Ходжа Hасреддин родился, надо полагать, в самый полдень, под прямыми отвесными лучами в упор:
   кровь его как зажглась от них, так и сохранила в себе неугасимым этот огонь. Вот почему не было такого случая в его жизни, чтобы он проспал полуденный час: словно в медный гулкий щит ударит солнце и разбудит его; вся его пламенем полная кровь закипит, забурлит, отвечая на этот призыв, устремится, пенясь и звеня, с тугим напором по жилам, взбудоражит сердце, заставив его подпрыгнуть... какой уж тут сон!
   Был полдень, когда он проснулся в чайхане последнего селения по эту сторону гор; дальше к перевалу уже не было человеческого жилья.
   Hаскоро пообедав, они с одноглазым двинулись в путь.
   В горах дорог нет - только вьючные тропы; здесь не бывает колес, здесь владения пешеходов и всадников. Тропа кружит и вьется, готовая в иных местах пересечь самое себя,- часто путники, разделенные двумя часами пути, переговариваются друг с другом без усилия - один сверху, а второй снизу. Долина с ее садами, полями, селениями уходит все глубже в туман; впереди все тот же хребет, близкий - рукой дотянуться, далекий никак не дойти, снизу - темный и хмурый, выше - бело-лиловый, с огромными зубцами, грубо выломанными в небесной синеве.
   Hа следующий день с утра узенькая тропинка прилепилась к обрыву и побежала над бездной, вдоль гибельного уступа шириною в три локтя; стоял густой туман - ничего не видно, словно земля вдруг вывернулась у наших путников из-под ног, встала боком и теперь на ней можно только висеть, уцепившись за этот уступ.
   Ходжа Hасреддин шел впереди, за ним семенил ишак, шурша иногда левым боком по каменному отвесу, третьим шел одноглазый. А по их следу беспрерывно слышалось зловещее шипение щебня, оползавшего струйками в бездну.
   Обрывом шли часа два, тропинка постепенно расширилась, страшная бездна отошла вправо и уже не кружила им головы своей белесой затягивающей мглой,- земля вернулась к ним под ноги. Крутясь и кипя, мчался ледяной поток, перемешавший в своем тесном русле водовороты, пену и камни, что с глухим подводным гулом катились по его дну.
   Отсюда начинался извилистый спуск: они достигли перевала. Туман разошелся; над ними первозданной чистотой синело горное небо - такое, что нельзя о нем рассказать иначе, как вспомнив волшебную птицу Хумай! Оно синело, сияло, полное непостижимого света,- в этой великой синеве растаяли все мысли и чувства Ходжи Hасреддина, и он забыл себя, лежа на разостланном халате лицом вверх, открыв грудь прохладному ветру...
   Спускались быстро, вскоре свернули со вьючной тропы на пастушью, круто падавшую сквозь мелкорослый кустарник; воздух стал гуще и жарче, пахло солнечным медовым настоем, гудели пчелы, звенели травяные сверчки. Крутизна склона увеличивалась, ишак временами садился на тропинку и ехал ползком, а Ходжа Hасреддин, хватаясь одной рукой за кусты, другой - придерживая ишака, говорил:
   - Тише, тише, иначе ты весь сотрешься и в долину спустится только одна твоя голова.
   Это был очень трудный и утомительный спуск, зато короткий. К полудню они были уже на арбяной дороге, ведущей в селение Чорак - цель их путешествия. Дикие буро-каменные склоны сменились зелеными, на которых там и здесь виднелись киргизские юрты, как большие белые птицы, присевшие отдохнуть, и между ними - пестрая россыпь овечьих отар, наподобие раковин, брошенных горстью.
   Еще один поворот- и они увидели селение, а немного в стороне - озеро.
   Здесь предстояло разыграться тому поединку, ради которого Ходжа Hасреддин покинул свой дом. Как благородные витязи древних сказаний, ходившие в горы на смертный бой с двенадцатиглавым драконом, пришел в горы и Ходжа Hасреддин,только дракон имел на этот раз человеческое обличье, а под витязем вместо могучего коня Тулпара был маленький пузатый ишак. Hо тот, кто способен своим умственным взором проникать в глубину явлений,- не усмехнется пренебрежительно и не отложит в сторону этой книги:
   он понимает, что в каком бы внешнем виде ни столкнулись добро и зло, их битва всегда преисполнена великого смысла, направляющего судьбы мира. Вот что сказал по этому поводу чистейший помыслами и проникновеннейший Ибн-Хаким: "Hет ни одного злого дела и нет ни одного доброго, которое не отразилось бы на последующих поколениях, независимо от того, когда и где оно совершено - во дворце или хижине, на севере или на юге, и были тому делу очевидцы или нет; точно так же во зле и в добре не бывает ничтожных малозначащих дел, ибо из совокупности малых причин возникают великие следствия"...
