– Дитя мое, поверь, меня не обманули. И если я так долго хранил молчание, ничего не говоря об этой недостойной измене, то только потому, что еще время не наступило и незачем было наносить тебе этот тяжелый удар. Это, пожалуй, была слабость с моей стороны. Следовало сообщить об этом по возвращении твоем из Женевы. Но теперь не допрашивай меня... Верь моим словам, дитя мое! Никогда еще я не обвинял невинного... Навсегда забудь эту тварь... Подумай о союзе, который я тебе подготовил: в нем ты найдешь счастье и покой.
   Жан ошибался в чувствах своего отца. Впервые в своей жизни ему показалось, что старик прибегает к хитрости желания заставить его жениться сообразно своему выбор и что Изабелла была недостойным образом оклеветана им.
   – Изабеллу обвиняют в ее отсутствии, – с решимостью обратился он к отцу. – Мне не говорят, в чем ее преступление. Так знайте же, я не женюсь раньше, чем узнаю, в чем именно ее упрекают, не женюсь раньше, чем услышу защиту из ее собственных уст.
   – Мой сын! – сурово проговорил старик, которого сомнение, выраженное сыном, вернуло к строгим привычкам.
   – И еще, – прибавил Жан. – Кто докажет мне, что вы не жертвуете Изабеллой, чтобы заставить меня жениться сообразно вашему желанию?
   – Несчастный безумец! – вскрикнул с негодованием старик. – Ты осмеливаешься подозревать своего отца. Так узнай же все! Узнай все, что из жалости к тебе я хотел скрыть! Когда ты покинул Андюзу, та презренная тварь дала увлечь себя маркизу де Флораку, капитану сен-серненских драгун, – тому самому, который был причиной твоего изгнания... Веришь ты мне теперь?
   – Ах, батюшка, это ужасно! Сжальтесь надо мной! – простонал несчастный и, упав перед стариком на колени, закрыл лицо руками, стараясь подавить рыдания.
   Часа два спустя после этого открытия, в полночь, Жан Кавалье оставил с предосторожностями хутор. Чтобы его никто не услышал, он быстро направился к подножию холма, где эгоальский лесничий убил волка. На этом месте находился каменный крест, прозванный местным населением Кровавым Крестом, конечно в память какого-нибудь печального происшествия. Он находился посреди перекрестка, на котором скрещивались четыре главные дороги в Ор-Диу.

КРОВАВЫЙ КРЕСТ

   В состоянии, близком к отчаянию, отправился Жан Кавалье к Кровавому Кресту, где он надеялся встретиться с Ефраимом и дю Серром. Он испытывал дикое бешенство, вспоминая Изабеллу и ее обольстителя. До сих пор он слепо верил в любовь этой молодой девушки. Он так был убежден в ее преданности, что это внезапное разочарование и гибель всех его надежд вдвойне ужасали его. То он обвинял в этой бесстыдной измене одну Изабеллу, то обращал всю свою ненависть против де Флорака. Но когда Жан вспоминал гнусное двоедушие молодой девушки, которая недавно еще писала ему уверения в вечной любви, он чувствовал к ней еще больше омерзения, чем к маркизу.
   А между тем в его честолюбивых мечтах Изабелла всегда занимала видное место. Нравом и умом она стояла настолько выше своего происхождения, он успел настолько убедиться в ее непоколебимом мужестве, что в самых безумных его мечтах о славе, эта сильная женщина всегда находилась бок о бок с ним. Разбираясь в своих воспоминаниях, он даже думал, что первые честолюбивые замыслы возникли в нем одновременно с любовью к Изабелле и что он хотел подняться выше своего скромного положения исключительно для нее. Иногда же он переходил от вспышек гнева к мучительно-болезненным воспоминаниям. Он припоминал малейшее слово, сказанное молодой девушкой, ее искренность, откровенность, ее строгие увещевания, когда она упрекала его в гордых и ни к чему не ведущих помыслах, ее разумные и зрелые советы, которые он получал от нее в письмах. Он спрашивал себя тогда, как могла она, такая смелая, снизойти до такой подлой измены?
