Ефраим и почти все горцы, равнодушные к соблазнам красоты, с диким нетерпением рассматривали Психею. Среди обитателей долины, пожалуй, нашлись бы сердца доступные жалости, но воспоминание об убийстве Фрюжейра, но слепая вера в приказание, выраженное пророком, заглушали их добрые чувства.
   – Ты умрешь вместе со своим сообщником: глас Божий решил твою участь. Поторопись! Молись – сказал Ефраим.
   Нервный румянец, игравший до сих пор на лице Психеи, сменился мертвенной бледностью. Она дрожала и, казалось, вся ее смелость, вся ее жизнь сосредоточилась лишь в ее глазах, засверкавших невероятным блеском.
   – Итак, я умру, – произнесла твердым голосом Психея. – Но убивать женщину – это подло!
   – Молись! – не отвечая ей, сказал Ефраим. – Умри христианкой, и тебе воздадут почести погребения, а их, по милости твоих, были лишены его мать и бабушка, которых паписты волочили на плетне. – Лесничий указал на Кавалье.
   – Но я ведь не сделала вам ничего дурного! – вскрикнула Туанон. – Я не принимала никакого участия в этих ужасах.
   – А кому какое зло причинил Христос? Своей кровью ты искупишь преступления твоих. Молись!
   Психея видела, что тут нечего ждать сострадания. Последние ее мысли обратились к Танкреду.
   – Я умру, – сказала она Ефраиму глубоко взволнованным голосом. – Нельзя ли мне написать несколько слов? Нельзя ли их доставить одному человеку... Я вам назову его.
   – Думай о спасении твоей души, – ответил Ефраим. – Думай о книге вечности, в которую Господь вписал твою жизнь.
   – А нельзя ли передать эту ленту...
   Она сняла со своей очаровательной шейки черную бархатную ленту.
   – Позаботься о своей душе, о душе! – повторил Ефраим. – Земля вскоре покроет твое тело!
   – Хорошо же! – проговорила Психея, рыдая с отчаянием. – Раньше, чем земля покроет мое тело, кто завернет меня в саван, когда я умру? Вы великодушнее моих, говорите вы: так исполните же мою последнюю просьбу! Пусть та женщина, которая меня сопровождала сюда, возьмет на себя эту печальную обязанность. Позвольте мне ей сказать несколько слов.
   Пусть будет по-твоему, – согласился Ефраим, ища глазами Жана.
   – Изабелла! – позвал Ефраим. – Эта моавитянка хочет поговорить с тобой. Она умрет. Выслушай ее!
   Кавалье куда-то исчез.
   Изабелла с удивлением взглянула на Психею и подошла к ней. Ефраим удалился. Обе женщины могли говорить, не боясь быть услышанными другими: все, окружавшие их, стояли на далеком расстоянии. Туанон хотела перед смертью во что бы то ни стало переслать Танкреду что-нибудь на память о себе. По вполне понятному чувству щекотливости она предпочла обратиться к женщине. Несмотря на то, что Психея знала ненависть севенки к маркизу де Флораку, она рассчитывала на великодушие молодой девушки и на то чувство сожаления, которое в эту страшную минуту должна была внушать ей.
   – Я обманула вас, желая вас принудить служить мне проводницей. В эту страшную минуту я прошу у вас прощения.
   – Прощаю, – печально ответила Изабелла. – К тому же я сама должна просить у вас прощения: ведь приведя вас сюда, я являюсь невольной причиной вашей смерти.
   – Ну если в вас есть хоть капля жалости ко мне, вы можете оказать мне большую услугу... последнюю, которую я получу здесь, на земле.
   – Говорите, говорите, несчастная!
   – Обещайте мне, что после моей смерти... вы оденете меня в саван, вы одна дотронетесь до моего тела.
   Туанон при этой страшной мысли закрыла руками глаза, полные слез.
   – Клянусь вам исполнить это.
   – Обещайте мне еще отрезать прядь моих волос... Вы свяжете ее этой бархатной лентой и все это отнесете... к...
   – К вашей матери? Бедная малютка! – сказала с участием севенка.
   – Я никогда не знала матери.
   – К отцу?
   – И отца я не знала.
   – К одному из ваших родственников?
   – У меня нет родственников.
