Всячески силящийся оправдать Меншикова его адъютант, панегирист Панаев приводит единственный случай, когда Меншиков хотел было позаняться этим любопытным вопросом, - и вот что из этого вышло.
   "Возвращаясь по линии резервов, мы застали в последнем резерве ужинавших солдат: они черпали из манерок какую-то жидкость, похожую на кофе, вылавливая в ней кусочки, черные, как угольки. Эта похлебка обратила на себя внимание князя; он приветствовал людей обычным пожеланием ,,хлеба-соли", пристально посмотрел на кушанье и проехал мимо, приказав мне слезть с лошади и попробовать пищу.
   Я исполнил приказание князя и крайне удивился, когда отведав увидел, что это был не кофе, а вода, окрашенная сухарями последней приемки. Определить вкус этой жидкости было невозможно, она пахла гнилью и драла горло. Догнав главнокомандующего, я доложил ему о том, чем питаются солдаты. Его как бы передернуло, и он почти вскрикнул: "Ах, это, верно, из Южной армии нам прислали те самые сухари, которые во множестве были забракованы войсками Горчакова. Интендантство сбыло их ко мне, и то, что мы давеча видели с тобой, был не тютюн... а те же несчастные сухари"".
   "Стиснув зубы, Меншиков погнал лошадь через кусты в рытвины напрямки домой". Меншиков отправил Панаева к генералу Липранди: "Поезжай к Липранди и попроси его научить меня, что мне делать с этими негодными сухарями? Липранди - человек практичный и бывалый: авось что-нибудь придумает, а я растерялся. Как, целая армия должна есть гнилушки!"
   Этого Павла Петровича Липранди не следует смешивать с Иваном Петровичем, исполнявшим шпионско-провокаторские функции при министерстве внутренних дел Перовского и "открывшим" дело Петрашевского. Павел Петрович был из числа немногих дельных генералов и притом не только был лично честен, но даже в 1844 г. был награжден "за особую заботливость об улучшении солдатского быта и за составление правил, относящихся до продовольствия нижних чинов".
   И вот что Липранди ответил: "Видел... я эти сухари: съедят! Скажите князю, чтоб он не беспокоился и, главное, не примечал бы их, да не подымал истории. Других нет: на нет и суда нет! Солдаты видят, чего стоило и эти-то сухари привезти: они не жалуются. Не надо показывать и виду, что вы их жалеете. Ну, как-нибудь подправим; в ротах это сделают... И я вам скажу: чем солдат голоднее, тем он злее; нам того и нужно: лучше будет драться..."
   Когда эти речи были доложены Меншикову, князь мигом успокоился и сказал "с грустной улыбкой": "Липранди прав, истории затевать не надо. Заменить этого провианта нечем, поневоле приходится его есть. Но какую же штуку сыграло со мной интендантство Южной армии: ловко же оно воспользовалось нашей крайностью!"{35}
   Так этой "грустной улыбкой" светлейшего князя дело и кончилось. Совесть не подсказала Меншикову, что интендантская "ловкость" ведь именно в том и заключалась, чтобы подсунуть ему, плотно окруженному ворами и взяточниками, ту совсем уже зловонную гниль, которую отказался принять командовавший Южной (Дунайской) армией Горчаков, все же не так возмутительно потакавший грабителям.
   Деньги, отпускавшиеся миллионами, разворовывались по дороге, и то, что доходило до роты, получалось с огромным опозданием. Между интендантами и полковым начальством, пишет очевидец, "установился невысказанный, но всеми понятый договор: не требовать от интендантства фуража в натуре и за это пользоваться выгодами от ненормально возвышаемых цен, кто как умеет и у кого насколько хватит совести. Но и эта паллиативная мера принесла только зло и никакой пользы. Командиры действительно не требовали более от интендантства фуража в натуре, но зато и лошадей почти вовсе перестали кормить"{36}.
   Полнейшая, абсолютная безнаказанность была при князе Меншикове гарантирована всем ворам, взяточникам, казнокрадам. Вот в разгар войны, в ноябре, с опаснейшей позиции, из стоящей под Сапун-горой бригады, где уже давно мрут от голода люди, которых вообще предпочитают не кормить, и дохнут лошади, которых кормят древесными опилками и стружками, приезжает офицер и является в интендантство за деньгами. Предоставим ему слово (пишет и печатает все это он через 15 лет после Крымской войны, когда еще здравствовали почти все заинтересованные).
