Во французском лагере напутствия покойнику были в большинстве случаев того же характера, что и в дневнике генерала Тума: "Вот и лорд Раглан внезапно умер позавчера. Может быть, это изменит кое-что. Следовало бы воспользоваться этим обстоятельством, чтобы впредь иметь лишь одного главнокомандующего. Довольно странно, что мы, имеющие здесь 130 тысяч человек, находимся в зависимости от 25 тысяч англичан, которые ничего не делают"{59}.
   Неудача союзников во время штурма 6(18) июня окончательно деморализовала сардинский отряд, хотя Пелисье благоразумно их на штурм совсем не повел. Необычайно любопытно читать, как севастопольские несокрушимые люди, все эти нахимовские и хрулевские львы, которых надо было раньше истребить, а уж потом взять Севастополь, изумлялись, наблюдая сардинские войска, прибывшие "помогать" союзникам. Редко когда сталкивались на поле брани такие до курьеза несхожие люди, такие, в самом деле, антиподы, как русский сподвижник Нахимова и привезенный сюда для совсем непонятной ему цели, несчастный во всех отношениях пьемонтский арендатор или шелкодел, которому приказывают взять, по возможности безотлагательно, Малахов курган. Но, впрочем, употребленное мною слово "сталкивались" не очень точно: вовсе они с русскими и не сталкивались, а когда начальство их "сталкивало", то они обыкновенно бросались наутек, развивая предельную скорость. "К нам передается довольно много неприятелей; в том числе есть и сардинцы, которые стояли на Черной речке, и когда узнали про неудавшийся штурм, то прислали сказать главнокомандующему, чтоб он их оттуда взял, а не то они сами уйдут; потому что боятся, что русские сделают наступательное движение. Вот сволочь-то!"{60} - с удивлением добавляет русский моряк, который вообще не гнался в своих письмах за изысканностью в квалификациях.
   Сардинцы, которые почти в полном своем составе стояли в эти грозные дни на Черной речке, т. е. в относительной безопасности, впали в самом деле в полнейшую панику. Они, как сказано, сначала потребовали, чтобы их увели прочь. Но так как ни их генерал Ла-Мармора, ни подавно сам Пелисье такого приказа не отдали, то сардинский корпус без всякого боя просто поворотил направо кругом и беглым маршем ушел в свой лагерь. Русские даже не сразу поняли, что это перед ними происходит. "Когда наши образумились, то неприятель был уже далеко, и доказательством того, что они торопились, служит то, что неприятель оставил на месте часть своих обозов. Через несколько дней один передавшийся сардинец говорил, что если бы наши двинулись вперед, то они непременно положили бы оружие"{61}. Эти итальянские солдаты и дальше вели себя точно так же. Страшный день штурма 6(18) июня окончательно безнадежно лишил их всякого самообладания. Они не хотели сражаться, и это решение было, по-видимому, непоколебимо, что не помешало злополучным жертвам кавуровской дипломатии погибать сотнями и тысячами от холеры, от гнилой лихорадки, от изнурительных работ и от русских бомб и ядер, которые их находили даже в их лагере. Многие вернулись в Италию инвалидами, а слишком многие и вовсе не вернулись.
   В Петербурге подъем духа после первых известий об отбитии штурма был очень большой, хотя люди, оценивающие всю обстановку войны, и предостерегали от увлечений. "Удачно отбитый 6-го числа штурм в Севастополе очень всех порадовал... Эта первая удача сильно возвысила дух гарнизона. Что за собрание героев!.. С известием об отбитии штурма приехал Аркадий Столыпин. Он говорит, что положение Севастополя, несмотря на последнюю удачу, весьма опасно. Недостаток у нас в людях и в порохе. Неприятель тоже, по-видимому, не имеет во всем полного довольства и, кроме того, так же как и мы, делает ошибки". Так писал в интимном своем дневнике князь Д. А. Оболенский{62}.