   С горестным удивлением посмотрела Изабелла на Туанон. А та торжественно продолжала:
   – Раньше, чем я назову вам имя того, кому вы должны передать этот последний залог моей нежности, вы должны мне поклясться, что исполните мою просьбу. Ведь это последняя просьба умирающей.
   – Клянусь памятью отца и матери исполнить все ваши желания! – сказала Изабелла.
   – И если вы сами не в состоянии будете исполнить этого долга, то вы поручите его только тому, кому доверяете, как самой себе.
   – Клянусь!
   В глазах Психеи засветилась надежда.
   – Так вот, после того как я умру на ваших глазах, после того как вы меня похороните, вы отправитесь к тому, ради кого я умираю... Да, только для того, чтобы присоединиться к нему, я просила вас быть моей проводницей... О, сжальтесь! Пусть он хоть узнает, как я его любила. Смерть моя покажется менее страшной, если я буду надеяться, что он пожалеет обо мне, если я буду уверена, что это последнее доказательство моей страстной любви и моих постоянных мыслей о нем попадет в его руки.
   – Но этот человек... кто же он? – спросила Изабелла, вытирая слезы.
   Психея уже собиралась произнести имя Танкреда, как вдруг резкий крик камизаров остановил ее. Изабелла и Туанон повернули головы и увидели приближавшегося Кавалье. Он вступал величаво и медленно, ведя за руки Габриэля и Селесту. Оба были в длинных белых платьях.

ЗАЛОЖНИКИ

   Камизары встретили Селесту и Габриэля новыми изъявлениями восхищения и уважения. Когда Туанон и Табуро увидели этих двух прелестных детей с очаровательными чертами, полными бесконечной мягкости и несказанной грусти, искра надежды зародилась в их сердцах. Как и прочие жертвы, обреченные адской затеей стекольщика, Селеста и Габриэль много перенесли во время своего пребывания в замке Мас-Аррибасе. Оба носили слишком почитаемое севенцами имя, в минуту восстания их пророчества должны были производить слишком сильное впечатление на протестантов: мог ли дю Серр колебаться, не подвергать их своим ужасным опытам? К тому же никогда еще не встречал он натур, более доступных для его роковых опытов. Всегда мечтательные и грустно настроенные Селеста и Габриэль, все более и более проникаясь страхом, скоро дошли до почти непрерывных видений: только в минуты исступления и ясновидения их пророчества всегда носили на себе следы безграничной доброты. Казалось, их хрупкий, наивный ум уже с детства до того проникся чарующей поэзией некоторых мест Св. писания, что искусственное возбуждение, которому подвергали их мозг, окружало еще большим очарованием образы, наполнявшие их головки.
   Напрасно дю Серр и его жена заставляли Селесту и Габриэля заучивать наиболее кровавые стихи из пророков и Апокалипсиса: в минуту возбуждения эти два чистых детских голоса произносили дивные, вдохновенные слова прощения, любви и надежды. Наконец, припадки, которым были подвержены Селеста и Габриэль, не носили в себе ничего отвратительного. Они выражались в румянце на щеках, в огненном блеске глаз и в полной неподвижности. А так как иные существа от природы одарены изяществом, которым наполнены все их движения, то положения, принимаемые этой как бы окаменелой парочкой, всегда были очаровательны. Красота, кротость и пророческое вдохновение детей внушали людям Жана благоговейное уважение: они разделяли общее суеверие по отношению к маленьким пророкам. Сам Кавалье лишь из политических видов выказывал себя таким же фанатиком, как Ефраим, но в глубине души он колебался между своим неверием и очевидностью явлений, которых не был в состоянии объяснить себе: и он относился с непонятным ему самому почтительным благоговением к своему брату и сестре. Желая спасти Туанон, Жан пошел за Селестой и Габриэлем: он знал по опыту, что глубокие и внезапные волнения часто вызывали в них пророческие припадки. А с тех пор как они были при нем, бедные дети перенесли несколько приступов болезни, при известии об аресте своего отца, о смерти матери и бабушки. Одно воспоминание об этих ужасах вызывало в них род оцепенения, которое заканчивалось приступом падучей.
