым главным фактом в своей жизни! Человек властен над всем в своей жизни, он даже может выбирать, убить или не убить себя, но над своим рождением он не властен никак. В этом корень моих бед, в этом подлое начало всех моих невзгод. Отчего я не имел права выбрать себе родителей? Отчего это гнусное изнасилование?! Добро бы вы хоть как-то пытались смягчить тот факт, что именно вы меня произвели на свет, покаянием, смирением, попытались бы сделать хоть что-нибудь, что бы облегчило мои страдания. Страдания от того, что именно вы мои родители. Так нет же! Вы словно постарались сделать все, чтобы я как можно больше ощутил то, в каком ужасном месте и от каких ужасных неярких родителей мне довелось родиться».
   – Мой Собачонка мучается от того, что я не ярок, я не соответствую блеску, – проговорил актер, что играл Господина Радио в рижском аэропорту. – Но я хочу спасти его от этих мучений. И значит, нет мне другого выхода, кроме как предать самого себя, свою тихую, спокойную жизнь и кинуться в погоню за соответствием блеску. Это будет автоматически требовать предательства. Предательства призвания радиоэлектронщика. Но для меня это ужасно. Невыносимо! Я не могу легко предать свое призвание, свою профессию, будь она хоть трижды неярка.
   – Но вы же предали, предали себя, свою профессию! – воскликнула женщина-шут, обращаясь почему-то не к сценическому Господину Радио, а к настоящему.
   – Да, предал, – согласился настоящий Господин Радио. – Но вы бы знали, какой трагедии мне это стоило! И пошел я на нее только из-за детей. Из-за своих детей.
   – У вас есть дети? – удивилась женщина-шут.
   – Да, есть, – ответил настоящий Господин Радио. – Двое. Мальчик и девочка. Помните, когда к нам в «Хорин» на репетицию в здание школы пришла милиция, я сказал, что мы создали наш «Хорин» исключительно для того, чтобы помочь детям. Я говорил тогда именно о тех детях, что страдают от того, что у них неяркие, не той категории родители. Мы, родители, должны сделать что-то, какую-то хориновскую революцию, чтобы наши дети никогда не могли произнести тот монолог, что произнес сейчас Собачонка.
   Хориновцы не видели этого, но при упоминании милиции незнакомец, что некоторое время назад незаметно вошел и тихонечко присел на какую-то деревянную тумбу в самом дальнем конце зала, недовольно заерзал.
   – Но вот, что я сейчас думаю, – продолжал настоящий Господин Радио. – Ведь дети могут страдать из-за того, что у них неяркие родители, только пока они не вышли из детского возраста. Таким образом, чтобы избавить своих детей от страданий по поводу того, что я, Господин Радио, не соответствую блеску, я переживаю трагедию, затеваю хориновскую революцию, предаю свою профессию. А потом дети взрослеют, сами становятся неяркими дяденьками и тетеньками и говорят мне, что весь этот блеск – это чушь. Что блеску вовсе и не обязательно соответствовать, что на самом деле надо просто честно трудиться в своей неяркой профессии, которую дал тебе Бог, и не забивать себе голову всякой ерундой. И в детстве они никогда не страдали от того, что их родители не соответствуют блеску. И значит все, что я натворил, стараясь соответствовать блеску, это – только глупость и бред?! Я не могу определить, прав я или нет. Носят ли мои дети и вообще все дети земли в своих головах «школьное сочинение» Собачонки, эдакое «посвящается родителям»?! Их ли это сочинение тоже?! У меня в моем детстве было такое сочинение. Но, может быть, я – это исключение?! Может быть, у других детей подобных мыслей нет? Тогда все, что я делаю, из-за чего я мучаюсь – это не просто напрасное дело. Это ужасное дело. Я предаю себя по причинам, которые существуют только в моем воображении. А этот Собачонка – это просто чертенок, который нарочно рассказывает мне от своего имени этот ужасный монолог, чтобы морочить меня. И мой двойник, который идет в театр, чтобы повторить там сцену из моей жизни, – это тоже чертенок, который морочит и мучает меня. Где истина? Кто он, мой двойник: несчастный страдающий ангел или издевающийся надо мной чертенок? Если чертенок, то пусть он подумает: не слишком ли он перебарщивает?
   Произнося последние фразы, настоящий Господин Радио уже плакал. В хориновском зале воцарилась совершеннейшая, мертвенная тишина.
   Наконец самопровозглашенный хориновский режиссер вытер тыльной стороной ладони слезы и сказал:
   – Господа, может ли все, что я сказал, все эти мои мысли быть следствием чрезмерного развития во мне моей совести?