   10
   Конечно, успех русской армии 18 июня не мог тотчас же не отразиться и на тех бесконечных дипломатических переговорах в Вене, которые как начались, да и то неофициально, в декабре 1854 г., так и не могли никак не только окончиться положительным результатом, но даже сдвинуться с мертвой точки и фактически оборвались 22 апреля 1855 г. В этих переговорах из четырех участников двое (французский посол Буркнэ и английский - Уэстморлэнд) по-прежнему определенно не желали конца войны и делали все, чтобы сорвать переговоры, потому что это заставило бы Австрию, в силу договора 2 декабря 1854 г., связывавшего ее с Англией и Францией, выступить с оружием в руках против России. Третий участник совещаний - австрийский министр иностранных дел Буоль - колебался. С одной стороны, он считал, что Австрии выгодно выступить против России, потому что тогда можно было надеяться получить в награду от западных держав разрешение произвести аннексию Молдавии и Валахии к Габсбургской державе. А с другой стороны, ничем не истребимый инстинктивный страх перед Россией затруднял все дипломатические движения Буоля. От России всего можно ожидать. Сегодня она слаба, а завтра вдруг окажется сильной! Буоль с тревогой поглядывал на Крым, досадуя на медленность в действиях союзников.
   И вдруг в Вене узнали о кровопролитном штурме 18 июня и полном его провале. Тон графа Буоля по отношению к четвертому участнику венских совещаний, русскому послу князю Александру Михайловичу Горчакову, круто изменился. "Я нашел господина министра иностранных дел в особенно предупредительном настроении духа, - иронически пишет Горчаков в Петербург, куда он так часто доносил о наглом и вызывающем поведении Буоля, - его политические симпатии подвергаются воздействию со стороны событий (la pression des и влиянию воли его государя. Граф Буоль ни слеп, ни глух, и ему невозможно не признавать очевидного факта общего ликования вокруг него и во всей стране вследствие перспектив лучших отношений между обеими империями"{63}. Не только Буоль, но и Франц-Иосиф и вся правящая верхушка в Австрии были явно смущены, а отчасти и испуганы исходом штурма 18 июня.
   В Париже и Лондоне констатировали, что дух защитников Севастополя, к удивлению, ничуть не сломлен всеми ужасами, которые они перенесли от начала осады.
   С фронта писали во Францию и в Англию, что русские с каждым месяцем дерутся не хуже, а лучше.
   О русских защитниках крепости пишет в дневнике французский генерал Вимпфен: "Их энергичная и умная оборона заставляет нас уважать нацию, против которой у нас никогда не было серьезных обид... Мы все теперь уважаем солдат, которые сражаются храбро и лояльно. Мы выступаем против этого врага только по приказу, без большого энтузиазма, и потому, что желаем покончить с бедствиями осады"{64}.
   Французское офицерство но скрывало, в частности, своего восхищения перед Тотлебеном. Эскадронный командир Фай, адъютант Боске, говорит в своих воспоминаниях: "Таким образом, русские нас опережали на всех тех пунктах, которые мы имели намерение занять. Несомненно, они были искусны, но надлежит прибавить, что они очень хорошо были обслуживаемы своими шпионами". А сам Боске еще в дни постройки Селенгинского и Волынского редутов писал: "Поистине кажется, что русский инженер день за днем дает ответ на все наши идеи, на все наши проекты, так, как если бы он сам присутствовал на наших совещаниях... Не оказывая несправедливости его уму, слишком хорошо доказанному, я думаю, особенно теперь, о шпионах..."{65} "Хитрость", "доказанный ум", "искусный шпионаж" - можно было приводить какие угодно объяснения, но факт был налицо: перед союзниками были страшные противники. А что эти противники ни во что ставили свою жизнь, когда речь шла о выполнении воинского долга, - это было фактом настолько неоспоримым, что незачем было даже трудиться выдумывать объяснения.