   Как это обыкновенно случается, личный интерес поглотил общие выгоды. Свое бешенство против маркиза де Флорака Жан перенес на всех католиков. Будь в его власти заставить народ поднять оружие на дворян и католиков, мгновенно вспыхнуло бы восстание.
   Он не забыл среди всех своих скорбных волнений свидания, назначенного им Ефраиму и Аврааму дю Серру: он дорожил ими, как мщением. Пройдя немного, Жан очутился на границе широкой, обросшей вереском равнины, отделявшей эгоальский лес от холмов Ор-Диу. Равнина была перерезана четырьмя дорогами. На месте их пересечения был воздвигнут высокий, готической формы, каменный крест. Была светлая, звездная ночь. Жан заметил кого-то у подножия креста и осторожно приблизился к нему.
   – Вострубите рогом в Гиве! – раздался глухой голос человека, опередившего его своим приходом.
   Жан ответил на этот условный знак следующим, взятым из того же библейского стиха, предложением.
   – Вострубите трубою в Раме!
   Потом приблизившись, он проговорил, сообразно обычаю, установленному гугенотами:
   – Добрый вечер, брат Ефраим. Брата Авраама еще нет?
   – Он еще не пришел, – сказал Ефраим.
   Кавалье, поглощенный своими мыслями, собирался присесть на подножие креста, но приблизившись, он вскрикнул:
   – Что это повешено на том столбе? Остов собаки?
   Лесничий безмолвно встал, вынул из своей охотничьей сумки огниво, высек огонь, сорвал горсть сухого вереску, зажег его и, быстро вскочив на подножие, осветил крест. На каменных перекладинах над полуизъеденным трупом волка красовались начертанные углем слова:
   «Так да погибнет первосвященник Вала! Так да погибнут кровожадные волки!»
   Увидев лицо этого сурового человека и читая, при мерцании его факела, этот смертный приговор, начертанный в минуту дикого возбуждения, Кавалье содрогнулся. Огонь потух, все погрузилось в темноту. Глубокое молчание ночи было прервано шумом шагов. Ефраим и Кавалье встали, внимательно прислушиваясь. Вскоре появился человек.
   – Возглашайте в Бефавене! – проговорил Ефраим.
   – А ты, Веньямин, знай: враг за тобою! – ответил новоприбывший.
   – Это – брат Авраам! – в один голос воскликнули Кавалье и Ефраим, направившись к нему.
   Аврааму дю Серру, потомку старинного, знатного рода в Лангедоке, было тогда лет около пятидесяти. Он был высокого, сухощавого и крепкого телосложения. Его бледное лицо, изрезанное глубокими морщинами, было в одно и то же время и насмешливо, и строго. Его лоб и виски были совершенно лишены растительности. Нависшие брови, седые, как и усы, почти скрывали его искрящиеся глаза. Он носил крестьянский казакин, кожаные сапоги, широкую соломенную шляпу и палку с железным наконечником.
   Весь погруженный в свои тяжелые мысли, Кавалье, при виде дю Серра, несмотря на всю важность сведений, которыми они должны были обменяться, первым делом осведомился про Изабеллу.
   – Брат Ефраим! – обратился он к нему голосом, дрожащим от волнения, и отводя его в сторону. – Мой отец мне все рассказал про Изабеллу: он сказал, что она недостойным образом мне изменила. Он сказал, что ее обольстили, – прибавил, все более приходя в бешенство, Кавалье. – Я спрашиваю вас еще раз: правда все это? Правда?...
