"С своей стороны мы были совершенно готовы и, решив раз навсегда умирать, а не отступить ни шагу, ждали сражения как средства покончить дело разом. Вечер 23-го числа был прекрасен - такой, как редко бывает в Камчатке. Офицеры провели его в разговорах об отечестве, воспоминаниях о далеком Петербурге, о родных, о близких. Стрелковые партии чистили ружья и учились драться на штыках; все же вообще были спокойны, так спокойны, что, видя эти веселые физиономии, этих видных, полных здоровья и силы людей, трудно было верить, что многие из них готовятся завтра на смерть, трудно было верить, что многие, многие из них проводят свой последний вечер.
   Рассветало. Сквозь туман серого камчатского утра можно было видеть, что пароход начал движение; в 5 часов у нас ударили тревогу, в 7-го туман прочистился, и пароход, взяв 2 адмиральских фрегата на буксир, повел их по направлению к перешеечной батарее, состоящей под командою лейтенанта князя Александра Петровича Максутова и на которой, как я уже говорил, было всего 5 орудий. Подойдя на пушечный выстрел, французский 60-пушечный фрегат La Forte отдал буксир и, став на шпринг, в расстоянии не больше 4 кабельтовых, открыл жестокий батальный огонь, такой огонь, что весь перешеек совершенно изрыт, изрыт до того, что не было аршина земли, куда не попало бы ядро. Князь отвечал сначала с успехом, второе ядро его перебило гафель, третье фок-рею, следующие крюйс-стеньгу, фоковые ванты и еще много других повреждений, не говоря о корпусе судна, куда всякое попавшее ядро делало страшный вред. Но батарея была земляная, открытая, имела всего 5 орудий и вот уже более получаса выдерживала огонь 30 пушек калибра, ее превосходящего. Станки перебиты, платформы засыпаны землей, обломками; одно орудие с оторванным дулом, три других не могут действовать; более половины прислуги ранены и убиты; остается одно - одна пушка, слабый остаток всей батареи; ее наводит сам князь, стреляет, и большой катер с неприятельским десантом идет ко дну; крики отчаяния несутся с судов. Французский фрегат, мстя за своих, палит целым бортом; ураган ядер и бомб носится над батареей, она вся в дыму и обломках, но ее геройский защитник не теряет присутствия духа. Сам заряжает орудие, сам наводит его, но здесь, здесь судьба положила конец его подвигам, и при повторных криках Vivat с неприятельских судов он падает с оторванной рукой. Секунда общего онемения. Но вот унесли князя, и капитан с фрегата посылает меня заменить его. Подхожу к оставшемуся орудию, прислуга его идет за мной, но и неприятель не зевал, он делает залп за залпом, в несколько секунд оно подбито, некоторые ранены обломками, и все мы в полном смысле слова осыпаны землей. Между тем английский фрегат, под флагом адмирала, стал против батареи капитана-лейтенанта Королева и, пользуясь всем преимуществом своей артиллерии, начал громить ее неумолкаемым огнем. Пароход помогал фрегату, и шлюпки с десантом со всей эскадры спешили к нему. Но вот и эта батарея приведена в неспособность действовать и 22 неприятельские шлюпки, полные народом, устремились к берегу. Пароход, подойдя на картечный выстрел, очищает его, стреляя картечью через голову своих. 