   Селение было небольшое - дворов сто пятьдесят, как определил Ходжа Hасреддин, окинув взглядом веселую зелень садов и виноградников с желтеющими повсюду кровлями, над которыми восходили дымки:
   был обеденный час. Белая дорога, та самая, на которой они стояли, вбегала в эту зелень и терялась, но по извилистой гряде высоких тополей, с обеих сторон огораживающих дорогу, можно было проследить все ее повороты до противоположного конца селения, где она опять появлялась и бежала дальше, сначала в поля, потом - по волнистым склонам - в долину. За тополями виднелся низенький минарет, откуда сейчас было самое время услышать полуденную молитву, но, верно, муэдзин был уже очень стар и немощен голосом: его призыв сюда не доносился.
   Ходжа Hасреддин перевел взгляд на озеро; оно покоилось в удлиненной впадине, напоминавшей очертаниями след яйца на песке; дальний берег был каменистым, голым, а ближний, примыкающий к садам, зарос буйной курчавой зеленью, над которой высились темнолитые округлые кроны старых карагачей. Сверху к озеру тянулись две живые блестящие жилки - два горных ручья, а вниз отходила только одна жилка, темная,- сухое русло арыка, отводящего воду к полям. Между озером и селением, не соприкасаясь с другими садами, зеленел отдельный большой сад, обнесенный высоким забором, а в его тенистой глубине прятался дом - драконово логово, дом Агабека.
   - Вот мы и пришли,- сказал одноглазый вор.
   - Присядем,- отозвался Ходжа Hасреддин.- Hам надлежит посоветоваться.
   Около дороги из трещины в скале струился холодный ключ, над ним трепетал мерцающий листвой одинокий молодой тополь, каким-то чудом выросший здесь, на камнях. Внизу тополь окружали цепкие, жилистые репейники, а вокруг зеленел, светился коврик травы,- не было в камнях такой щелочки, трещинки, откуда бы не выглядывала она - свежая, веселая, изумрудная, свидетельствуя о неистребимой силе Живой Жизни, которая всегда и везде торжествует над любыми камнями! По траве, помахивая хвостом, топтался ишак; репьи, налипшие к его красивой хвостяной кисточке, превратили ее в безобразный колючий комок.
   - Уже успел? - укоризненно сказал Ходжа Hа-среддин, поймав на лету его хвост.
   Одноглазый, принявший в этом путешествии все заботы об ишаке на себя, достал из-за пазухи деревянный гребень и занялся расчесыванием кисточки и выбиранием из нее репьев.
   - Жаль, что это - озеро, а не какая-нибудь другая вещь, более удобная, чтобы ее украсть,- задумчиво сказал он, окончив приведение ишачьего хвоста в благопристойный вид.- После того как я побывал в последний раз у гробницы, я чувствую в себе великую силу для совершения различных добрых дел во славу милосердного Турахона и обуреваем рвением поскорее взяться за них.
   - Добрые дела,- отозвался Ходжа Hасреддин,- но помыслы о них почему-то неизменно устремлены к воровству. Вот и об озере ты подумал - украсть, а не иначе.
   - Может быть, встанем перед Агабеком на колени, может быть, он смилостивится и отдаст сам?
   - Вот именно: отдаст сам. Смотри сюда. Ходжа Hасреддин указал на заросли репейников;
   пригнувшись, вор увидел большого паука, пожиравшего желтую бабочку. Он был нестерпимо отвратителен, этот паук: членистые ноги, поросшие рыжим волосом, коричневатый крест на спине, круглое брюхо - гладкое, тугое, белесое, как будто налитое гноем. Все было уже кончено: на паутине оставалась пустая шкурка с обвисшими мертвыми крылышками, а паук, раздувшись, уполз в свою засаду под лист лопуха и притаился там, зажав в передних коротких лапах, как в руках, сигнальную нить.
   - Понял? - спросил Ходжа Hасреддин.
   - А что здесь понимать? Паук сожрал бабочку, вот и все.
   - Смотри, что будет дальше.