   – Сейчас на ваших глазах убьют женщину и мужчину и их трупы поволокут на плетень: Дух Божий устами Ишабода потребовал этой кровавой жертвы, – сказал Кавалье детям.
   Селеста и Габриэль посмотрели с ужасом друг на друга и воскликнули:
   – Мы не хотим присутствовать при этом убийстве!
   – Тем не менее это необходимо. Бедные дети! Если вы хотите помешать этому...
   – Нет, нет! – проговорила Селеста, закрыв лицо руками. – Эти тела, которые волокут... это мне напоминает... О, матушка!
   – И бабушка тоже, бабушка! – подхватил Габриэль, уже совсем растерявшийся.
   – Господь добр и милостив... Дух его внушает также мир и прощение, – пролепетала Селеста. – Братец, к чему это убийство? Пролилось уже слишком много крови! Дух, кроткий дух Господень сказал это! – прибавила Селеста, глядя вокруг помутившимся взором.
   Кавалье проникся надеждой на то, что самый вид приготовлений к казни возбудит жалость в этих маленьких пророках. Вот чем объяснялось их присутствие на месте казни. Камизары, думая что эти дети, как и Ишабод, желают видеть казнь католиков, удвоили свои крики, требуя их смерти. Табуро, с изменившимся, мертвенно-бледным лицом, стоя на коленях и сложив руки, сделал последнюю попытку:
   – Пощады, пощады! – завопил он. – Все мое богатство за спасение моей жизни!
   С пренебрежительной улыбкой Ефраим сказал:
   – Эспри-Сегье, вели братьям зарядить мушкеты. Эти моавитяне умрут смертью воинов.
   Несколько горцев зарядили ружья.
   – Прочли вы свои молитвы? – спросил лесничий у осужденных громовым голосом.
   Жадно вперив взор в Селесту и Габриэля, Кавалье испытывал смертельное томление: он не смел представить себе, какое впечатление произведет эта ужасающая сцена на детей. Они держались за руки. Их светлые лица были бледны и судорожно подергивались, а большие голубые глаза широко раскрылись от страха. Дрожа всем телом, они тесно прижимались друг к дружке. Шестеро горцев приблизились с зажженными фитилями мушкетов. Мятежники раздвинулись, выстроившись в два ряда. Туанон, Табуро и Изабелла показались на самом конце этой живой изгороди.
   – Братья, завяжите им глаза: они трусят! – обратился Ефраим к Эспри-Сегье, с улыбкой жестокого пренебрежения.
   У Табуро не было больше сил молить о пощаде. Он подставил свой лоб под роковую повязку. Палач приблизился к Психее. Она искала Изабеллу. Но той тут больше не было: она не в силах была вынести этого ужасного зрелища. Туанон с отчаяньем произнесла:
   – О, даже не передать ему последнего воспоминания о себе!..
   Потом, схватив руку Клода, ока благоговейно поцеловала ее и сказала:
   – Прощайте, мой друг!.. В этот последний час простите мне вашу смерть.
   – Прощаю! Да сжалится Господь над моей душой! – пробормотал Клод слабым голосом.
   Туанон, в свою очередь, подставила свой белоснежный лоб под повязку. Потом она приложила руки к губам и, казалось, посылала в пространство поцелуй, тихо повторяя:
   – Танкред, мой Танкред! Это – ради тебя! Психея начала сосредоточенно молиться.
   – Братья! – сказал Ефраим торжественным голосом. – Споемте-ка псалом о мертвых. Пусть их душа найдет в нем утешение: ведь тела их сейчас погибнут.
   Все зловеще-печальными, хриплыми голосами запели похоронный псалом: «Скоро, оцепенелый, я присоединюсь к мертвым. Увы! И я покидаю жизнь, как убитый горем человек, которого Господь совершенно оставил и который, по воле Божией, лежит в могиле». Похоронный напев, медленно замирая, был повторен множество раз эхом гор Ран-Жастри. Горцы приготовили ружья. Лица Селесты и Габриэля, до сих пор бледные и оцепенелые, вдруг оживились. На щеках выступил румянец, взоры, до сих пор робкие и испуганные, засверкали вдохновением. Гордо подняв свои прелестные, белокурые головки, они, казалось, выросли в эту минуту. Жана охватила невыразимая радость при виде этих признаков возбуждения. Он обратил внимание окружавших на пророческий вид детей. Ефраим хотел уже отдать приказание приступить к казни, как вдруг услышал все усиливавшийся говор.