   Англичане, очень скупые на эпитеты, когда приходится хвалить врага, заговорили о русских матросах и солдатах так, как редко о ком когда-либо говорили.
   "Я не могу поверить, что какое бы то ни было большое бедствие может сломить Россию. Это великий народ (it is a great nationality); несомненно, он не в нашем вкусе, но таков факт. Никакой враг не осмелится вторгнуться на его территорию, если не считать захвата таких ничтожных кусочков, какие мы теперь заняли (beyond such small nibbles as we are now making)". Так писал в том же июне 1855 г. состоявший при генерале Коллине Кэмпбелле "майором-адъютантом" автор уже цитированной выше, не предназначенной для продажи книги о Крымской войне{66}. Писал он это в интимном письме к другу.
   Глава ХV. Смерть Нахимова
   1
   Июнь 1855 г. принес защитникам Севастополя не только радость победы, но и два несчастья. Контуженный в день штурма Тотлебен перемогался и не хотел лечь в постель. Через два дня, 8(20) июня, осматривая батарею Жерве, он был очень тяжело ранен, и его увезли из Севастополя.
   Боялись смерти Тотлебена. Но рок сохранил его и для новых блестящих достижений, для взятия Плевны в 1877 г., и для черного в его биографии года, о котором можно только повторить слова В. Г. Короленко: "В 1879-80 году в Одессе генерал-губернаторствовал знаменитый военный инженер и стратег Тотлебен. Злая русская судьба пожелала, чтобы свою блестящую репутацию воина генерал этот завершил далеко не блестящей административной деятельностью. Знаменитым генералом управлял пресловутый Панютин, по внушению которого, хотя за нравственной ответственностью самого генерала, в Одессе началась памятная оргия административных ссылок. Слишком поздно, только уезжая из Одессы, понял Тотлебен, в чьих руках он был орудием, и с отчаянием и яростью публично набросился тогда на опозорившего его седины гнусного человека..."
   Но в июне 1855 г., когда тяжко раненного Тотлебена увозили из Севастополя, еще светла и ничем не запятнана была его молодая слава, и велика была скорбь защитников крепости. Их ждал в том же месяце еще более сокрушительный удар.
   Во время штурма 6(18) июня Нахимов побывал и в самом опасном месте - на Малаховом кургане, уже после Хрулева. Французы ворвались было снова на подступы к кургану, ряд командиров был переколот немедленно, солдаты сбились в кучу... Нахимов и два его адъютанта скомандовали: "В штыки!" - и выбили французов. Для присутствовавших непонятно было, как мог уцелеть Нахимов в этот день. Подвиг Нахимова произошел уже после хрулевской контратаки, и Нахимов, таким образом, довершил в этот день дело спасения Малахова кургана, начатое Хрулевым.
   Вообще это кровавое поражение союзников 6(18) июня 1855 г. покрыло новой славой имя Нахимова. Малахов курган только потому и мог быть отбит и остался в руках русских, что Нахимов вовремя измыслил и осуществил устройство особого, нового моста, укрепленного на бочках, по которому в решительные часы перед штурмом и перешли спешно отправленные подкрепления из неатакованной непосредственно части на Корабельную сторону (где находится Малахов курган). Нахимов затеял постройку этого моста еще после первого бомбардирования Севастополя 5 октября, когда в щепки был разнесен большой мост, покоившийся на судах. Этот новый мост, на бочках, оказал неоценимые услуги, и поправлять его было несравненно легче и быстрее, чем прежний.
   Дмитрий Ерофеевич Остен-Сакен, начальник севастопольского гарнизона, был в полном восторге от поведения Нахимова и до и после блестящей русской победы, каковой даже и враги считали неудачный для них штурм 6 июня. Нужно сказать, что генерал Остен-Сакен был человеком совсем другого типа, чем, например, Меншиков или Горчаков. Как военный он был, пожалуй, еще меньше взыскан дарами природы, чем оба упомянутые главнокомандующие, последовательно друг друга сменившие за время осады. У барона Остен-Сакена было, по-видимому, в самом деле нечто вроде религиозной мании, и это обстоятельство еще более подрывало скромные умственные ресурсы этого злополучного военачальника. На гарнизон, которым он командовал, он ни малейшего влияния не имел. Ни солдаты, ни, тем более, матросы, как уже сказано раньше, просто его не знали.
