И Дэнуца не пощадила череда прошедших лет. На его лице совершенно ясно, - не так, как в тусклом переводе книги, - было написано, что Робинзон покидает свой остров, навсегда прощаясь с долгой, прожитой там жизнью.
   "Когда я покидал этот остров, я взял с собой на память большую остроконечную шапку... и зонтик..."
   Дэнуц вздохнул - и опять принялся читать, вернувшись к пяти пропущенным строкам, где влюбленный ждет прихода своего поезда не на перроне, а в зале ожидания, потому что это чуть ближе к дому любимой и чуть дальше от последнего порога расставания.
   ..."Вскоре после этого..."
   Глаза его вбирали в себя слова "вскоре после этого", а в душе у него виолы и нежные виолончели грустно и протяжно пели: "...когда я покидал этот остров..."
   ..."Вскоре после этого на берег была послана шлюпка с вещами, которые я обещал поселенцам. К этим вещам капитан присоединил, по моей просьбе, сундук, набитый всевозможной одеждой. Они приняли этот подарок с большой благодарностью".
   И снова:
   "Когда я покидал этот остров..."
   Затуманенные слезами глаза Дэнуца долго прощались с цветной литографией на обложке книги, залитой слезами радости. Плакал и Робинзон, но в то же время и смеялся. Слезы принадлежали Дэнуцу, а не тексту. Тогда - когда он улыбался на обложке - он еще не знал, что ему предстоит уехать. Занятый шапкой и зонтом, переводчик позабыл о слезах.
   Быстро и неотвратимо текст отдалялся от Дэнуца.
   "Когда я покидал этот остров, я взял с собой на память большую остроконечную шапку... зонтик и одного из моих попугаев. Не забыл я взять и деньги, но они так долго лежали у меня без употребления, что потускнели..."
   ..."На острове", - мысленно добавил Дэнуц.
   До конца оставалось еще семь строк.
   "...мой отъезд состоялся 19 декабря 1686 года. Таким образом, я прожил на острове двадцать восемь лет два месяца и девятнадцать дней. Я распростился с этой печальной жизнью на острове в тот самый день и месяц, когда я избежал мавританского плена..."
   И он даже ни разу не взглянул на остров с корабля, пока тот совсем не скрылся из виду? И не помахал ему платком?
   Дэнуц снова посмотрел на цветную литографию на обложке: Как? Печальная жизнь на острове? Но тогда чему смеется Робинзон? И почему все на его острове тоже смеялось и было того же цвета, что и лицо у Робинзона?
   И он опять вернулся к тем же строкам:
   "Мой отъезд состоялся..."
   Он опустил книгу на колени. Читал и плакал, вытирая руками глаза.
   "Путешествие мое было удачным. Я прибыл в Англию 11 июня 1687 года, после тридцатипятилетнего отсутствия".
   - Тридцать пять лет, - прошептал Дэнуц.
   И он ничего не взял с собой на память! Ни камешка! Ни горсти песка! Ни цветка или листа с дерева!.. Ничего, ничего!
   Дэнуц закрыл книгу, склонился мокрым лицом над обложкой и долго и крепко целовал то, что приносило ему одновременно и радость и печаль.
   Душа Дэнуца была островом, который покинул Робинзон Крузо, захватив с собой только шапку, зонтик и попугая.
   ...Первый класс... второй... третий... четвертый... пятый... шестой... седьмой... восьмой; и остальные классы...
   И Дэнуц один у океана - школьных парт...
   На чердаке было только то, что когда-то было. На чердаке был остров Робинзона Крузо. За чердаком начинались школьные парты...
   "Когда я покидал этот остров"... Дэнуц положил книгу в ящик со сломанными игрушками и прочитанными книгами, кликнул Али и спустился с чердака... Но котомка Ивана, невообразимо широко распахнутая, поглотила и чердак, и остров, и этот миг - с нитями паутины, слезами, пылью, ароматом персиков, веселыми картинками...
   Вот почему плечи Дэнуца были низко опущены.
   Он спускался по лестнице, чтобы с чердака со старым хламом выйти в осенний сад.
   * * *
   Второпях не найдя своих галош, Ольгуца надела галоши брата. Они ей были велики. С большим трудом шла она по скользкой грязи.