   Уже несколько мгновений как дю Серр презрительно и вместе с тем удивленно смотрел на Кавалье. Вдруг он с негодованием крикнул:
   – Брат Ефраим, поди-ка сюда! Храбрый лев Израиля, подойди-ка послушать, как этот человек нюнит о какой-то потаскушке! Собираются перерезать всех его братьев, а он оплакивает свою погибшую любовь! Как ты полагаешь, брат Жан Кавалье, неужели мы собираемся в святую полночь в пустыне для того, чтобы выслушивать подобные мерзости?
   – Восплачьте о мертвеце: он лишен света! Восплачьте о безумце: он лишен разума! – проговорил сурово Ефраим. Потом он прибавил:
   – Я говорил тебе, брат, этот юноша слишком слаб и слишком молод. Он недостоин работать с нами над вертоградом Спасителя. Пусть зло, которое он причинит нашему делу, отзовется на нем самом!
   Потому ли, что он почувствовал всю справедливость упреков дю Серра, потому ли, что он был обижен, но Кавалье ничего на это не ответил. Повернувшись к Ефраиму, он гордо сказал ему:
   – Если ты звуком своей трубы можешь собрать вокруг себя всех пастухов горы и дровосеков леса, то и мой голос знаком всем пахарям в долине и ремесленникам в местечке. Пусть Израиль покинет шатры, и тогда убедятся, был ли слишком слаб или молод тот, кто научил молодежь в Сент-Андеоле, Андюзе, Зеленогорском Мосту владеть оружием...
   – Не надо уметь владеть оружием, чтобы служить делу Господа! – крикнул с уничтожающим презрением Ефраим. – Разве Самсон владел оружием? А Давид? Пусть пастух возьмется за свой посох, пахарь – за свой плуг, жнец – за свою косу, мельник – за свои жернова! Пусть женщины и дети вооружаются камнями с больших дорог! И если глас Бога укажет им путь, Израиль победит. Вера – вот их оружие!
   Дю Серр, испугавшись опасного недоразумения между Кавалье и Ефраимом, обратился к первому:
   – Брат Кавалье, я не сомневался в твоей смелости: вот почему меня удивила твоя слабость. Время не терпит: поговорим о наших делах. Нам угрожают новые несчастья. Приезжаю я из Монпелье. Маршал де Монревель собирает огромное войско. Со всех сторон призывают воинов для исполнения новых указов, касающихся одинаково всех нас, как раскольников.
   – Против кого же собирают все эти силы, раз наши братья умеют только покорно умирать? – с горечью проговорил Кавалье.
   – Это невозмутимое, безгласное мученичество ужасает Бавиля, – сказал дю Серр. – Недостойный понять святого самоотвержения жертв, он видит в этом какую-то ловушку: он настороже. Вчера, проехав Алэ, встречаю я первосвященника дю Шеля. Он приближается к нам большими шагами и тащит в колодках наших братьев: это – все женщины, дети, молодые девушки и старцы.
   – Куда же ведет он всех этих несчастных? – спросил Кавалье.
   – В старинное Зеленогорское аббатство, в котором он намерен укрепиться с большим войском до тех пор, пока не искоренит «ереси» в наших горах, как говорят католики. Пуль, жестокий партизан Пуль, сопровождает со своими «микелетами»[7] первосвященника, а с ним и два сен-серненских отряда драгун под начальством маркиза де Флорака.
   Не знал ли дю Серр имени обольстителя Изабеллы, или забыл его, но он, видно, далеко не ожидал того впечатления, которое произвело оно на Кавалье. Сильно побледнев, но совладав с собой и вспомнив последние упреки дю Серра, Кавалье спросил глухим голосом:
   – Маркиз де Флорак начальствует двумя ротами драгун, сопровождающих первосвященника?
   – Да. Говорят, этот полководец скорей беспечен, чем зол. Он храбр, но распущен, спесив, нечестив, как все эти миссионеры в ботфортах, которых присылают обращать нас.
   – Так это молодой маркиз де Флорак командует двумя ротами сен-серненских драгун? Да? – спросил Кавалье второй раз.