   Офицеры, даже склонные к мистике, перед ежечасно летавшей вокруг них и над ними огненной смертью, считали все-таки, что для молитв, бдений, коленопреклонений, акафистов, ранних обеден, поздних вечерен существует протоиерей Лебединцев, а начальнику гарнизона следует заниматься вовсе не этим, но совсем другими, гораздо более трудными, сложными и опасными делами.
   После падения трех контрапрошей Остен-Сакен стал гораздо больше считаться с Нахимовым и Васильчиковым.
   Нахимов, Васильчиков, Тотлебен - вот кто фактически управлял защитой весной и в начале лета 1855 г. М. Д. Горчаков уже переписывался с Александром II о сдаче Севастополя и меньше проявлял активного интереса к вопросам обороны, предоставив Остен-Сакену не управление военными действиями, потому что Остен-Сакен ничем не управлял, но издание приказов и отдачу распоряжений, которые будут продиктованы теми же Нахимовым, Васильчиковым и Тотлебеном. "7 июня граф Сакен был у меня, - читаем в дневнике одного из участников обороны, - и я просил его о некоторых разрешениях мне по разным предметам. - "Пойду домой, обдумаю это", - отвечал он, - то есть без Васильчикова и Тотлебена не может решиться разрешить сам ничего"{1}.
   Остен-Сакена горячо хвалили за благочестие в Москве и Петербурге, и впоследствии клубные бары не переставали задавать ему восторженные обеды и поздравительные ужины, однако в Севастополе, во время осады, офицеры считали его хотя и богобоязненным, но совершенно бесполезным мужем и называли пренебрежительно-фамильярно Ерофеичем. А как мечтали защитники Севастополя о настоящем вожде! Как они льнули душевно к Нахимову, который один у них остался после гибели Корнилова и Истомина и после ранения Тотлебена! Как разочаровались они в тех, кто повелевал всем и владычествовал и над Тотлебеном и над подчиненными адмиралами Корниловым, Истоминым, Нахимовым! Как изверились они во всех этих придворных вельможах Меншиковых, аккуратно ведущих канцелярию и корреспонденцию Горчаковых, бьющих об пол лбом пред иконой по три раза в сутки Остен-Сакенах...
   Подобно тому как в свое время Меншиков не мог не понять, что ему никак не уйти от неприятной обязанности представить Нахимова к Белому Орлу, так и Остен-Сакен и Горчаков пред лицом гарнизона, который видел, что делает ежедневно и еженощно Нахимов и что сделал он в день штурма 6(18) июня, поняли свой повелительный долг. Но надо отдать должное Остен-Сакену. Он никогда не соревновался с Нахимовым и даже не завидовал ему: слишком уж, прямо до курьеза, несоизмеримо было их моральное положение в осажденной крепости и их военное значение. И чувствуется, что и Остен-Сакен и Горчаков сами хотят греться в лучах нахимовской славы, когда мы читаем приказ по войскам, отданный после победоносного боя 6(18) июня: "Доблестная служба помощника моего, командира поста адмирала Нахимова, одушевляющего примером самоотвержения чинов морского ведомства и столь успешно распоряжающегося снабжением обороны Севастополя, известна всей России. Но не могу не упомянуть, что подкрепления, посланные на атакованную часть Севастополя, разделенную Южной бухтою, переходили по устроенному адмиралом Нахимовым пешеходному мосту на бочках, без чего Корабельная сторона, вмещающая в себя Малахов курган - ключ позиции, могла пасть, ибо прежний мост на судах легко (мог. - Е. Т.) быть поврежден неприятельскими выстрелами и одиннадцатидневным бомбардированием помянутое сообщение было прервано".