   – Дух Господень будет еще говорить! – бормотали камизары, почтительно указывая на молодых севенцев, возбуждение которых все более и более обнаруживалось.
   – Надо повременить с казнью, пока глас Божий не прозвучит и не повторит приказания – воскликнул Кавалье.
   Эгоальский лесничий, не предполагая, что приговор Ишабода может быть изменен новым проявлением Божественной воли, не воспротивился отсрочке казни и сказал:
   – Глас Господень нам всегда свят и дорог! Не раз труба возвещала избиение филистимлян.
   – Дух будет говорить! – закричал Кавалье. – На колени, братья, на колени!
   Все опустились на колени. Селеста, которую приступ возбуждения охватил первую, проговорила мягким, мелодичным голоском, закрыв свои прекрасные глазки:
   – Дитя мое, говорю тебе: сегодня я не хочу крови, не хочу жертвоприношений, полевые цветы – вот каких жду я приношений, пение птичек – вот крики жертв, которые мне приятны... Если злой волк пожирает твоих овец без жалости, убей его... Но, дитя мое, говорю тебе на сей раз: пощады, милосердия для слабых и безоружных, пощады, милосердия для детей и женщин! Пусть Израиль будет безжалостен, но к воинам, вооруженным копьем и мечом... Вскоре настанет миг великой битвы, и виноградник принесет свои плоды, земля взрастит свои семена, с небес прольется роса... и мир зацветет на земле... А пока – пощады, милосердия!..
   При последних словах у Селесты сперло дыхание. Судорожным движением закинув головку, девочка упала на колени, как окаменелая, со сложенными руками, с лицом, наполовину обращенным к восходящему солнцу, лучи которого окружали ее словно золотым венцом. Вид этого восхитительного создания напоминал изображения ангелов, молящихся на гробницах. Ефраим, изумленный, сурово смотрел на Селесту. Но глубокое уважение к проявлению Божественной воли заставило его ограничиться словами:
   – Нами руководит один Господь... Пути его неисповедимы...
   Камизары, в смущении и недоумении, поглядывали друг на друга, не зная, на что решиться: их грубый разум не в силах был дать себе отчет в этом видимом противоречии двух пророков.
   Вдруг Габриэль, который еще не говорил, проявил те же признаки возбуждения, как и его сестра. Подняв руку и простирая ее повелительным движением к западу, он воскликнул:
   – Дитя, говорю тебе: с этой стороны доносится сильный шум рогов, военные повозки звенят, как доспехи, вдали раздается ржание коней... Израиль! Израиль! Вот час молитвы, обращенной к Богу брани!.. Но говорю тебе пощади слабых и детей! Говорю тебе: спасенная жизнь может спасти другую жизнь. Дитя, не падай духом! После страданий наступит радость. Ты увидишь, как зеленеющий сад будет приносить плоды, во все времена года. Его зелень украсит твое жилище. Иерусалим, Иерусалим, ликуй! Вот идет виноградарь, вот тот, кто восстановит твои стены!.. Но возьмись поскорее за меч! Время уходит, а с ним удаляются и военные повозки. И сегодня вечером, при закате солнца, моавитяне ускользнут от тебя. За меч, за меч! Дитя, сегодня говорю тебе бей сильных, но щади слабых! Вихрь мой уничтожает жатву, с корнем вырывает деревья, срывает башни, вздымает могучие воды. Но повторяю тебе: он щадит полевую траву[20].
   Габриэль произнес эти слова совершенно ослабевшим голосом и упал возле своей сестры.
   Заметив глубокое впечатление, которое произвел он на камизаров, Кавалье воскликнул:
   – Господь вещает устами этих детей. К оружию! Филистимляне ускользнут от нас, если мы не поторопимся. В своем милосердии Господь был тронут нашим послушанием. Он приказал: «Разите!» И мы хотели разить (он указал на осужденных, продолжавших стоять на коленях). Потом Он сжалился над ними. Когда Авраам поднял меч над головой своего сына. Господь удовольствовался этим и изрек: «Остановись!». Господь внушает нам пощадить их – и пощадим! Пусть они останутся у нас в качестве заложников! Если бы одному из наших привелось очутиться в руках моавитян, Господь возвестил: «Жизнь за жизнь!» Но глас Господа призывает нас: «К оружию, севенцы!» Ко мне, обитатели долины! Сен-серненские драгуны – наши. К оружию, горцы! Вам – аббатство Зеленогорский Мост!»