   – Он самый. Ему не более двадцати пяти лет. Он белокур и женоподобен, – проговорил дю Серр, не сознавая, почему Кавалье так интересуется этими подробностями.
   – Это он! – сказал Кавалье в задумчивости.
   – Первосвященник Ваала приближается к этой епархии, – проговорил сам с собой Ефраим. – Видение, значит, осуществляется?
   – Какое видение, брат?– спросил его дю Серр.
   – Этой ночью мне было видение, – сказал Ефраим, с мрачным возбуждением. – Я видел, как Смерть сидела на бледном апокалипсическом коне. Он был светел среди черной ночи. Сильный голос, точно рычание льва, донесся до меня: «Волк, который сожрет незапятнанного агнца, появится завтра на Божьей ниве. Ты задушишь волка, ты повесишь его на проклятом кресте; и его вид ужаснет хищных волков». Сегодня утром этот волк явился. Я убил его; он там.
   И Ефраим указал на крест. Потом он прибавил с диким выражением:
   – Когда же второй волк, этот душегуб, севенский первосвященник, будет висеть там же, видение будет осуществлено. Всякое видение можно объяснять двояко, – прибавил Ефраим, угрюмо замолчав.
   – Послушайте! Выслушайте меня! – сказал дю Серр. – Раз первосвященник сейчас в Зеленогорском Мосту, в сердце этой местности, преследования удвоятся. Глас Божий подобен вихрю: он раздается вдруг, среди безмолвия. Что, если бы через несколько дней раздался его крик: к оружию! Мог бы ты, брат Кавалье, отвечать за обитателей долины? А ты, брат Ефраим, отвечаешь за горцев?
   – Пусть грянет глас Божий, – сказал Ефраим, – и зарычит лев Израиля! Он бросится на свою добычу и унесет ее в глубь лесов; и никто не вырвет ее у него!
   Помолчав немного, Кавалье проговорил коротко и твердо:
   – Я настолько уверен в жителях долины, что завтра, к закату солнца, они будут все вооружены, раздастся ли глас Господа, или нет. И, клянусь Богом, ни один из сен-серненских драгун не улизнет живым из рук этих молодцов!
   – Но это значит навсегда погубить нас! – вскрикнул дю Серр, испугавшись решительности своего молодого сообщника. – Именем всех святых! Не делай этого, Жан Кавалье.
   – Я не обнажу меча, пока не раздастся глас Господа, а он еще не раздался, – сказал, покачав головой, Ефраим.
   – Так, стало быть, горцы предоставят обитателям долины славу прогнать филистимлян с Божьей нивы! – ответил гордо Кавалье. – Одобрение Божье последует потом.
   – Но, повторяю, вы нас погубите, – сказал дю Серр. – Еще не время, час еще не настал, еще слишком рано. Отдельные движения будут мгновенно подавлены.
   – Слишком много уже запаздывали, слишком много слабости! Час настал: вся молодежь ожидает только моего слова, – повторил с упрямством Кавалье.
   – А я, – крикнул внушительным голосом дю Серр, – я говорю тебе, безумец, твой голос не будет услышан. Наши братья в долине, как и наши братья в горах, все останутся верны воле своих пасторов, которые, умирая под колесом и на кострах, наказали им взяться за оружие, только услышав призыв Господа: «К оружию!» Наши братья с долины любят тебя. Они восхищаются твоим мужеством и твоей молодостью: я это знаю. Так знай же: я запрещаю тебе втянуть в вооруженный бунт хоть одного из них раньше, чем раздастся глас Господен!
   Дю Серр был прав: Кавалье это чувствовал. Несмотря на все свое влияние на молодежь долин, он знал, что последняя воля мучеников-пасторов всесильно властвовала над всеми умами.