   "- Вы г. управляющий?
   - Точно так. Что вам угодно?
   - Могу ли я получить деньги для бригады по этим требованиям?
   - Деньги вы получить можете... но это будет зависеть от вас самих, добавил он глубокомысленно...
   - Может быть, деньги сейчас получить можно? Не задерживайте меня, пожалуйста.
   Управляющий вздохнул, потер лоб, как будто о чем-то размышляя, наконец проницательно взглянул на меня, хладнокровно спросил:
   - А вы сколько даете процентов?
   Я... не мог даже допустить такой патриархальной бесцеремонности и не вдруг понял вопрос управляющего.
   - Какие проценты? С чего?.. Объяснитесь, пожалуйста, - проговорил я, немного сконфузившись.
   - Я спрашиваю вас, молодой человек, - начал управляющий наставительным тоном, - сколько вы мне заплатите за те деньги, которые я прикажу отпустить для батареи вашей бригады? Мне обыкновенно платят по восьми процентов и более, но вы, артиллеристы, народ упрямый и любите торговаться. Ну, с вас можно взять и подешевле... Однако предупреждаю: менее шести процентов ни за что не возьму, нельзя...
   Такой бесстыдный и хладнокровный грабеж вывел меня из терпения".
   Офицер стал грозить, что донесет высшим властям. А тот твердил:
   "- Эх, молодой человек! Горячки-то в вас много, а толку мало!.. Что же я буду за дурак, - продолжал он, вдруг воодушевившись и встав с кресел, - если я буду раздавать эти деньги зря? Нужны деньги - бери, да заплати! Ведь я не с нищего пользуюсь: ваши командиры не шесть процентов, а чуть не рубль за рубль получают!
   Все это он излагал при многих офицерах, бывших в моей комнате. Я был тогда очень молод, очень неопытен и такое нахальное бесстыдство не мог переварить.
   - Господа офицеры, - заговорил я, едва сдерживая себя, - прошу засвидетельствовать, что говорит г. управляющий...
   Пехотные промолчали, а гусар, улыбаясь и вежливо поклонившись, ответил:
   - Извините, мы в семейные дела не мешаемся"{37}.
   На том и окончилось. Офицер отъехал ни с чем и стал предъявлять свои бригадные "требования" в других местах, почти с таким же успехом...
   Меншиков даже и не пробовал обратить внимание Николая на оргию грабительства, от которой прямо погибала армия.
   О "тридцатилетней привычке сообщать только приятное", образовавшейся у приближенных Николая за все его царствовование, говорит (как раз по поводу А. С. Меншикова) и такой консерватор и убежденный монархист, как князь Щербатов, приписывающий проигрыш Крымской войны прежде всего тому, что всё ("запасы хлеба, сена, овса, рабочий скот, лошади, телеги, все, что могло дать население") было направлено на бумаге к услугам армии, а на деле было разворовано до такой степени, что "армия терпела постоянный недостаток в продовольствии; кавалерия, парки не могли двигаться... К этим результатам привела вся система тогдашнего режима"{38}. И матросы и солдаты чувствовали упорное, решительное нерасположение и даже прямое недоверие к Меншикову, готовы были поверить любому слуху, чернящему главнокомандующего.
   "Матросы называли князя Меншикова "анафемой", а войска называли его князем Изменщиковым"{39}.
   Правда, лично самого Меншикова не обвиняли в хищениях, во взяточничестве, в кормлении солдат в матросов сгнившими сухарями, в продаже корпии и лечебных припасов англичанам. В этом - из высших чинов - обвиняли иной раз князя В. А. Долгорукова, военного министра. Но и относительно Долгорукова лично это обвинение не подтверждается никакими документами и сколько-нибудь серьезными показаниями: преступление Долгорукова, как и его предшественника и бывшего начальника Чернышева, заключалось в полнейшей дезорганизации всего управления армии и снабжения ее, в безнадежном хаосе, безобразном беспорядке, до которого была доведена армия.
   Князь Д. А. Оболенский рассказывал, что уже после Крымской войны бывший военный министр князь В. А. Долгоруков встретился в Биаррице с Наполеоном III и "довольно наивно рассказывал про нашу военную организацию времени кампании 1854-1855 гг. После одного разговора Наполеон III вскочил и, не утерпев, воскликнул: "Знай я это, я бы Сент-Арно повесил!""