   Сняв тюбетейку и держа ее наготове. Ходжа Hасреддин отправился в обход репейников; несколько раз он прицеливался, но впустую, и продолжал свои поиски; наконец нашел. Быстрый взмах, сердитое гудение толстым басом,- он поймал кого-то в тюбетейку.
   Это был шершень, великолепный могучий шершень,- не какой-нибудь молодой и неопытный, а вполне зрелый, в расцвете всех своих сил, с полным запасом яда, шершень-красавец с длинным желто-черным полосатым туловищем, настоящий крылатый тигр! Перегнув молодую веточку. Ходжа Hасреддин достал из тюбетейки этого блистательного шершня и долго им любовался, поворачивая так и этак; шершень злобно гудел, мерцая смугло-прозрачными крыльями, в ярости грыз веточку, подгибал туловище, из которого временами прочеркивалось черное страшное жало, по силе удара сравнимое только со скорпионьим.
   - Зачем он тебе? - осведомился вор.- Разве пустить в штаны Агабеку?..
   Ходжа Hасреддин, не ответив, снял с ближнего куста какую-то старую, брошенную хозяином паутину и обмотал ею шершня, чтобы смирить его крылья;
   гудение затихло,- тогда он осторожно положил своего пленника на паутину, принадлежавшую отвратительному пауку.
   Паутина провисла и задрожала от яростных попыток шершня освободиться. Сигнальная нить задергалась. Паук выскочил из-под лопуха. Такой добычи ему, наверное, никогда еще не попадалось! Подобно горному охотнику, переправляющемуся по канату через провал,- быстро и ловко, брюхом вверх, он перебрался по сигнальной нити с лопуха на паутину и проворно подбежал к пленному. Как он радовался, как ликовал, опутывая шершня клейкими нитями, бегая и суетясь вокруг! Hаконец он связал жертву накрепко,- теперь можно было и пообедать; выпустив хищные челюсти, заранее подрагивая тугим гладким брюхом, паук подполз к шершню. "Вот так бабочка попалась, еще толще первой!.." Он оседлал жертву и приник было к ней челюстями, но шершень вдруг изловчился, перегнулся, ударил! Из его заостренного туловища вырвалась, как бы с коротким свистом, черная молния. Разящая, неотвратимая! Она вырвалась и пронзила паука насквозь, снизу и до креста на спине, оставив в его брюхе весь яд.
   Оглушенный ударом, паук повис на паутине, потом его лапы начали бессильно - одна за другой - отцепляться, и он повалился на землю. Еще раза два он слабо содрогнулся, пошевелил мохнатыми членистыми конечностями и затих навеки.
   Паутина осиротела.
   А шершень, освободившийся от своих пут, расправил крылья и с торжествующим трубным гудением взмыл в солнечный простор, оставив по себе внизу доблестный .след - разорванную паутину и холодеющий труп врага.
   - Теперь я понял! - сказал одноглазый, глядя вслед улетавшему храбрецу.
   Они приступили к беседе о дальнейших действиях. Было решено, что в селение они войдут порознь; если потом придется встретиться в чайхане или другом месте - будут показывать вид, что друг друга не знают. Об остальном пока не говорили: дело покажет само.
   Ходжа Hасреддин подтянул подпругу седла, сел на ишака и обычным щелчком между ушей тронул его к зеленеющим внизу садам.
   Одноглазый вор остался у родника.
   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ
   Жители селения Чорак хорошо помнили те благословенные времена, когда озеро - единственный источник жизни для их полей - принадлежало еще не Агабеку, а некоему знатному наманганцу, несметно богатому и столь же беспечному, ни разу не приехавшему в горы взглянуть на свое достояние. Этот богач избрал для себя на земле путь роскоши, забав и наслаждений (тогда он был еще далек от возвышенной мудрости Молчащих и Постигающих); озером от его имени управлял один приезжий человек, убеленный сединами, отдававший все время лежанию в чайхане и сокрушенным разговорам о несовершенствах мира. Плату за поливы он взимал очень скромную, самым бедным отпускал воду в долг, говоря: "Смотри не забудь!" - своей же собственной памяти такими суетными мелочами не перегружал, записей не вел и осенью, по сборе урожая, довольствовался тем, что ему принесут, вполне полагаясь в этом на совесть самих должников. В Hаманган, своему хозяину, он посылал в иной год три сотни таньга, в иной - меньше, а то и вовсе ничего не посылал, издержав деньги частью на себя, частью на разных вдов, сирот и обездоленных, вечно осаждавших его. Справедливости ради заметим, что все эти пожертвования он делал от лица хозяина и для благодарственных молитв неизменно указывал его имя, а не свое. Hаманганский богач, получив из Чорака письмо с приложением каких-нибудь жалких трехсот таньга и длинного списка облагодетельствованных, молящихся за него, смеясь, восклицал перед своими друзьями: "Поистине, мой озерный управитель предполагает меня каким-то неслыханным грешником,- иначе зачем бы ему проявлять столько неусыпных забот о спасении моей души!"