   Дю Серр, убедившись, что его ответ подействовал на Кавалье, прибавил:
   – Говорю вам, ждите терпеливо! Час настанет. Ведь твой меч не прикован навсегда к ножнам, брат Кавалье? Бывают случаи, когда Господь является на помощь слабым. Скрытый голос говорит мне, что приближаются важные события. Небывалые вещи откроются нам. Близок день, когда люди не поверят тому, что увидят.
   В это мгновение Кавалье, прервав дю Серра и быстро схватив его за руку, крикнул:
   – Слушайте! Слушайте!
   Все насторожили уши.
   Вереск, покрывавший долину толстым ковром, хорошо скрадывал всякий топот; и взвод драгун легко мог приблизиться, не будучи никем услышан. Но на недалеком расстоянии их выдало бряцание оружия.
   – Драгуны! – вскрикнул Кавалье.
   – Тайна наших свиданий открыта, – прошептал дю Серр. – Попробуем скрыться за заборами. А в субботу – здесь.
   – Я вижу белые казакины у подножия креста, – раздался грубый голос. – Ну-ка, бестии! Не трогайтесь или, черт возьми, мы стреляем!
   Ефраим, дю Серр и Кавалье, вместо того чтобы подчиниться приказу драгун, одним скачком перепрыгнули через частокол, обхватывавший перекресток, и разбежались по полю в противоположные стороны.
   – Стреляйте, стреляйте! – скомандовал бригадир маленького отряда.
   Два-три выстрела раздались в темноте, не задев ни одного из севенцев.

ДОПРОС

   То прячась среди частокола из дрока, составляющего ограду лангедокских полей, то карабкаясь по откосу оврагов, Кавалье, прекрасно знавший местность, ускользнул от преследовавших его драгун. К полуночи он вернулся в Сент-Андеоль. Приближаясь к хутору своего отца, он услыхал необычный шум. С несказанным удивлением увидел Жан, что кони и рабочий скот, очевидно, выгнаны из своих стойл и бродят по лугу. В окнах то появлялись, то исчезали огни. Все указывало на большое движение в доме. Из трубы вырывались густые клубы дыма. Яркий свет, по-видимому от разложенного на дворе костра, бросал дрожащий отблеск на строения и деревья. Кавалье, крайне встревоженный, уже намеревался пройти к отцу, как вдруг услыхал топот нескольких лошадей. Не желая быть замеченным, он вскочил на каменную скамью и влез на густую верхушку громадного орехового дерева, ветви которого прикасались к стенам жилого дома.
   Не успел он спрятаться, как пять драгун, без сомнения те самые, которые преследовали его, соскочили с лошадей у дверей хутора. В этом, обыкновенно столь спокойном, жилище царствовали теперь смятение и беспорядок. Часть драгун расположилась лагерем вокруг огня, зажженного посреди двора: ночная роса в этой горной стране даже в разгар лета бывает холодка, как лед. Всадники, сидя на поставленных ими вокруг костра боронах и сохах, болтали или напевали казарменные песенки; другие, сняв с себя камзолы, кончали чистить лошадей, привязанных за повода к гвоздям, вбитым в стену. Там и сям валялась их упряжь. Все это были солдаты сен-серненского полка: они носили зеленые мундиры, вышитые белыми шерстяными шнурами, ярко-красные жилеты и штаны и высокие крепкие сапоги с серебряными шпорами.
   В кухне тоже царило сильное оживление. На очаге был разведен большой огонь. Служанки, дрожа всем телом, прислуживали сидевшим за столом драгунам. Хотя была суббота, постный день, тем не менее эти солдаты-католики, эти миссионеры в ботфортах, как их называли, вовсе не заботясь о правилах воздержания, храбро воздавали должное сытным остаткам ужина хуторянина. Четверть ягненка, поджариваемая к ужину их начальников, указывала, что они стеснялись не больше своих солдат. Пять всадников, о которых упоминалось выше, были с любопытством встречены на кухне.