   Интереснее всего тут именно то, что сам Василий Долгоруков, русский военный министр, ответственный в первую голову за страшную разруху в русской военной организации, юмористически объяснял изумленному французскому императору, до какой степени ровно ничего не было российским правительством сделано для обороны Севастополя и как французский главнокомандующий опростоволосился после Альмы, не решившись без всяких околичностей сразу же идти прямо на совершенно беззащитный город и занять его.
   Такой военный министр, как Василий Долгоруков, был совершенно под стать такому верховному главнокомандующему, как князь Меншиков.
   Еще когда Меншиков весной 1853 г. отправился в Турцию, в свое роковое посольство, которому суждено было так приблизить войну, все сколько-нибудь знавшие его смотрели с большой тревогой и на эту странную импровизацию Николая I, вдруг произведшего Меншикова в дипломаты.
   При отъезде князя Меншикова из Петербурга в Константинополь князь Варшавский (Паскевич) в небольшом своем кругу выразился так: "От посольства князя Меншикова я не жду добра. Человек, который в продолжение тридцати лет занимался только каламбурами и остротами, к делу непригоден".
   Но каламбуры оказались очень неудовлетворительной подготовкой и к занятию поста главнокомандующего армией и флотом в войне России разом с тремя державами как на суше, так и на море.
   И все, кто был поумнее в армии, это отлично знали. "Одного нет у царя могучего: нет у него вождей для войска. Повывелся и поизрасходовался этот народ... Знает про то царь-батюшка и творит он генералов: что праздник - то дюжина, но уж, знать, беда такая: выходят все генералы праздничные да дюжинные", - читаем мы в рукописи полковника Менькова.
   Сказывалась система, принципиально изгонявшая науку из военного обихода, посадившая безграмотного Сухозанета в начальники Военной академии со специальным поручением сократить науку и в этом учреждении, свести ее, по возможности, к нулю.
   Довольно неуместной признавалась наука, даже военная наука, для военного человека.
   "Наука в военном деле - не более, как пуговица к мундиру: мундир без пуговицы нельзя надеть, но пуговица не составляет всего мундира". Это глубокомысленное изречение президента Военной академии генерала Сухозанета, приведенное мной в I главе первой части моей работы, было положено в основу всего военного преподавания при Николае. Воспоминание о декабристах, самом образованном, самом культурном поколении командного состава за всю историю императорской России, продолжало действовать и пугать царя. Основная цель резкое понижение умственных запросов и всего духовного уровня офицерства и генералитета - была достигнута. Генералы, читавшие почти по складам и не умевшие писать без грубейших грамматических ошибок, стали довольно частым явлением к концу царствования Николая. Из Военной академии выпускались офицеры, не только не имевшие серьезных и сколько-нибудь точных представлений об истории военного искусства, но просто лишенные тех элементарнейших познаний в стратегии и тактике, без которых сколько-нибудь полезная служба в штабе невозможна. И дорого пришлось заплатить русской армии, собственной кровью, за фактическое уничтожение высшего военного образования при Николае. Дезорганизация, невежественность и полная пассивность штабов производили прямо удручающее впечатление на всех сколько-нибудь вдумчивых наблюдателей.
   Результаты такого рода постановки военных наук в Военной академии сказались в Крымскую войну самым наглядным образом. Вот нелицеприятный и обильно подтверждаемый другими источниками приговор: "Не я один убедился в том; в последнюю войну большая часть офицеров генерального штаба были неопытны, и трудно даже поверить, что многие из них не умели вести аванпостных журналов и тем менее быть полезными при отдельных отрядах; а между тем офицеры эти получили образование в Академии и слушали курсы высшей тактики, стратегии и военной истории. У нас как-то не удаются эти специальности: их обратили в средство к достижению скорейшего повышения в чинах за поверхностные сведения"{40}.
   Решительно лишенный какого бы то ни было военного образования, Меншиков был вполне под стать прочим. Но, кроме того, у него не было и ни малейших чисто практических военных навыков, которые все-таки были у других.
   Моряки не хотели всерьез верить, что князь Меншиков - адмирал над всеми адмиралами; армейские военные не понимали, почему он генерал над всеми генералами; ни те, ни другие не могли главным образом взять в толк, почему он главнокомандующий. И напрасно его панегиристы старались впоследствии приписать его непопулярность чьим-то интригам и уж совсем неосновательно усматривали со стороны Меншикова какие-то "старания" заслужить любовь армии. Ни интриг не было, ни "стараний" не проявлялось.