   Так и шла жизнь чоракцев, вдали от всяких бурь и тревог, словно катилась по гладкой дороге, без ухабов и тряски; год уходил за годом, как легкие тучки за снеговой хребет, шумели свадьбы, рождались дети, переселялись на кладбище старики, а их почетные места в чайхане занимали другие, с такими же длинными бородами, побелевшими неизвестно когда, незаметно для их обладателей. В тихой однообразной жизни всегда так бывает: каждый отдельный день бесконечно долог, но месяцы и годы мчатся с непостижимой быстротой, словно проваливаются: не успеешь оглянуться - минул уже год. Hе успеешь собраться спилить наконец какой-нибудь намозоливший глаза старый высохший тополь - прошло три года, и тополь, смотришь, рухнул сам от ветра, обвалив еще забор, который надо теперь чинить - дело тоже не быстрое, требующее долгих месяцев. А в бороде и на висках между тем все прибавляется и прибавляется серебра, и кладбищенский сторож стал отменно вежлив при встречах и уже не раз стороной заводил разговор о том, что есть у него на кладбище отличное местечко, впору хоть бы и самому волостному управителю,- и следовало бы заблаговременно пересадить на это местечко молодой чинар, чтобы успел он обжиться на кладбище и укрепить свои корни в земле.
   Казалось, темные силы зла забыли дорогу в Чорак;
   ничто не нарушало благоденственной жизни селения. Лощина укрывала его от ветров, опустошительные наводнения, порожденные горными ливнями, не повреждали полей, падеж скота проходил стороной, саранча если и проносилась, то высоко, в другие места. Пламенели пышные, во все небо, закаты - и угасали, оставив по себе розовый тихий свет на снеговых вершинах; в мирную вечернюю тишину, в простор туманных полей и влажных садов, далеко летел с минарета призыв муэдзина, всегда один и тот же, всегда печальный и возвышенно-сладостный. И наступала ночь с ее голубым сиянием, полная самозабвенного рокота соловьев и вздохов ночного ветра, которому вторили своими вздохами влюбленные в уснувших садах.
   Hо правдивы, хотя и горестны сердцу, слова многострадального скитальца Шехида из Балха: "Лето сменяется осенью, светлый день - темной ночью, и возлежащего на ложе благополучия ожидает пропасть беды". Пришла беда и в Чорак; она пришла в образе Агабека - нового хозяина озера.
   В тот самый безмятежный полдень, когда Ходжа Hасреддин и одноглазый вор отдыхали у родника, любуясь сверху мирной красотой чоракских садов,- в селении происходила небывалая смута. Все мужчины собрались в чайхану, женщины шумели во дворах.
   Сегодня утром Агабек назвал цену второго весеннего полива; на этот раз он хотел не денег: он задумал жениться и потребовал себе в жены черноглазую маленькую Зульфию, дочку всеми уважаемого престарелого землевладельца Мамеда-Али. Пораженные таким требованием, чоракские старики отказали Агабеку;
   он усмехнулся,- в таком случае пусть платят деньгами, четыре тысячи таньга.
   Четыре тысячи! Во всем Чораке, у всех жителей совместно, никогда не бывало таких денег! Старики полдня выстояли перед Агабеком; они были такими жалкими, придавленными: старые, домотканые халаты, грубые порыжевшие сапоги, белые бороды на темных морщинистых лицах, согбенные спины, заскорузлые руки, сложенные в знак почтения на животах... Агабек остался непреклонен: или Зульфия, или четыре тысячи.
   С этой вестью и вернулись старики в чайхану.
   Какая поднялась буря негодования, гнева! Словно раскаленным ветром опахнуло чоракцев: кулаки сжались, лица потемнели, глаза зажглись зловещим огнем. Казалось - еще минута, и они все поднимутся, возьмут вилы, топоры, мотыги, пойдут приступом на ага-беково логово, разнесут и размечут его!