   Когда тебя подгоняет страх и ты не можешь бежать, дорога превращается в сущий кошмар, который давит тебе на грудь и от которого болезненно сжимается сердце.
   Закутанная в резиновый плащ с капюшоном, Ольгуца еле-еле продвигалась вперед. Кончиками пальцев ног она удерживала галоши, чтобы не потерять их... проваливалась в лужи... изо всех сил напрягала икры ног, чтобы выдернуть их из грязи.
   Можно было подумать, что она толкает железный мяч каменными ногами в морской глуби, запруженной медузами.
   Дед Георге молился, стоя на коленях перед иконами.
   Вокруг старого человека, который творит молитву, - тишина, словно отзвук далекого хора.
   В комнате сильно пахло базиликом. Огонек в красном стаканчике лампады румянил темные лики икон, - так восход зари окрашивает розовым цветом темные стволы деревьев.
   Время от времени дед Георге разводил сложенные в молитве ладони, прижимая их к груди, которую сотрясал кашель.
   Господь всегда внимал его молитвам, и дед Георге надеялся, что так будет и впредь.
   Было вполне естественно, что он кашляет: ведь он был стар.
   Было вполне естественно, что он задыхается и что у него покалывает в груди: ведь он был стар.
   Было вполне естественно, что ему предстоит страдать, пока он жив, и в скором времени умереть: ведь он был стар.
   Все, что было, было естественно, а иначе и быть не могло. Он не роптал, не жаловался и не вздыхал. Деду Георге не хотелось, чтобы именно теперь, у небесного порога, какое-нибудь проклятие - мысленное или произнесенное шепотом - отвратило от него милостивый лик Господа и его всепрощающий слух. Дед Георге молил о снисхождении к чужим грехам: его господа не ходили к причастию и редко переступали порог церкви, воздвигнутой их предками. Но они были добры душой, милосердны и справедливы, хотя и позабыли о доме Господнем и страхе Божием.
   - Прости их, Господи, ибо велика милость твоя!
   И снова кашель, точно зов к человеческой вечерне.
   Господь внял его мольбе. Он молился не за себя. Деду Георге предстояло переселиться туда на глазах у бедных его лошадей, о которых он преданно заботился и которых оберегал, словно сирот.
   Он молился за дитя человеческое, чистое, как роса, и прекрасное, как цветок, дитя, с которым ему вскоре предстояло расстаться.
   - Барышня наша...
   Пусть не тяготеют над ней заблуждения родителей. И пусть жизнь будет добра к ней, пусть минуют ее горести и страдания.
   Душа деда Георге простиралась у ног Господних, словно ковер, по которому его барышне надлежало ступать в ее земной жизни, пока не предстанет она перед лицом Господа Бога...
   Держа галоши в руках, Ольгуца стрелой промчалась по двору деда Георге. Добежав до дверей, она попыталась войти в дом. Засов был задвинут изнутри. Она принялась стучать кулаком в дверь. Никакого ответа.
   Отшвырнув галоши, она стала колотить обоими кулаками.
   - Дед Георге! - крикнула она повелительно. Однако голос ее слегка дрожал.
   - Что, моя барышня? Это вы? В такую погоду?!
   Услышав его голос и увидев его самого, Ольгуца вздохнула с облегчением. Она подняла валявшиеся в грязи галоши и, мгновенно обретя душевное равновесие, лукаво улыбнулась и принялась отряхиваться.
   - Дед Георге, я пришла узнать, не холодно ли лошадям?
   * * *
   Дэнуц обошел весь дом, так и не заглянув ни в одну из комнат. Он не находил себе ни места, ни покоя. Долгое чтение на чердаке отвлекло его от домашней жизни. Он тосковал по Робинзонову острову; сожалел об одиночестве острова и о своем собственном одиночестве.
   Привычная семейная обстановка, встречая его повсюду своими конкретными проявлениями, отдаляла его от дома, подобно тому как отталкивает человека любая грубость, когда ему грустно. Так, духи любимой, с которой ты, плача, расстался, живут в памяти твоей души и твоих чувств, а звук любого другого женского голоса кажется тебе тривиальным, и самая нежная ласка воспринимается как грубость.
   Отчуждение, мрачность и печаль могут найти приют и утешение лишь в письмах, написанных рукой, еще не остывшей от пожатия любимых рук, в письмах с униженными и горькими, как аромат осенних хризантем, жалобами.