   "Старания князя были мало успешны: моряки постоянно его дичились. В этом был много виноват Корнилов. Человек развитой, умный, много работавший с князем, хорошо знавший его намерения, мысли, предположения, - от него светлейший ничего не скрывал, - Корнилов мог содействовать его сближению с моряками, но, к сожалению, он этого не только не делал, а еще колебал к нему доверенность как моряков, так и сухопутных войск".
   Так пишет почтительный адъютант Меншикова А. А. Панаев{41}. Он не понимает, что оттого-то Корнилов и не терпел Меншикова, что видел его насквозь. Панаев грустит, что моряки никак не чувствуют себя польщенными, если "из одиннадцати мундиров, право носить которые было ему предоставлено, князь избрал и предпочитал морской".
   Нахимов и Корнилов ведь очень хорошо понимали, что по всем своим одиннадцати должностям, по которым Меншиков пользуется доходом и мундиром, он ровно ничего не делает, но что губительнее всего его пребывание именно на посту главнокомандующего Черноморским флотом.
   "Прекрасные, братец, есть ребята между моряками... меня они не любят, что делать? не угодил!" Так снисходительно и развязно отзывался этот развлекавшийся то дипломатией, то войной петербургский знатный барин о людях, которым суждено было все же прославить Россию, несмотря на то, что царь наградил их таким верховным командиром. Солдатам он тоже "не угодил", точь-в-точь как морякам.
   Вот картина с натуры, зарисованная таким правдивым свидетелем, как герой обороны, полковник, потом генерал Виктор Илларионович Васильчиков. Он прибыл тотчас же после Альмы в армию Меншикова из Бельбека. "Два дня прошлялся я в лагере, ожидая отправления, и конечно многого рассмотреть не мог в это время. Видел всеобщее уныние и грусть; видел, что между войсками и их главнокомандующим не было никакого общения; видел, как начальник проезжал перед войсками, никогда с ними не здороваясь; видел, как люди сурово и молча посматривали на этого начальника, и удивлялся! Видел, наконец, совершенную бестолковщину в администрации полковника Вунша, исправлявшего чуть ли не с двумя писарями должности и начальника штаба и интенданта армии, и удивлялся тому, что умный человек, каким был князь Меншиков, мог дойти до такой бессмыслицы".
   Совсем не тот дух царил в оставленном армией Севастополе: "Под вечер я удостоился увидеть еще раз адмирала Корнилова, который принял меня очень любезно, дал мне лошадь и сам провел по главнейшим частям оборонительной линии. Отрадно было видеть тот контраст, какой существовал между настроением защитников Севастополя и унылыми обитателями Бельбекского лагеря. Здесь (в Севастополе. - Е. Т.) все кипело, все надеялось, если не победить, то заслужить в предстоящем решительном бою одобрение и признательность России; там все поникло головою и как бы страшилось приговора отечества и современников"{42}.
   4
   К концу 1854 г. Меншиков совсем махнул рукой на оборону Севастополя. "Севастополь падет в обоих случаях: если неприятель, усилив свои средства, успеет занять бастион No 4 и также если он продлит осаду, заставляя нас издерживать порох. Пороху у нас хватит только на несколько дней, и, если не привезут свежего, придется вывести гарнизон", - таковы были перспективы Меншикова в начале ноября 1854 г.
   О военном министре, князе Василии Долгорукове, с которым Меншиков так ласково переписывался, он выражался в том смысле, что "князь Долгоруков имеет тройное отношение к пороху: он пороху не нюхал, пороху не выдумал и пороху не посылает в Севастополь"{43}. Но дальше этой выходки Меншиков не пошел и больше ничего против Долгорукова не предпринял.
   Пороху князь Долгоруков не мог доставлять в Севастополь ни осенью, ни зимой, ни весной в сколько-нибудь достаточном количестве. Вот бесхитростное показание молодого тогда М. Г. Черняева (получившего за свою восьмимесячную службу на Малаховом кургане золотую саблю): "Когда начались бомбардировки на св. неделе, пороху у нас почти не было, и потому мы не могли отвечать неприятелю. Он же замечательно наловчился попадать в свою цель... В это самое время... приехал к нам кн. Горчаков и мы по случаю праздника выпросили у него 150 выстрелов"{44}.