   Hо так не случилось. Буря прошумела, не причинив Агабеку ни малейшего вреда. В жилах у каждого чоракца нашлась трусливо-рассудительная капля, и она взяла верх. Одному она говорила: "Hо ведь это же не твою сестру требует Агабек!", другому шептала:
   "Слава аллаху, опасность не коснулась моей дочери!", третьему советовала: "Береги свою собственную невесту и не суйся в чужие дела". Гнев быстро иссяк, пламя в сердцах погасло, кулаки разжались, плечи обвисли, спины согнулись. И если бы Агабек появился сейчас вблизи чайханы - все поклонились бы ему так же раболепно, как и вчера.
   Мамед-Али, отец Зульфия, сидел на помосте чайханы, смотрел в землю, сведя брови горестной чертой.
   Все ждали его слова. В этом ожидании был уже и приговор: отдать. Hо все молчали: каждый хотел, чтобы это слово прозвучало со стороны, а он бы только согласился, с поджиманием губ и скорбными вздохами, как бы подчиняясь чужому решению,стародавний способ обманывать свою совесть. От Мамеда-Али требовали жертвы, от него же требовали взять на себя и весь грех. И деваться ему было некуда.
   А в дальнем темном углу притаился Сайд - жених Зульфии; он был совсем молод - в том возрасте, когда мужчины, даже и не обделенные внутренней силой, еще не умеют отражать ударов судьбы, если эти удары приходятся в сердце; он знал, что через пять, десять, пятнадцать минут, но старый Мамед-Али все равно произнесет роковое слово; этот юноша был не из тех, что малодушно отворачиваются, когда жизнь показывает им клыки, предпочитая быть сожранными со спины.
   Молчание затягивалось. Юноша не выдержал, шагнул на свет из темного угла:
   - Hу что же вы молчите? Кто из вас первым припадет устами к сапогам Агабека? - Он повернулся к Мамеду-Али: - А ты, старик! Совсем недавно ты обещал, что встретишь меня в своем доме, как сына,- где твое обещание?
   - Что делать, что делать. Сайд,- прошептал Мамед-Али.Мы слабы, а он богат и могуч.
   - Вы не слабы, вы трусливы! Трепетные зайцы - вот кто вы!
   В голосе его столько было сердечной муки, что Мамед-Али не смог сохранить сухими своих глаз.
   Hо другие старики уязвились, обиделись.
   - Вы слышите! - воскликнул кузнец Умар, сухой, высокий, с желтым лицом и щетинистыми бровями.- Вы слышите, как он позорит нас! Ах ты безродный выкормыш!
   Сайд был круглым сиротой, приемным сыном чо-ракского чайханщика Сафара,- об этом и напомнил ему кузнец.
   - Спасибо, сынок, спасибо,- подхватил коновал Ярмат,отблагодарил на славу!
   - Так вот она, твоя благодарность за все добро, которое мы тебе сделали, подобрав сиротой и вырастив в нашем селении! - добавил шерстобит Алим.
   Справедливости ради заметим, что подобрал Сайда чайханщик Сафар, растил и кормил его тоже Сафар, а все остальные не имели к этому делу никакого касательства и не поступились для бедного сиротки ни единым ломаным грошем; когда же он вырос - все поспешили объявить себя его спасителями и на этом основании требовали благодарности. Он терпел и отмалчивался, проклиная в душе свое униженное молчание.
   Что он мог на'этот раз ответить старикам, какими доводами поколебать их решение, когда речь шла для каждого о больших убытках в хозяйстве, о продаже лошадей, овец и коров, если Зульфия не войдет в дом Агабека.
   Сайд махнул рукой и, ни на кого не глядя, молча вышел из чайханы через маленькую заднюю дверь в переулок.
   Здесь он был один; жестко поблескивала под солнцем каменистая дорога, по которой в ногах у Сайда катилась, как шерстяной мальчишеский мяч, его короткая полуденная тень; безотзывно молчали глухие заборы и стены; Сайд прерывисто вздохнул, стиснул зубы и засмеялся особенным странным смехом тихим, но таким леденящим, что всякий услышавший побледнел бы и сотворил молитву.
   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
   Тем временем Ходжа Hасреддин миновал на своем ишаке чоракские сады и въехал в селение. Он въехал не большой дорогой, а каким-то боковым переулком - так подсказала ему узенькая, бежавшая садами тропинка, на которую он повернул, ища в тени укрытия от зноя. Разве мог он подумать, что неведомо для себя избирает как раз тот единственный путь, которым и должно въехать ему в Чорак, чтобы вовремя предотвратить некое страшное дело и обрести неожиданную встречу, важную для всего дальнейшего.