   Ничего нового о Нахимове севастопольскому гарнизону этот приказ не сказал. Вот случайно записанный очевидцами и случайно поэтому дошедший до нас эпизод, прямо относящийся к этому кровавому дню июньской русской победы: "Каждый из храбрых защитников, после жаркого дела, осведомлялся прежде всего, жив ли Нахимов, и многие из нижних чинов не забывали своего отца-начальника даже и в предсмертных муках. Так, во время штурма 6 июня, один из рядовых пехотного графа Дибича-Забалканского полка лежал на земле близ Малахова кургана. "Ваше благородие! А ваше благородие!" - кричал он офицеру, скакавшему в город. Офицер не остановился. "Постойте, ваше благородие! - кричал тот же раненый в предсмертных муках, - я не помощи хочу просить, а важное дело есть!" Офицер возвратился к раненому, к которому в то же время подошел моряк. "Скажите, ваше благородие, адмирал Нахимов не убит?" - "Нет". - "Ну, слава богу! Я могу теперь умереть спокойно"". Это были последние слова умиравшего{2}.
   Встал вопрос о новой награде Нахимову. Известно было, как бедно и скудно живет Нахимов, раздающий весь свой оклад матросам и их семьям, а особенно раненым в госпиталях. Во всяком случае решено было за день 6 июня наградить его денежно. Александр II дал ему так называемую "аренду", т. е. очень значительную ежегодную денежную выдачу, независимо от его адмиральского регулярного жалованья.
   25 июня царский указ об аренде был вручен Нахимову. "Да на что мне аренда? Лучше бы они мне бомб прислали!" - с досадой сказал Нахимов, узнав об этой награде.
   Он сказал это 25 июня. Бомбы ему были нужны в особенности потому, что расход боеприпасов, произведенный 6 июня, еще не был как следует пополнен, а что генерал Пелисье готовится получить близкий реванш за отбитый штурм, в этом сомнений не было.
   Вообще же мечтать о том, что он будет делать с только что полученной арендой, Нахимову пришлось недолго, только три дня - от 25 до 28 июня. Но мы точно знаем эти мечты. "Удостоившись по окончании последней бомбардировки Севастополя получить в награду от государя императора значительную аренду, он только и мечтал о том, как бы эти деньги употребить с наибольшей пользой для матросов или на оборону города", - говорят нам источники{3}.
   Жить ему оставалось в это время лишь несколько суток. Смерть, которой он бросал так упорно вызов за вызовом, теряя счет, уже стояла за его спиной.
   2
   "Берегите Тотлебена, его заменить некем, а я - что-с!" "Не беда, как вас или меня убьют, а вот жаль будет, если случится что с Тотлебеном или Васильчиковым!" Это и другое, все в том же роде Нахимов повторял настойчиво не только в разговоре с Остен-Сакеном, но всякий раз, как его убеждали не рисковать так безумно, как он стал это делать, в особенности после потери Камчатского люнета и Селенгинского и Волынского редутов. Ведь и на Камчатском люнете, в конце концов, матросы, не спрашивая, схватили его и вынесли на руках, потому что он медлил и еще несколько секунд - и он был бы или убит зуавами, или, в лучшем случае, изранен и взят в плен.
   Один из храбрейших сподвижников Нахимова по защите Севастополя, князь В. И. Васильчиков, давно его пристально наблюдавший, нисколько не обманывался в тайных побуждениях адмирала: "Не подлежит сомнению, что Павел Степанович пережить падения Севастополя не желал. Оставшись один из числа сподвижников прежних доблестей флота, он искал смерти и в последнее время стал более, чем когда-либо, выставлять себя на банкетах, на вышках бастионов, привлекая внимание французских и английских стрелков многочисленной своей свитой и блеском эполет..."