   Он вошел в маленькую гостиную госпожи Деляну. Заметив календарь на крошечном бюро, подошел поближе. Он был открыт на черном дне; черным был и следующий день. Все дни были черные, словно красные дни календаря ушли навсегда вместе с каникулами и листьями на деревьях...
   Он вошел к себе в комнату.
   Теплая одежда, вынутая из сундуков и развешанная на спинках стульев, пахла нафталином. Холодная печь, растревоженная ветром, вздыхала и жаловалась, точно крестьянин со слабой грудью, еще больше увеличивая холод в комнате и ее пустоту.
   И было так далеко до наступления ночи, что Дэнуцу хотелось зевать и скулить. Он бросился на кровать, подтянув ноги к самому подбородку, засунул руки в тепло рукавов и сжался в комок; он старался сам себя согреть, как это делают кошки...
   Голова Ольгуцы просунулась в дверь.
   - А! Вот ты где!
   - Да.
   - Что ты делаешь?
   - Ничего. Лежу.
   - Я пришла тебя проведать.
   "Что могло понадобиться Ольгуце?", - подумал про себя Дэнуц, внешне безразличный, внутренне настороженный.
   Ольгуца вошла в комнату, держа в руке галоши Дэнуца, которые блестели так, словно были сделаны из черного дерева. Ольгуца была в домашних туфлях.
   - Я их поставлю под кровать.
   - Что?
   - Галоши.
   - Галоши?? Почему?
   - Потому что это твои галоши. Куда ты хочешь, чтобы я их поставила?
   - Поставь под кровать.
   "Что она делала с моими галошами?"
   - Ольгуца, что ты делала с галошами?
   - Я их мыла, - объяснила она, поднося галоши к самому носу Дэнуца, словно только что срезанные цветы.
   - Merci, - уклонился в сторону Дэнуц. - А почему ты их мыла?
   - Так мне захотелось. Нечего было делать!
   - Ты и башмаки вымыла? - серьезно спросил Дэнуц, приподнимаясь на локте.
   Ольгуца нахмурилась. Но тут же улыбнулась.
   - Ты был на чердаке? - поинтересовалась она, прищурив глаза.
   - Кто тебе сказал? - вздрогнул Дэнуц.
   - Я знаю!
   - Пожалуйста, не выдавай меня, Ольгуца!
   - Не беспокойся! - уверила она его, размахивая галошами.
   - Merci. А ты где была?
   - Гуляла.
   - В моих галошах.
   - Просто в галошах! - рассердилась Ольгуца, швыряя галоши под кровать.
   - Я вижу!
   - Ничего ты не видишь! Слушай: хочешь стручков?
   - А у тебя есть?
   - Конечно.
   - Откуда?
   - Говори: хочешь или не хочешь?
   - Хочу.
   Взмахнув руками, Ольгуца прыгнула через порог в свою комнату.
   - Ага! - уяснил себе Дэнуц, устанавливая связь между стручками Ольгуцы и своими галошами.
   - Вот, пожалуйста, стручки.
   - Merci... Вкусные, Ольгуца, потрясающе вкусные! - воскликнул Дэнуц, зная, что они от деда Георге.
   Ольгуца, польщенная, улыбалась. Дэнуц тоже улыбался, гордясь тем, что оказался хитрее Ольгуцы.
   - Ольгуца, а если мама увидит, что ты без чулок?
   - Почему увидит?
   - У тебя нет чулок?
   - Есть... но мне лень искать.
   - Я могу тебе дать пару чулок.
   - А они длинные?
   - Да. Из тех, что для школы. Я их еще ни разу не надевал.
   - Давай. А я тебе дам свои.
   - Не-ет! Я их тебе дарю.
   Каждый раз, когда ему приходилось бывать сообщником Ольгуцы, Дэнуц распространял на себя восхищение ее проделками. Дарение чулок было одновременно и услугой и платой.
   Ольгуца уселась по-турецки на постель Дэнуца, сняла туфли и в ожидании чулок принялась разглядывать свои голые ноги.
   - Ты можешь пошевелить большим пальцем, не двигая остальными?
   - Не могу.
   - Почему ты смеешься? - нахмурилась Ольгуца, демонстрируя чудеса акробатики.
   - Не знаю... Очень смешные пальцы ног!
   - Моих? - спросила Ольгуца с угрозой.