2-я стрелковая партия занимает гору; 1-я - мичмана Михайлова сосредоточивается у порохового погреба при Озерной батарее, на помощь к ней спешит 2-я стрелковая партия с фрегата под командой лейтенанта Ангудинова, в ней всего 31 человек. Ваше превосходительство были в Камчатке, а следовательно, знаете Никольского гору: имея большую высоту, все тропинки на нее чрезвычайно круты, в особенности же спуски к озеру. Командир 2-й стрелковой портовой партии, поручик Губарев, как уже говорил я, занимал возвышенность. Видя, что неприятель, выскочив на берег и бросившись по низменной дороге, начал строиться на возвышении против батареи на озере, он, Губарев, спустился с высот, рассчитывая, что его помощь необходима при малочисленности наших отрядов, и не замечая, что с другой стороны вторая половина неприятельского десанта, несмотря на крутизну тропинок, бросилась в гору. Положение губернатора было более нежели критическое. Зашед в гору, неприятель рассыпался по всему ее протяжению до перешеечной батареи. Другая часть его уже выстраивалась против батареи на озере и осыпала всю лощину градом пуль и ручных гранат. Отдав лейтенанту Ангудинову и мичману Михайлову решительное приказание "сбить англичан с горы", генерал-майор Завойко послал на "Аврору" с просьбой к капитану отрядить еще 2 партии для прорвания неприятельской цепи, распространившейся по возвышенностям. Оставив при себе всего 30 человек резерва, он двинул 3-й портовый отряд на высоты с тою же самою целью, и так как строившийся против Озерной батареи неприятель представлял довольно большие массы, то командиру этой батареи и отдано приказание стрелять картечью. Исполнение этого вместе с действием конной пушки произвело смешение в неприятельских рядах и отбросило его в гору, с другой стороны которой бесстрашные исполнители смелой воли лейтенант Ангудинов и мичман Михайлов, рассыпав свои отряды цепью и соблюдая равнение в парах, как на ученье, подымались наверх, несмотря на неумолкаемый ружейный огонь засевшего там неприятеля. Капитан еще до получения приказания, слыша на горе выстрелы, велел свезти на берег 30 человек, 1-й стрелковой партии фрегата, которую и дал мне в командование с поручением - взобравшись на гору, ударить на десант с тылу в штыки. Подойдя к неприятелю на ружейный выстрел, я рассыпал отряд в стрелки и начал действовать; но поднявшись выше в гору, слыша у себя на правом фланге "ура" партии прапорщика Жилкина, заметив значительное скопление французов в лощинке, наконец желая покончить дело разом, я скомандовал "вперед в штыки", что, будучи исполнено с быстротою и стремительностью, обратило неприятеля в бегство. Между тем и в это же время наши отряды торжествовали на всех пунктах, и лейтенант Жилкин с 3-й стрелковой партией и лейтенант Скандролов с 4-й гнали по гребню ту часть, которая была у меня на левом фланге, и стреляли по фрегату. Бегство врагов - самое беспорядочное, и, гонимые каким-то особенным паническим страхом, везде преследуемые штыками наших лихих матросов, они бросались с обрывов сажень 60 или 70, бросались целыми толпами, так что изуродованные трупы их едва поспевали уносить в шлюпки. Окончательное действие сражения по всему протяжению горы было дело на штыках. Лейтенант Ангудинов, мичман Михайлов, поручик Губарев и вообще все начальники стрелковых партий получили благодарность губернатора за то, что, по его словам, совершили беспримерное дело - отражение французско-английского десанта, вчетверо сильнейшего. И в самом деле, всякому военному покажется невероятным, что маленькие отряды в 30 и 40 человек, поднимаясь на высоты под самым жестоким ружейным огнем, осыпаемые ручными гранатами, успели сбить, сбросить и окончательно поразить тех англичан и французов, которые так славились своим умением делать высадки. Нужно было видеть маневры лейтенанта Ангудинова, нужно было видеть мичмана Михайлова, нужно было видеть, как они вели свою горсть людей, чтобы понять ту степень бесстрашия, до которого может достигнуть русский