   – Ну, Ляроз! – обратился один из драгун к бригадиру, по-видимому, начальнику вновь прибывших. – Удачно ты поохотился? Привязал, ты к хвосту своей лошади кого-нибудь из этих охрипших воронов?
   – Да нет же, тысяча чертей! Предупрежденные шумом, эти мерзкие птицы улетели. Но они оставили падаль, которую, без сомнения, все время клевали, и что еще хуже...
   Но тут Ляроз прервал сам себя:
   – А где господин маркиз?
   – Он там, наверху, с капитаном Пулем.
   – С капитаном Пулем! Стало быть, приедут и эти разбойники микелеты? – воскликнул Ляроз. – Сен-серненских драгун не заставят быть на постое вместе с подобной сволочью?
   – Нет, нет, черт возьми! Они оберут нас до нитки. Их пошлют ночевать под открытым небом.
   – Ну их! Я голоден. Вы... там... обождите-ка меня, – сказал Ляроз. – Я возвращусь, поговорив с маркизом.
   – О да, он там наверху! – сказал драгун.
   – Где же это, черт возьми, наверху? – промолвил Ляроз. Но заметив одну из служанок хутора, он обнял ее и поцеловав в шею, сказал ей:
   – Вот вам задаток; теперь скажите мне, хорошенькая грешница, где мой капитан?
   К своему несчастью, драгун обратился с любезностями к почтенной, пожилой женщине. Глубоко возмущенная нахальством солдата, она повернулась к нему: он увидел бледное, суровое, испещренное морщинами лицо.
   – Черт возьми тьму этого вертепа! Тут не отличишь совы от голубки! – вскрикнул Ляроз, с отвращением вытирая рот, и прибавил, грубо толкая бедную женщину концом своей сабли:
   – Ну, пошла, пошла, старая гугенотка! Веди меня к моему капитану, маркизу де Флораку.
   Служанка взяла лампу и, идя впереди бригадира, поднялась по довольно темной лестнице, достигла площадки и открыла дверь в помещение, где находились хуторянин, его жена, сын Габриэль и дочь Селеста. Вся семья отвечала на инквизиторский допрос преподобного отца Руло, капуцина и секретаря севенского архиепископа, аббата дю Шеля. Тут же присутствовал маркиз де Флорак, капитан сен-серненских драгун, и Денис Пуль, предводитель шайки микелетов.
   Комната, в которой заседало это ужасное судилище, в семье Кавалье носила название «Божьей комнаты». Уже целых два поколения посвящали эту часть помещения для гостей, которые случайно попадали на хутор. Всякий чужестранец, просивший приюта, богатый или бедный безразлично, во имя благочестивого обычая хозяев, был принимаем здесь с одинаковым вниманием, пользовался одинаковыми заботами и водворялся в этой комнате. Хуторянин, побуждаемый трогательным чувством гостеприимства, обставил эту комнату своей лучшей мебелью из того немногого, что имел.
   Кровать с витыми столбиками была украшена наметом и занавесами фламандской вышивки, тогда как остальные кровати в доме были скромно убраны местной саржей. Большое прекрасное кресло с подушечками, обитое испанской кожей, предназначалось для усталого путника. Хорошо навощенный ореховый стол, сундук, богатой резной работы и аналой у постели дополняли убранство этой комнаты. На широком выступе камина стояли две большие каменные вазы. Каждое утро их наполняли цветами, все равно была ли комната занята кем-нибудь, или нет.
   Трогательное внимание, указывавшее, что гостей, знакомых или незнакомых, здесь всегда ожидали. Над камином висели начертанные большими черными буквами на белом пергаменте следующие стихи Священного писания: «Раздавайте хлеб свой в изобилии, как если бы вы бросали его в вечно текущие воды, потому что после долгого времени он возвратится к вам. Не презирайте голодного и не пренебрегайте бедняком в его убожестве».