   – К оружию! – в один голос восторженно крикнули обитатели долины, вскакивая и окружив Жана.
   Горцы, не менее возбужденные этим воинственным кликом, ответили тем же. Уверенный, что Господу угодно помилование этих двух жертв, Ефраим сказал Эспри-Сегье:
   – Воля Господня не знает границ... Прикажи связать этих моавитян: они последуют за нами.
   Вслед за тем он крикнул громовым голосом:
   – К оружию, братья с гор, к оружию! Вот первый жатвенный день: он будет страшен! Острая коса в руках служителей Господа: к оружию!
   Услышав призыв своих начальников, камизары с шумом стеснились вокруг них, чтобы, разделившись на два отряда, спуститься по противоположным скатам горы Ран-Жастри. Один из этих скатов спускался по направлению к западу и вел в аббатство Зеленогорского Моста, другой склонялся на восток, где находилась теснина Ансизского ущелья. Столь неожиданно избавленные от смерти, Туанон и Табуро были отданы под стражу двум сильным горцам и, так сказать, увлечены страшным вихрем. Кавалье, весь охваченный воинственным пылом, местью и ненавистью, спускаясь с Ран-Жастри, крикнул Ефраиму мощным голосом:
   – Брат Ефраим, мне – маркиза!
   – Брат Кавалье, мне – первосвященника! – ответил Ефраим.
   – Вперед! – крикнул Кавалье.
   Он стал во главе своих людей, но не удержался, чтобы не бросить на Туанон долгого прощального взгляда. Он промолвил:
   – Она спасена!.. Как она прелестна!
   Вскоре оба вождя мятежников и их отряды покинули пустынное плоскогорье вулкана. Мертвая тишина снова воцарилась в этом уединенном месте.

АББАТСТВО

   Зеленогорский Мост, довольно большое местечко, был расположен на берегах реки Тарна, которая берет начало в Севенском хребте. На его западной окраине, со стороны дороги в Фресинэ-де-Лозер, возвышались развалины старинного аббатства.
   Это строение, имевшее отчасти военный, отчасти монастырский вид, было разрушено во время гражданских и религиозных войн прошлого столетия. Оно было воздвигнуто на чем-то вроде маленького полуострова, образовавшегося от изгиба одного из рукавов Тарна, омывавшего подножие высоких стен аббатства с севера, запада и востока. Единственные ворота, к которым можно было проникнуть по мосту, отворялись на юг, недалеко от дороги в Фресинэ. От часовни и главных строений этого монастыря сохранились лишь кое-какие развалины. Вполне уцелел только двор и его четыре главные галереи, с тяжелыми романскими сводами.
   В кельях, двери которых отворялись на эти галереи, помещались протоиерей, сопровождавший его конвой, капитан Пуль и микелеты, назначенные сюда для надзора нал пленными протестантами, заключенными в обширных погребах аббатства. В то время число пленных было довольно внушительно. Аббат дю Шель не осмелился отправить их в Ним, не получив подкрепления, за которым обратился к де Бавилю из боязни, что гугеноты отобьют эту партию пленных.
   В тот самый день, когда камизары собрались на плоскогорье Ран-Жастри, часов около четырех вечера, капитан Пуль, закончив осмотр микелетов, зашел в свою келью в сопровождении сержанта Бонляра. За отсутствием халата капитан Пуль был одет в старую турецкую шубу, приобретенную им во время венгерской войны. Ярко-красная ермолка покрывала его коротко остриженные волосы. Этот странный головной убор придавал его и без того мрачным чертам еще более зловещее выражение. Войдя в свою келью, он мрачно опустился в кресло из орехового дерева с богатой резьбой, без сомнения принадлежавшее когда-то какому-нибудь важному лицу в аббатстве. Бонляр, видя скверное расположение духа своего капитана, почтительно выжидал, чтобы тот заговорил с ним. Наконец Пуль гневно стукнул кулаком по столу и воскликнул:
   – Черт бы побрал наше здешнее занятие. За шесть недель мы всего раз покинули это аббатство и то только затем, чтобы прогуляться по долине. Клянусь Магометом! Мы, нечего сказать, много сделали: добились убийства этого старика хуторянина и его жены!