офицер, одушевленный прямым исполнением своего долга. Проходя со своею партией мимо князя Александра Максутова, которого несли в лазарет, лейтенант Ангудинов, считая его убитым, обращаясь к своим, сказал: "Ребята, смотрите как нужно умирать герою". И эти люди, идущие на смерть, приветствовали примерную смерть другого восторженными оглушительными "ура", надеясь, так как и он, заслужить венец воина, павшего за отечество. Энтузиазму, одушевлению всех вообще не было пределов; один кидался на четверых, и все держали себя так, что поведение их превосходит похвалы. Но обращаюсь к рассказу. Сбросив неприятеля с горы, все стрелковые партии, усевшись на обрывах, поражали его ружейным огнем, когда он садился в шлюпки, так что, несмотря на 5 гребных судов, шедших на помощь с корвета, все было кончено, и нападение не повторилось. Заметив, что стрелки наши раскинуты на высотах, бриг подошел к берегу на расстоянии 2-х кабельтовых и стал стрелять по нас ядрами и картечью, но последние не долетая, а первые перелетая не причинили людям никакого вреда. Мы уже не оставались в бездействии и при выгодах своего положения могли бить неприятеля на выбор, пока он садился и даже когда он уже сидел в шлюпках. Страшное зрелище было перед глазами: по грудь, по подбородок в воде французы и англичане спешили к своим катерам и баркасам, таща на плечах раненых и убитых; пули свистали градом, означая свои следы новыми жертвами, так что мы видели английский баркас сначала битком набитый народом, а отваливший с 8 гребцами; все остальное переранено, перебито и лежало грудами, издавая страшные, раздирающие душу стоны. Французский 14-весельный катер был еще несчастнее и погреб назад всего при 5 гребцах. Но при всем этом и при всей беспорядочности отступления удивительно упрямство, с каким эти люди старались уносить убитых. Убьют одного - двое являются взять его; их убьют - являются еще четверо; просто непостижимо. Наконец, все кончилось, и провожаемые повторными ружейными залпами все суда отвалили от берега и, пристав к пароходу, на буксире его были отведены вне выстрелов; фрегаты и бриг последовали этому движению, так что в 1-го ни один из них не был ближе 15 кабельтовых расстояния.
   В час ударили отбой, и, спустясь с гор, все мы собрались к пороховому погребу, где, опустясь на колени вместе с губернатором, благодарили бога за дарованную им славную победу, принесли убитых и раненых - наших и врагов, и что же: между убитыми неприятельскими офицерами найден начальник всего десанта, - так по крайней мере должно полагать по оказавшимся при нем бумагам. Сведения, заимствованные из бумаг этих, показывают число десанта в 676 человек, не считая гребцов в шлюпках и подкреплений, с которыми всех на берегу было с лишком 900 человек. Все наши стрелковые партии, бывшие в деле, в соединении не представляли более 300, так что победу должно приписать особенной милости божией и тому увлечению, той примерной храбрости, с которою наша лихая команда действовала в сражении на штыках. Трофеями был английский флаг, 7 офицерских сабель и множество ружей и холодного оружия. Много было оказано подвигов личной, примерной храбрости, многое заслуживает быть сказанным, но пределы письма и время, оставшееся до отъезда курьера, не дозволяют мне этого, и я заключаю свои описания, сказав, что неприятель, исправив повреждения, 27 августа к 8 часам снялся с якоря и, поставив все паруса, ушел в море. Признаться, нам долго не хотелось верить: мы боялись, не обманывают ли нас глаза наши, но это было так. Порт освобожден от блокады, город спасен, бог помог нам, и мы победили".