   Женщина-шут всплеснула руками и хотела уже что-то сказать, но не успела, потому что настоящий Господин Радио продолжил:
   – Нет, не смейтесь надо мной, я и так понимаю, что я странен. Но что же делать, если мне никак не удается не быть таким странным. Если это совесть, то она мучает меня все сильнее и сильнее. И вот что я, наконец, хочу вам сказать. Вот в чем хочу признаться… Это правда, это не театр, это признание находится в области того, что есть на самом деле! За стенами «Хорина». Так вот, нынешний вечер революционен для меня еще и потому, что я решил в самом прямом и простом смысле хоть как-то загладить свою вину: я решил избавить от себя своих детей – мальчика и девочку. Я денусь куда-нибудь от них. Я избавлю их от себя. Я исчезну из их жизни, начиная с сегодняшнего вечера. Или я приду обратно к ним, но приду лишь в том случае, если хориновская революция добьется успеха и жизнь моя каким-то невероятным образом переменится и станет наполненной блеском. Так я решил. Решение мое окончательно. Победа хориновской революции настроений, или я никогда не вернусь к своим детям!
   В этот момент на сцену вышел Глашатай и громким оглушительным голосом произнес:
   – Уважаемые участники самодеятельного хора на иностранных языках «Хорин»! Не надо забывать, что нам надо попасть во чрево рыбы. Вот уже объявляют наш рейс! Это рыба! Она заглатывает нас и дальше, там, в ее кишках, всегда влажно и тепло, и, главное, попав в чрево рыбы, никуда из него не деться: два часа замкнуты под замок, проглочены, не переварены, ни мертвы ни живы, замурованы заживо, ни Рига, ни Москва, ни Латвия, ни Россия, пограничье, безвременье, ужас. Пасть не откроется, лучик света не промелькнет… За облаками, высоко, старая рыбина не полетит. Она нырнет в туман, что низко стелется, она, поводя мордой из стороны в сторону, заскользит, заизвивается в черноте омута недалеко от земли, близко к верхушкам деревьев: латвийских деревьев, пограничных деревьев, русских деревьев, подмосковных деревьев, деревьев в окрестностях аэропорта Шереметьево. Над шоссейными дорогами и перелесками, полями и оврагами, огнями ночных деревень и семафорами у одиноких переездов в ночи, над поездами и рыбаками, невидимая, едва слышная, обтекаемая воздушными вихрями помчится рыбина, проглотившая хориновцев, в Москву. Ей надо в Москву. В Москву!.. Пасть она будет держать плотно сжатой, ровно дышать, неся в Москву свой нервный груз. И никуда из нее не выскочишь. Больше часа, всем вместе, в теплых внутренностях… Чрево рыбины!..
   – Прекрасно! Прекрасно! – произнес тот матрос, что был постарше. – Вот это, действительно, настоящее замкнутое пространство. И никуда из него не выскочишь! Никуда не денешься. Как из внутренностей проглотившего тебя кита.
   Появилась самодеятельная артистка, наряженная стюардессой. Правда, в отличие от тех блестящих стюардесс, о которых рассказывал сценический Господин Радио, эта была отнюдь не молодая и отнюдь в ней не было ничего блестящего. Если и было в ней что-то яркое, так это дешевая ярко-красная помада, которой она воспользовалась без всякого вкуса и соблюдения меры.
   – Дамы и господа! Нервный груз прошу проследовать внутрь рыбины. Уже можно. Пожалуйте сюда… – произнесла стюардесса. – Прошу нервный груз заходить.
   – Подождите! Подождите! – вновь напомнила о себе женщина-шут. – Вы перепутали события! Безобразный и огромный человек, который представился Совиньи, к этому моменту уже выступил на сцену. То есть, я хотела сказать, что он уже проявил себя. С самой ужасной стороны.
   – Да, – согласился настоящий Господин Радио. – Огромный и безобразный человек, который появился в мире блеска, начал свое дело. Любое оскорбление для него – невыносимая пытка, потому что он невероятно, до жути, болезненно горд. Таким оскорблением он посчитал для себя появление и хвастовство в аэропорту еще одного припозднившегося пассажира. Итак, запомним это: в блеске аэропорта появился новый пассажир, который приехал сюда гораздо позже огромного и безобразного человека, и огромный и безобразный человек посчитал само появление этого новичка за оскорбление. Так же оскорблением Совиньи посчитал хвастовство этого пассажира. Но давайте играть кусок по порядку.