   Медная лампа с тремя рожками освещала следующую картину. Маркиз Танкред де Флорак, красивый молодой человек лет двадцати пяти, в зеленом камзоле с серебряными галунами, полулежал на кровати. Небрежно опираясь на одну руку, другой он играл кончиками своих вышитых золотом шелковых шнурков. Бессознательно покачивая ногой, он разрывал шпорами своих грубых сапог красивое одеяло из персидского полотна, сохранявшееся в целости в продолжении стольких лет. На красивом лице капитана отражались скука, усталость и нетерпение.
   В большом кожаном кресле, предназначенном для гостей, сидел Денис Пуль. Не принимая никакого участия в допросе протестантов, он занят был изучением плана похода и занятия местности по топографической карте Лангедока, разложенной на краю стола. Этот партизан, известный своей жестокостью и испытанным мужеством, служил многим европейским правительствам. Недавно еще он воевал в Венгрии против турок. Казалось, своим странным одеянием он хотел придать своей наружности, и без того дикой, еще более ужасающий вид. Почти все части его одежды и вооружения были добычей, снятой с убитых им врагов. На столе подле него лежал большой железный шишак, с тылу которого висела сетка из стальных колец, защищавшая затылок. Этот род шлема был отнят им у одного черкеса, дравшегося в рядах турок. Его тяжелая и широкая армянская сабля в серебряных ножнах с дамасским клинком досталась ему в знак победы над эмиром, убитым им на поединке. Его богатый толедский кинжал был им отобран во Фландрии у капитана ландскнехтов[8]. Его длинные пистолеты принадлежали Барбанаге, предводителю «барбетов» в пьемонтской войне. Его железный нагрудник и дамасский наплечник были отобраны им у генерала Немецкой империи: он носил их по-старинному, поверх своей истрепанной буйволовой кожи с рукавами, отвратительно запачканными человеческой кровью, точно рубаха мясника. Наконец, тяжелые сапоги из кордовской кожи, с длинными, от времени почерневшими шпорами, почти совершенно скрывали ярко-красные штаны и доходили ему до половины бедра. Его короткие волосы, остриженные под гребенку, были ярко-рыжего цвета, так же как и борода, брови и усы. Удар копья выбил ему один глаз, а второй, словно стеклянный, светло-голубого цвета, наливался кровью при малейшем волнении. Нос у него был толстый и мясистый. Широкий рубец фиолетового цвета бороздил его лоб, испещренный глубокими морщинами от лет и трудностей военной жизни.
   Денису Пулю было тогда лет около пятидесяти. Это был человек высокого роста, костлявый, ужасно худой. На одной из его косматых нервных рук недоставало указательного пальца. Потеря этого пальца была следствием страшных пыток. Турки, захватив его в плен, хотели заставить его рассказать в подробностях о положении императорской армии, он отказался. Чтобы принудить его говорить, они обмотали его палец фитилями, пропитанными расплавленной серой, которая медленно выжигала мясо до костей. Но этот несокрушимый человек и виду не показал, что ему больно. Пораженные таким героизмом и убедившись, что пытками от него ничего не добьешься, турки выпустили партизана на свободу. Неверующий, необузданных качеств, неумолимо жестокий, полный слепой и железной воли, неустрашимой храбрости, – вот каков был капитан Денис Пуль. Ему-то, совокупно с маркизом Танкредом де Флораком, поручено было следить за применением новых королевских указов, по которым все протестанты подпадали под наказания, установленные для раскольников.
   Капуцин Руло носил одежду своего ордена. Это был бледный молодой человек. Черная редкая борода оттеняла его подбородок. Перед этим монахом стояли в ряд Жером Кавалье, его жена и двое детей. В чертах хуторянина-протестанта не замечалось ни малейшей боязни: они выражали сознание своего достоинства, спокойствие и решимость. Жена не разделяла его уверенности. Дрожа всем телом, с глазами полными слез, она держала его за руку, в то время как Селеста и Габриэль с ужасом прижимались к матери.