   7
   Известие о победе русского оружия на берегах Тихого океана пришло в Петербург (и оттуда распространилось в России) лишь 30 ноября. Вот в каком виде Дмитрий Милютин передает это сообщение: "Около того же времени, т. е. в конце ноября, получено донесение от камчатского военного губернатора, генерал-майора Завойко, о попытках наших врагов нанести нам удар и на Дальнем Востоке. Известие о разрыве с западными державами дошло до Камчатки только в половине июля, а 17-го августа уже появилась в Авачинской губе англофранцузская эскадра из шести судов. На другой день неприятельские суда открыли огонь по городу Петропавловску и по двум стоявшим в порту военным судам. Наскоро построенные для защиты города батареи наши, вооруженные частью морскими орудиями, отвечали с успехом. 20-го числа неприятель пытался произвести высадку на берег и даже успел овладеть одной из батарей, но нападение это было отбито, и неприятельские суда отошли от берега. Через три дня, 24-го августа, бой возобновился с бульшим еще упорством, но все нападения союзников были отражены малочисленною горстью моряков и местною военною командой. Неприятель понес чувствительную потерю, и некоторые из его судов потерпели повреждения. С нашей стороны число убитых и раненых простиралось до 115 человек. Этим неудачным нападением ограничились предприятия союзников в Тихом океане. Известие, полученное в Гатчине 30 ноября, об успешном отражении неприятеля на самой отдаленной окраине империи, на пункте, считавшемся почти беззащитным, было как бы мгновенным слабым проблеском на тогдашнем мрачном горизонте"{15}.
   Впечатление в Лондоне и Париже от этого Петропавловского дела было убийственное. "У нас было слишком много жертв: третья часть наших людей пострадала, а цифра убитых уж больше 50, в ближайшие дни должна была еще увеличиться, - с горечью говорит участник боев у Петропавловска офицер де Айи. - Пусть нам простят, что мы так настаиваем на этих деталях. Молчание, которое до сих пор (а пишет он в 1858 г. - Е. Т.) хранят обо всем, что касается этого печального дня 4 сентября 1854 г., является более чем незаслуженным забвением, - это поистине несправедливость, потому что общественное мнение, всегда торопящееся преувеличивать то, чего оно не знает, имело тенденцию обращать в разгром, позорный для чести флага, то, что было лишь поражением, которое явилось результатом невыгодных условий, так неосторожно принятых. Офицеры и матросы достаточно дорого заплатили своей кровью за право ждать, чтобы их не третировали с этой непростительной суровостью..."{16}
   Во Франции император был недоволен. К потерям (несравненно более тяжелым) в этой войне против России французский император и его министры привыкли. Но к поражениям не привыкли, и успех, хотя бы минимальный, выкупал все. А тут налицо было самое настоящее поражение, которое можно было велеть замалчивать (и это было сделано, конечно), но отрицать его было бы абсурдом. Еще хуже было положение командиров английских фрегатов. Недаром адмирал Прайс предпочел уйти в могилу на берегу Тарьинской губы, лишь бы не объясняться с лордами адмиралтейства, перед ареопагом которых он должен был бы предстать. И как ни плохо было французским офицерам (не говоря уже об адмирале Депуанте), но английским приходилось хуже. "Мы умеем извинять неудачу и помнить обстоятельства, которые ее вызвали, - говорит де Айи, забывая то, что сам только что говорил, - тогда как у наших союзников потерпеть неудачу - это не несчастье, это пятно, которое желательно изгладить из книги истории; это даже больше того, это вина, я даже скажу - почти преступление, ответственность за которое несправедливо ложится без разбора на всех".