   Это выпрашивание "по случаю праздника" безоружными, в упор расстреливаемыми людьми пороху на 150 выстрелов, чтобы хоть изредка отвечать вражеским батареям, так красноречиво, что не нуждается в комментариях.
   "Грустную картину представляли транспорты с порохом, бомбами и ядрами, двигавшиеся на волах... От недостатка в порохе, бомб, ядер, гранат и проч. было сделано секретное распоряжение, чтобы на 50 выстрелов неприятеля отвечали пятью. По степи валялась масса трупов, лошадиных и воловьих; мы, приближаясь к Крыму, более и более встречали раненых, которых везли как телят на убой; их головы бились о телеги, солнце пекло, они глотали пыль, из телег торчали их руки и ноги, шинели бывали сверху донизу в крови", - такова зарисовка с натуры, сделанная писателем и художником Л. А. Жемчужниковым{45}.
   К этому прибавилось и отсутствие подвоза продовольствия, т. е. полуголодное существование солдат. "Плут" такой-то задержал транспорт сухарей, чтобы сбыть негодные сухари, "сгнившие до того, что даже при недобросовестной сортировке их нельзя употребить в дело", - пишет Меншиков 7 декабря 1854 г., а спустя две недели стало еще хуже: "Дороги из Симферополя сюда (в Севастополь. - Е. Т.) в такой степени разбиты, недостаток в фураже таков, что никто, ни возчики, ни кулаки, даже за баснословные цены не решаются взять на себя перевозку сюда чего-либо"{46}.
   Так судили в ставке главнокомандующего в безопасном Бельбеке.
   В Севастополе, под ядрами, его защитники работали с прежним упорством и гнали от себя всякую мысль о сдаче города.
   С первого дня бомбардировки Нахимов и Тотлебен ежедневно бывали на четвертом бастионе, но Тотлебен, занятый постройкой и восстановлением укреплении, должен был несколько разредить свои посещения, а Нахимов занялся бастионом специально, и занялся вплотную. Положение было таково: сейчас же после первой грандиозной общей бомбардировки 5 октября 1854 г. французы направили главные свои силы на этот ближе всех выдвинутый к ним бастион. Послушаем командира этого бастиона, капитана 1-го ранга Реймерса:
   "От начала бомбардирования и, можно сказать, до конца его, четвертый бастион находился более всех под выстрелами неприятеля, и не проходило дня в продолжение всей моей восьмимесячной службы, который бы оставался без пальбы. В большие же праздники французы на свои места сажали турок и этим не давали нам ни минуты покоя. Случались дни и ночи, в которые на наш бастион падало до двух тысяч бомб и действовало несколько сот орудий..."
   Уже после первых дней осады и бомбардировки бастион, собственно, был ямой, где защитники без всякого прикрытия, если не считать жалких брустверов, истреблялись систематическим огнем французских батарей. Нахимов в полном смысле слова стал создавать бастион и создал его. "В первые два месяца на четвертом бастионе не было блиндажей для команды и офицеров, все мы помещались в старых казармах; но когда неприятель об этом разведал, то направил на них выстрелы и срыл их. Вообще внутренность бастиона представляла тогда ужасный беспорядок. Снаряды неприятельские в большом количестве валялись по всему бастиону; земля для исправления брустверов, для большей поспешности бралась тут же около орудий, а потому вся кругом была изрыта и представляла неудобства даже для ходьбы".
   Нахимов решил, что без блиндажей - бастиону конец. "Адмирал Нахимов, приходя ко мне, каждый раз выговаривал обратить внимание на приведение бастиона в порядок и устройство блиндажей. Но мне казалась эта работа тогда невозможною, так как под сильным огнем и беспрерывным разорением брустверов нам едва хватало времени поспевать исправлением к утру повреждений брустверов". И при этих невероятных условиях блиндажи были созданы, и люди получили хоть какое-нибудь прикрытие.
   Бастион был занят в значительной мере матросами, для которых величайшей наградой были слова, сказанные Нахимовым после постройки блиндажей и приведения бастиона в порядок: "Теперь я вижу-с, что для черноморца невозможного ничего нет-с".