   Свиту он обыкновенно оставлял за бруствером, а сам выходил на банкет и долго там стоял, глядя на неприятельские батареи, "ожидая свинца", как выразился тот же Васильчиков.
   Генерал-лейтенант М. И. Богданович передает слышанное им лично от адмирала П. В. Воеводского и адмирала Ф. С. Керна (бывших при Нахимове еще капитанами 1-го ранга), и их слова, так же как воспоминания Стеценко, могущественно подтверждают все, что мы знаем из других свидетельств. Нахимов в своих приказах писал, что Севастополь будет освобожден, но в действительности не имел никаких надежд. Для себя же лично он решил вопрос уже давно, и решил твердо: он погибает вместе с Севастополем.
   "Если кто-либо из моряков, утомленный тревожной жизнью на бастионах, заболев и выбившись из сил, просился хоть на время на отдых, Нахимов осыпал его упреками: ,,Как-с! Вы хотите-с уйти с вашего поста? Вы должны умирать здесь, вы часовой-с, вам смены нет-с и не будет! Мы все здесь умрем; помните, что вы черноморский моряк-с и что вы защищаете родной ваш город! Мы неприятелю отдадим одни наши трупы и развалины, нам отсюда уходить нельзя-с! Я уже выбрал себе могилу, моя могила уже готова-с! Я лягу подле моего начальника Михаила Петровича Лазарева, а Корнилов и Истомин уже там лежат: они свой долг исполнили, надо и нам его исполнить!" Когда начальник одного из бастионов при посещении его части адмиралом доложил ему, что англичане заложили батарею, которая будет поражать бастион в тыл, Нахимов отвечал: "Ну, что ж такое! Не беспокойтесь, мы все здесь останемся!""
   Как прежде Меншиков, так теперь Горчаков боялся даже заговаривать при Нахимове об оставлении Севастополя.
   Блестящая русская победа не уменьшила пессимистического настроения главнокомандующего. Уже на другой день после отбитого штурма 6(18) июня Горчаков пишет царю о вариантах вывода гарнизона в случае оставления Севастополя. Правда, он оговаривается, что решится на это "только в крайности".
   Вариантов же вывода войск существует два. Во-первых, возможно попытаться двинуться разом на неприятеля: из Севастополя ударить на Сапун-гору, где стоит главная масса английских и французских войск, и со стороны реки Черной, где стоит русская полевая армия, - и в случае удачи обе эти русские армии, разбив и отбросив неприятеля, соединятся. Этот вариант Горчаков решительно отвергает. Из Севастополя можно вывести 50 000, считая с моряками. Этим 50 тысячам пришлось бы брать могущественно укрепленные подступы к Сапун-горе с ее мощными батареями и редутами. Успех тут более чем сомнителен. Точно так же полевой армии, которой по этому варианту нужно броситься на неприятеля со стороны реки Черной, тоже пришлось бы бороться с очень сильными укреплениями, "делать штурмы, труднейшие, чем тот, при котором союзники были вчера отбиты", а между тем эта полевая русская армия еще слабее севастопольской, в ней меньше 40 000 человек. Следовательно, этот вариант не годится, он сулит колоссальные потери и вовсе не обещает успеха.
   Остается второй вариант, который князь Горчаков и признает единственно исполнимым: "Из худшего надо выбирать менее пагубное": просто переправить гарнизон на Северную сторону Севастополя, оставив неприятелю Южную часть. При этой переправе, конечно, не обойдется без боя и будет потеряно, вероятно, от 10 до 15 000 человек. Но это лучше, чем потерять все... "Нападение с двух сторон, в направлении к Сапун-горе, стоило бы нам весь Севастопольский гарнизон, которому пробиться невозможно (подчеркнуто Горчаковым. - Е. Т.), и почти всех войск, еще в поле находящихся. Не только Севастополь, но и весь Крым был бы потерян". Пороха мало, приходится его расходовать "с крайней бережливостью" и допускать "усиленную пальбу только при совершенной необходимости". У Горчакова после отбития штурма пороха осталось всего на 100 000 выстрелов для 467 орудий главной оборонительной линии и 60 000 выстрелов для 1000 орудий прибрежных и вспомогательных батарей. Хорошо, если бомбардирование стихнет. Но если неприятель хоть на восемь дней усилит канонаду, "то защите Севастополя будет конец, ибо собственно для орудий по оборонительной линии, полагая по 60 выстрелов в день на орудие, нужно на 6 дней до 160 тысяч выстрелов"{4}.