   В Англии в самом деле не только чернили память покончившего с собой адмирала Прайса, но лишили каких бы то ни было знаков отличия за эту тяжелую камчатскую кампанию всех офицеров, в ней участвовавших. В прессе о Петропавловском деле или не говорили вовсе, или говорили с плохо скрываемым раздражением или ничем не прикрытым пренебрежением. Английскую прессу раздражало даже это показание де Айи, единственное обстоятельное свидетельство участника экспедиции: она постаралась его по мере сил замолчать. Но у нас нет причин это делать, - и только отсутствием должного интереса к выдающимся событиям русской истории можно объяснить, что небольшое, но незаменимое показание де Айи осталось совсем вне поля зрения историографии. Этот враг желал быть справедливым к тем, кто оказался победителем в неравной борьбе, - и мы закончим эту главу несколькими словами, взятыми с последней страницы его воспоминаний: "Правда, русские могли все потерять в завязавшейся борьбе, а это чувство необыкновенно усиливает активность отдельного человека. Но как восхитительно их уменье пользоваться временем! От Кронштадта до Камчатки - и едва несколько дней отдыха: экипаж прибывает, наполовину уменьшенный вследствие цынги и по причине усталости от этого пробега через пространство двух океанов. Ничего не значит, ,,Аврора" не в открытом море может надеяться нам противустоять, и вот принимаются за работу, чтобы защитить порт, где она укрылась, оборонительными укреплениями, забытыми в долгие годы мира. С конца июля она уже готова нас принять..." Де Айи говорит о Нельсоне, который умел так прекрасно ценить время и значение времени для успеха, особенно на море, и прибавляет, назвав Нельсона: "Может показаться странным рядом с этими славными воспоминаниями приводить неизвестные имена адмирала Завойко и командира "Авроры" капитана Изыльметьева. Все относительно". Автор вспоминает, как еще недавно существует русский флот, и думает, что именно это обстоятельство объясняет сравнительную немногочисленность, как он почему-то думает, деяний этого флота, и кончает, снова напоминая о Завойко и Изыльметьеве: "Ожидая союзную эскадру на самых далеких пределах Сибири, сопротивляясь ее атакам на этом берегу, где никогда еще не гремела европейская пушка, эти два офицера, которых мы только что назвали, доказали, что русские экипажи умеют сражаться и сражаться счастливо. Они имеют право ждать, что их имена будут сохранены в летописях их флота".
   8
   По подсчетам Фесуна (в его критическом разборе статьи Айи, фамилию которого он пишет "Гайльи", помещенной в No 1 "Морского сборника" за 1860 г.), с русской стороны в обороне участвовало 57 орудий и гарнизон из 921 человека.
   Полемизируя с Фесуном, Арбузов настаивает, что в гарнизоне было 400, а не 300 солдат.
   Капитан Арбузов полагает, что неприятель был введен в заблуждение китоловами, которых встретил на Сандвичевых островах; эти китоловы, зимовавшие в Петропавловске, когда весь гарнизон состоял всего из 250 человек, и сообщили эту цифру адмиралу Прайсу, который, подходя к Камчатке, не знал, что встретит там отпор со стороны гарнизона, очень усиленного, да еще от экипажей "Авроры" и "Двины"{17}. Адмирал Депуант впоследствии утверждал, что он предвидел полнейшую неудачу высадки и боя на берегу 24 августа, но - согласился. Здесь он и погиб. Участник событий, оставивший, как сказано, наиболее полную картину их, мичман (впоследствии лейтенант) Фесун справедливо пишет о Депуанте: "Тут опять в полном свете является слабость характера французского главнокомандующего. Прослужив десятки лет на море, обладая несомненной опытностью в морском деле и будучи вполне убежденным в неблагоразумии атаки, основанной на показаниях двух неизвестных бродяг, адмирал в военном совете ясно излагает все это, пересчитывает все неудобства десанта и потом, когда, наконец, ему приходится сказать свое последнее слово, он вдруг увлекается большинством, дает согласие на нападение, в неудаче которого не сомневается, и таким образом принимает на себя тяжелую ответственность! Весь неуспех дела 24 августа приписывается ему как главному начальнику, обвинения и упреки сыплются на него градом, впереди, по возвращении в отечество, перед ним является мрачная перспектива военного суда, общественное мнение и там клеймит позором его имя, и конечно бедный старик, уже ослабевший в борьбе с многочисленными препятствиями, не выдерживает новых и жестоких ударов, через несколько месяцев... он оканчивает жизнь - не самоубийством, как его товарищ Прайс, нет, он умирает ужасной и медленной смертью от истощения физических и душевных сил, умирает, прислушиваясь к ропоту ближайших подчиненных, не видя перед собой ничего лучшего, и уже на пути к Франции, к той Франции, которой он служил десятки лет, и до похода на Камчатку вполне безукоризненно... Нельзя не согласиться, что странное стечение обстоятельств преследовало все действия союзников на Восточном океане. Один адмирал застреливается... другой умирает, подавленный упреками собственной совести и не вынеся мысли о последствиях своих ошибок"{18}.