   Нахимов приносил на бастион георгиевские кресты, которые и раздавал особенно отличившимся за последние несколько суток.
   "Нахимов, приходя первое время к нам на бастион, подсмеивался над тем, кто при пролете штуцерной пули невольно приседал, говоря: "Что вы мне кланяетесь?"" Нахимовские порядки, заведенные им во флоте, были им теперь заведены и на бастионах Севастополя, и это не очень нравилось армейскому командному составу: "...армейские офицеры удивлялись тому, что наши матросики, не снимая шапки, так свободно говорят с нами и что вообще у нас слаба дисциплина. Но на самом деле они впоследствии убедились в противном, видя, как моментально, по первому приказанию, те же матросы бросались исполнять самые опасные работы; солдаты их, поступившие к орудиям, делались совершенно другими людьми, видя отважные выходки матросов". Таковы точные и правдивые показания командира четвертого бастиона Реймерса, сделанные им перед тем, как осколок бомбы вывел его из строя{47}.
   Отношения, заведенные Нахимовым во флоте, сохранялись всецело на севастопольских бастионах, и если можно назвать "бытом" ежедневное и еженощное пребывание под французскими и английскими бомбами, ядрами, ракетами и штуцерными пулями, то нахимовский "быт" оставался прежним. Предоставим слово очевидцу. "Особенною популярностью у севастопольцев пользовалось бессмертное имя Павла Степановича (Нахимова. - Е. Т.), так как у моряков не принято было величать своих начальников и офицеров по чинам. Ни ваше благородие, ни превосходительство вовсе не употреблялось в объяснениях, а звали начальство просто по имени и отчеству, иногда не помня даже фамилии своего офицера... Как сейчас, вижу этот незабвенный тип: верхом на казацкой лошади, с нагайкою в правой руке, всегда при шпаге и адмиральских эполетах на флотском сюртуке, с шапкою, надетою почти на затылок, следует он бывало до бастиона верхом в сопровождении казака. Панталоны без штрипок вечно собьются у него у коленей, так что из-под них выглядывают голенища и белье; ему и горя мало, на подобные мелочи он не обращал внимания. Останавливаясь у подошвы нашего бастионного кургана, Павел Степанович по обыкновению слезал с лошади, оправлял панталоны и шествовал по бастиону пешком. "Павел Степанович! Павел Степанович!" - зашумят, бывало, радостно матросы: и все флотское как будто охорашивается, растет, желая показаться молодцеватее своему знаменитому адмиралу, герою Синопа. "Здравия желаем, Павел Степанович! - отзовется какой-либо смельчак из группы матросов, приветствуя своего любимого командира: - Все ли здоровы?" - "Здоров, Грядка! Как видишь", - добродушно ответит Павел Степанович, следуя далее. - "А что, Синоп забыл?" - спрашивает он другого. - ,,Как можно! Помилуйте, Павел Степанович, небось и теперь почесывается турок", - усмехается матрос. "Молодец!" - заметит Нахимов; либо, потрепав иного молодца по плечу, сам завязывает... разговор, расспрашивая о французах"{48}.
   В своих черновых заметках, так и не увидевших света в полном виде, Ухтомский настойчиво отмечает все громадное превосходство моряков, воспитанных школой Лазарева, Нахимова, Корнилова, Истомина, над армейскими солдатами, сражавшимися рядом с матросами на севастопольских бастионах.
   Героев было много и среди солдат: они тоже умирали, бестрепетно и безропотно, не хуже матросов. Но губительная система, которая, начиная с Павла, продолжая Александром и Аракчеевым и кончая Николаем и Михаилом, Сухозанетом и Клейнмихелем, Чернышевым и Долгоруковым, развращала и ослабляла русскую сухопутную армию, сказывалась к концу николаевского царствования в полной силе, и люди поумнее, вроде того же всех презиравшего и ровно ничего не делавшего старого циника Меншикова, очень хорошо это сознавали. В своих черновых заметках, конечно не надеясь, что они когда-нибудь увидят свет, Ухтомский писал: "Солдаты, превращенные в машины, знали только один фронт. Князь А. С. Меншиков в своем дневнике, незадолго до высадки неприятеля в Крыму, писал: "Увы, какие генералы и какие штаб-офицеры! Ни малейшего не заметно понятия о военных действиях и расположении войск на местности, об употреблении стрелков и артиллерии. Не дай бог настоящего дела в поле"".