   "Но сам кн. Горчаков не утешал себя... розовыми надеждами. По-прежнему озабочивала его одна мысль - как уменьшить по возможности потерю в наших войсках в случае необходимости оставить Севастополь. Признавая такой печальный конец неизбежным, он не переставал обдумывать план исполнения трудного отступления на Северную сторону. По распоряжению его заготовлялись втайне материалы для постройки гигантского пловучего моста через всю ширину большой бухты на протяжении 430 саженей. Вскоре потом приступлено было и к самой постройке моста под руководством начальника инженеров ген.-м. Бухмейера, к величайшему негодованию моряков и других истых защитников Севастополя, которые не допускали ни в каком случае возможности оставить эту святыню в руках врагов"{5}.
   "Узнав о намерении главнокомандующего устроить мост на рейде, Павел Степанович, опасаясь, чтобы это не поселило в гарнизоне мысли об оставлении Севастополя, сказал И. П. Комаровскому: "Видали вы подлость? Готовят мост чрез бухту - ни живым, ни мертвым отсюда не выйду-с", - повторял он - и сдержал слово"{6}.
   С этим согласуется одна его заветная мечта: остаться с кучкой матросов-единомышленников где-нибудь в не взятой неприятелем укрепленной точке и, даже если город будет сдан, продолжать сражаться, пока их всех не перебьют. По своему характеру - враг полумер, он при жизни часто говаривал, что, если даже весь Севастополь будет взят, он со своими матросами продержится на Малаховом кургане еще целый месяц.
   Многие странности Нахимова в последние месяцы жизни объяснились лишь потом, когда стали вспоминать и сопоставлять факты. Никто, кроме Нахимова, в Севастополе не носил эполет: французы и англичане били прежде всего в командный состав. И долго не могли понять упорства Нахимова в этом вопросе о смертельно опасных золотых адмиральских эполетах, - Нахимова, который так небрежно относился всегда к костюму и украшениям, так глубочайше равнодушен был к внешнему блеску и отличиям.
   Поведение Нахимова давно уже, особенно после падения Камчатского люнета и двух редутов, обращало на себя внимание окружающих, и они не знали, как объяснить некоторые его поступки. Насколько Нахимов был прямо враждебен всякому залихватскому, показному молодечеству - это хорошо знали все еще до того, как он особым приказом потребовал от офицеров, чтобы они не рисковали собой и своими людьми без прямой необходимости. Поэтому либо просто удивлялись, не пробуя пускаться в объяснения, либо говорили о фатализме. "При этом он (Нахимов. - Е. Т.) был в высшей степени фаталист, - пишет один из наблюдавших его севастопольцев, - посещая наше отделение, он всякий раз непременно ходил на банкет в различных местах, чтобы взглянуть на неприятельские батареи, но никогда в таких случаях не ходил по траншеям, а всегда по площадкам, где пули скрещивались беспрерывно. Однажды, когда он хотел пройти с левого фланга в мой блиндаж, Микрюков сказал ему: "Здесь убьют, пойдемте через траншеи". Он отвечал: ,,Кому суждено..." - ,,А вы - фаталист!" - заметил я. Он промолчал и пошел все-таки по открытой площадке, т. е. прямо под прицельные французские пули, для которых неспешно шагавшая высокая фигура с блестевшими на солнце золотыми эполетами была превосходной мишенью"{7}.