   Больше в эту войну Петропавловску-на-Камчатке не суждено было играть какой бы то ни было военной роли.
   Решено было не ждать появления в предстоящем 1855 г. неприятельской эскадры и эвакуировать население в глубь страны, а также разоружить батареи на берегу.
   "В начале марта (1855 г. - Е. Т.) прибыли две почты, и с ними мы получили русские и иностранные газеты, из которых увидели, что отбитое нападение англо-французов на Петропавловский порт общественное мнение Англии и Франции расценивало как оскорбление и требовало, чтобы обе эти державы приняли энергичные меры для уничтожения Петропавловска, а главное, наших судов, находящихся в Восточном океане", - читаем в посмертных записках адмирала Невельского{19}.
   "Как ни блестящи были подвиги защитников Петропавловска, но за недостатком продовольствия их положение в случае войны на Камчатке представлялось безвыходным"{20}. Это мнение Невельского было признано безусловно правильным. Тогда же решено было эвакуировать город, снять батареи и уходить в глубь страны: можно было ждать нового появления неприятеля в 1855 г.
   Эвакуация города и полное разоружение батарей было проведено весной. Часть населения отбыла в Николаевск; часть расположилась в поселках в глубине полуострова. Еще 29 декабря 1854 г. генерал-губернатор Восточной Сибири Н. Н. Муравьев "весьма серьезным" отношением за No 95 приказал камчатскому военному губернатору оставить Петропавловск и перенести свою материальную часть, а также перевести всю морскую команду и сухопутный гарнизон в Николаевск-на-Амуре. Это предписание было получено в Петропавловске 3 марта 1855 г. и уже к 28 марта было приведено в исполнение. 5 апреля 1855 г. фрегат "Аврора", корвет "Оливуца" и четыре транспорта, забрав грузы, команды и часть жителей, вышли в море и прибыли 1 мая в де-Кастри, откуда и отправились впоследствии дальше, в Николаевск{21}.
   15(27) мая 1855 г. неприятельская эскадра в самом деле вошла в залив де-Кастри и обстреляла берег. 19(31) мая в Авачинскую бухту вошло 12 больших военных судов. Они убедились в том, что в городе Петропавловске и на батареях никого нет, на всякий случай бомбардировали и город без жителей, и батареи без пушек и вскоре ушли{22}.
   Но никакого военного значения это происшествие в 1855 г. уже не имело, конечно, и прошло как в России, так и в Европе совершенно незамеченным.
   Скажем в заключение, что в английской, германской и французской исторической литературе никогда не было разногласий по вопросу о нападении союзников в 1854 г. на Петропавловск, и, начиная с первой обстоятельной книги (Равенстейна) о русских на Амуре, считается признанным фактом, что все шансы на победу были на стороне союзников, а победу одержали русские{23}.