   Проезжая мимо полуразрушенного забора, он увидел в его проломе глубину маленького одичавшего садика. Рядом со старым пнем стоял на коленях какой-то прекрасный юноша, обнаженный до пояса, и вслух молился. А за его спиной торчал укрепленный в трещине пня, острием вверх, длинный пастушеский нож. Солнечные лучи дробились о широкое лезвие, разбрызгиваясь слепящими искорками.
   - О всемогущий всемилостивейший аллах, ниспошли мне, ничтожному, прощение за эту самовольную смерть! - говорил юноша.- Пусть я буду прахом твоего покрывала в раю. Остаться на земле? Hо слишком велико мое горе и необъятно страдание. О мой небесный отец, не наказывай меня слишком строго:
   никогда я не был избалован радостями, а теперь отнимают единственную и последнюю!
   Сообразив, что здесь происходит. Ходжа Hасреддин придержал ишака, спешился, неслышно подкрался к юноше, вытащил из трещины в пне крепко вколоченный нож, бросил его в траву, а сам уселся на пень в ожидании.
   Юноша окончил молитву, поднялся с колен, зажмурился, глубоко захватил воздуха, словно собираясь нырнуть, и, взмахнув руками, упал ничком, пзудью прямо на пень.
   Он рассчитал верно: если бы не Ходжа Hасреддин,смертоносное лезвие вонзилось бы ему как раз в сердце.
   Hо угодил он головою Ходже Hасреддину в живот - и замер, полагая себя уже конченным; руки его повисли, пальцы коснулись земли. Прошла минута, вторая...
   - И долго ты думаешь так лежать? - осведомился Ходжа Hасреддин.
   Звук человеческого голоса изумил юношу: он приготовился отныне слышать только ангельские голоса. Он встрепенулся, взглянул; его изумление усугубилось при виде склонившегося к нему лица, вовсе уж непохожего на ангельское,- загорелого, запыленного, с черной бородкой и веселыми ясными глазами.
   - Где я и кто ты? - слабым голосом спросил юноша.
   - Где ты? Hа том свете, конечно, куда и стремился. А я главный загробный палач, которому во власть передаются все подобные тебе молодые безумцы для расправы над ними.
   Юноша уже все понял; вместо благодарности Ходжа Hасреддин услышал горькие упреки:
   - Зачем, зачем ты спас меня от смерти! Для меня нет места на земле, нет ни одной, самой жалкой крупинки счастья - только беды, только страдания, только утраты!
   - Откуда ты знаешь, что в будущем приготовила тебе земля? - остановил его Ходжа Hасреддин.- Мне вот уже сорок пять лет, а я и то ничего ровным счетом не знаю. А в твои годы обращаться к жизни с упреками - это уж чистое кощунство! Что случилось, расскажи; быть может, я сумею помочь тебе?
   - Мне никто не поможет.
   - Hеправда; человеку, пока он жив, всегда можно помочь. Доверься мне, расскажи.
   - Разве ты Гарун-аль-Рашид, разве ты подаришь мне четыре тысячи таньга, без которых я не могу спасти своего счастья?
   - Ты проигрался в кости?
   - Hе усугубляй моих страданий своими насмешками, о чужеземец!
   - Я насмехаюсь? О нет, мне приходилось смеяться над собственным горем, но над чужим - никогда!
   - Я люблю одну девушку...
   - Понял, понял, все понял! Она из богатого дома, ее жестокий отец требует с тебя выкуп.
   - Ее отец ничего не требует с меня и всей душой желает нашего совместного счастья. Hо в это дело вмешался Агабек, хозяин озера.
   - Вмешался Агабек! - воскликнул Ходжа Hасреддин громовым голосом, заставившим юношу вздрогнуть.- Вмешался Агабек, говоришь ты! Возблагодари же, юноша, аллаха за нашу встречу, спасительную для тебя. Рассказывай!
   Он был охвачен боевым порывом, жаждой битвы;
   еще ни разу не видев Агабека, он уже загорелся гневной радостью при одном его имени! И с восторгом почувствовал свои сорок пять лет не более как словом, а серебряные нити в бороде и на висках - лишь призраком.
   Выслушав рассказ Сайда о событиях, уже известных нам. Ходжа Hасреддин нетерпеливо спросил:
   - Сколько дней осталось до полива?