   – И не говорите, капитан! – ответил сержант, пожимая плечами. – Все этот упрямец Робэн Мавр! Вообразил сдуру невесть что! Он был убежден, что на хуторе найдет курицу с золотыми яйцами. Олух! По мне если бы он даже всадил в этого хуторянина все имеющиеся у нас пули в виде допроса, и то не добился бы никакого указания. Тем не менее, мы маленько полакомились: наши люди нарядились в белье. А Господь свидетель, какой чувствовался в нем недостаток!
   – Убирайся к черту! Наши люди совершенно тупеют здесь. Разве собаки приобретают ловкость и силу, охраняя стада, обреченные на убой? Я задыхаюсь, умираю от скуки среди этих четырех стен! Этот первосвященник молчалив и холоден, как статуя там, внизу, на старой гробнице аббата. А этот нахальный маркиз, когда он здесь, только и делает, что играет на лютне, примеряет парики, завязывает галстуки и чистит ногти. Чудеса Эгоальской горы, как выражаются эти собаки-еретики, как будто возвещали мятеж. Но нет, они слишком трусливы! Не осмелятся. Все спокойно, ничто не тронется.
   – Ах, капитан, не надейтесь на это! Терпение, терпение! Сегодня утром Робэн Мавр, захватив с собой десять человек наших, совершил обход со стороны Фресинэ: и что же? Все дома в деревне оказались покинутыми. Где же эти люди? Наверно, собираются в какой-нибудь горной трущобе и оттуда нагрянут на нас, как стая волков.
   – Эх, ты! Все эти люди занимались уборкой хлеба на поляне.
   – Но вы забываете, любезнейший капитан, что все поля беглых протестантов были сжаты неким жнецом, который не оставляет и соломинки, и, в одну минуту сжиная по десятине, делает эти поля, что твоя поярковая шляпа.
   – Что ты хочешь сказать? Какой жнец?
   – Э! Э! Владыка – огонь!
   – Ах, да, припоминаю. Хлеба в долине Зеленогорского Моста должны были быть сожжены по приказанию интенданта.
   – Вот чем можете развлечься от скуки любезнейший капитан. Ночь обещает быть прекрасной, и пламя будет еще светлей и блестящей. Это будет, ей-Богу, настоящий увеселительный огонь! Это несколько развеселило бы наших людей, которые как будто затосковали.
   – Послушай-ка! – проговорил Пуль после минутного размышления. – Во время турецкой войны главнокомандующий Бутлер прогнал сквозь строй на смерть шестерых польских кавалеристов за то, что они растоптали спелую рожь на неприятельском поле.
   – Но, капитан, те враги были мусульмане. А батюшки повсюду проповедуют, что фанатики заслужили в тысячу раз более проклятья и кары, чем турки.
   – Возможно, что и так: я не богослов. Но к черту это местопребывание! Я чувствую, что совсем отупел и отяжелел.
   Эта жалоба капитана Пуля затронула слабую струну сержанта, который мнил себя знатоком по части медицинских средств. Верный своей привычке – забирать что-либо «на память» из всех квартир, где он бывал на постое, Бонляр стащил у одного аптекаря в Юзэсе ящик с лекарствами. Желая воспользоваться этой кражей в пользу своих товарищей, он придумал лечить больных микелетов, заставляя их принимать внутрь, смешанные им как попало, снадобья из своего запаса. Разнообразные последствия этого странного лечения, то положительные, то отрицательные, ничуть не смущали сержанта. Он смело продолжал свои опыты и теперь, воспользовавшись случаем, хотел провести опыт и над своим капитаном.
   – Капитан, вы чувствуете, что отупели? Так вот! Если пожелаете, я вам приготовлю чудный напиток от хандры. В моей аптечке есть склянка с блестящим, как хрусталь, снадобьем. Один ее сияющий вид способен развеселить мертвеца.