   Глава IX. Верховное командование и защитники Севастополя. Моряки и солдаты на вылазках
   1
   Приближалась зима... И союзники и русские не собирались после Инкермана вновь померяться силами в ближайшем будущем. В осажденном городе постепенно устанавливался "спокойный" быт, поскольку можно употреблять это выражение, не очень точно и не очень кстати, говоря о положении Севастополя. "В Севастополе эти дни тихо и покойно; купцы отворили магазины, приехали сюда некоторые из жен флотских и армейских офицеров. А солдатских жен сколько приходит! Увидятся с мужьями и опять назад идут. Меня трогает эта привязанность в простолюдинах, - ведь бог знает, откуда тащатся пешком", - так писал севастопольский офицер спустя две недели с лишком после Инкермана{1}. Главнокомандующий, очень пессимистично смотревший на конечную участь Севастополя, все-таки не решался еще признать непосредственную опасность. "Севастополь держится, мой дорогой князь, и будет держаться, пока неприятель не утвердится прочно на бастионе No 4... и пока у нас будет порох", - писал Меншиков князю Долгорукову 3(15) ноября 1854 г., подчеркивая последние слова. Положение критическое: "Мы почти израсходовали все, что к нам было доставлено до настоящего времени, и нам остается только получить 1200 пудов (пороха. - Е. Т.) из Новочеркасска, которые будут здесь только через восемь дней, и четыре тысячи пудов из Киева, которые могут прибыть слишком поздно". Другими словами, князь Меншиков подумывает уже о сдаче Севастополя, так как подчеркивает и эти слова. "Я не имею в виду никакой другой присылки". Меншиков в большом затруднении. Он явно побаивается матросов. Как им сказать о готовящейся сдаче города? "В Севастополе я не могу сделать никакого распоряжения об уничтожении материала до последней минуты, потому что сейчас же обнаружится упадок духа среди матросов, которые в защите этой крепости усматривают защиту своего рода их собственности и собственности флота"{2}. Дух среди матросов не падал, хотя об их одежде на зиму никто в интендантстве вовремя не позаботился, а погода стояла на редкость для Крыма холодная. "Замечено, что некоторые французские войска уже ходят в полушубках, а между тем у наших молодцов ни у кого нет. Погода же стоит ненастная и довольно прохладная, только изредка бывают солнечные дни. Князь Меншиков поговаривал о полушубках, но между тем ничего еще не решено. Казалось бы, они необходимы, тем более что поносы здесь весьма часты, хотя холера, благодаря бога, не сильна", - пишет Николаю Михаил Николаевич 12 ноября 1854 г.{3} "Между нами будь сказано: и хлебушка подчас так, в обрез, а может и хуже. Чур, об этом никому. Но солдатики - чудо. Умолчу о некоторых старших, бог им судья", - пишет 16(28) декабря генерал Семякин с бивуака на Северной стороне Севастополя. В том же письме он поясняет, каково вели себя эти "старшие", - и прежде всего, конечно, Меншиков. Укрепления строились не так, как строятся крепостные шанцы и бастионы, а так, как строятся баррикады при внезапных выступлениях: "...в Севастополе 8 бастионов, и какие лихие, построены под ядрами и чуть ли не из молодецких русских, богатырских грудей... и неприятельских ядер. Все тут употреблено, и мешок, и куль, и боченок от пороха, и тур, и корабельная цистерна, и фашина, и бог знает каких снадобьев не отыщешь - а дело слажено, сделано и стоит грозно"{4}. Дождливая крымская осень казалась союзникам чуть ли не полярной стужей. У них свирепствовали болезни, лазареты были переполнены. "Пленные и беглые говорят, что их кормят довольно хорошо, но что они терпят от холода и болезней; дожди у нас беспрерывные, поэтому в траншеях должна быть ужасная грязь, и работы весьма трудны; этим (sic! - Е. Т.) главное жалуются пленные", - пишет 21 ноября 1854 г. вел. кн. Михаил вел. княгине Екатерине Михайловне{5}. Хуже всего в союзном лагере приходилось, конечно, туркам. Турки были послушными, безропотными людьми, вооружение их было плохо (лучшие войска остались на Дунае), и, главное, командиры никуда не годились. Поэтому турок использовали, навьючивая их тяжелой кладью, бомбами и ядрами, которыми они и снабжали днем и ночью батареи союзников, и провиантом и всякими материалами, которые они на собственной спине переносили из Камышовой бухты во французский лагерь, из Балаклавы в английский лагерь, с кораблей, приходивших к берегу Крыма из Англии и Франции. Зимой, на снегу, эти бесконечные, непрерывные вереницы навьюченных турок казались на снежном фоне "длинной черной змеей", говорят нам очевидцы{6}.