   - Нет. Вообще пальцы ног.
   - Ты прав, - вслух размышляла Ольгуца, вытягивая ногу и разглядывая растопыренные пальцы... - Смешно на них смотреть!
   - Ольгуца, - сказал Дэнуц, усаживаясь на край постели и ощущая прилив откровенности, вызванной интимностью беседы, - я заметил одну вещь.
   - Какую?
   - Ты будешь смеяться... Скажешь, что я говорю глупости!
   - Посмотрим! Сначала скажи.
   - Я... думаю, - медленно произнес Дэнуц, не сводя глаз с Ольгуциной ноги, - что лучше быть ногой, чем рукой...
   - Что??
   Дэнуц покраснел.
   - Повтори.
   - ...
   - Погоди. Значит, ты говоришь, что лучше быть ногой, чем рукой? размышляла Ольгуца, глядя по очереди то на руку, то на ногу... - Я об этом никогда не думала! А почему ты так говоришь?
   - Я думал об этом как-то в школе...
   - Ну-ка, скажи еще раз!
   - Знаешь... я сидел за партой. Был урок арифметики. Я решал пример в тетради... и запутался.
   - Еще бы, раз мамы не было рядом с тобой!
   - И тогда я подумал, что лучше быть ногой, чем рукой... Потому что мои ноги ничего не делали: они были обуты в башмаки и стояли... на месте. А в это время рука мучилась над примером...
   - Да. Конечно: ноги ничего не делали.
   - Вот я и говорю! Ноги что делают? На перемене играют, а в классе отдыхают! - пожал плечами Дэнуц, все больше и больше оживляясь от разговора.
   - Хорошо, но ногами ты ходишь, - заметила Ольгуца.
   - Ну да! Но разве тебе не нравится ходить?
   - Конечно, нравится!
   - Вот видишь! Ногами делаешь только то, что тебе нравится!
   - Тебе нравится ходить в школу? - спросила Ольгуца.
   - ...Нет.
   - Значит, ноги делают не только то, что тебе нравится?
   Дэнуц размышлял, покусывая палец.
   - Подожди, Ольгуца! Но им-то что! Ведь ноги не учатся в школе.
   - Верно! Они все время на переменке!
   - Ты очень хорошо сказала! Это и я хотел сказать!
   - Постой. Вначале ты сказал, что лучше быть...
   - ...ногой. Да, - перебил Дэнуц, убежденно взмахнув рукой.
   - И рукой неплохо быть! Зимой руки в рукавицах, в карманах пальто или в муфте... Руки очень умные! - улыбнулась Ольгуца, глядя на свои руки, которые натягивали чулки Дэнуца, а до этого держали его галоши.
   - Если ты нога, у тебя есть ботики, - робко защищал Дэнуц свою точку зрения.
   - Ну и что? Боты уродливы, а ноги глупы! Потому их и не видно: они спрятаны в башмаках... Мне больше нравятся руки... Хорошие чулки! Merci!
   - Ольгуца, что бы ты предпочла: чтобы тебе отрезали руки или ноги?
   - Я не хочу ни того ни другого!
   - Да нет. Я говорю просто так! Если бы ты была героиней сказки и император приказал бы отрезать тебе руки или ноги, что бы ты выбрала?
   - Я бы стала разбойником и отрезала ему и руки, и ноги, и язык.
   - Ты не хочешь отвечать! - вздохнул Дэнуц.
   - Разве я тебе не ответила? Ему бы пришлось выбирать! А я ничего не отдам!
   Ольгуца спрыгнула на ковер. Дэнуц в задумчивости продолжал сидеть на краю постели.
   - Ольгуца, ты можешь представить, что будет, если тебе отрубят голову?
   - Будет очень плохо!
   - Я могу представить себе... Но у тебя от этого голова пойдет кругом!
   - Что ты все выдумываешь!
   - Нет, правда, ты никогда об этом не думала?
   - А что мне об этом думать! Есть более приятные вещи! Разве голова тебе дана, чтобы думать, что ее нет?
   - Я просто подумал... Если отрубят голову, обязательно умрешь?
   - Конечно.
   Дэнуц не решился перечить Ольгуце, однако с сомнением покачал головой.
   - Однажды я посмотрел на себя в зеркало... и представил, что у меня нет головы.
   - Ты бы сначала ее отрубил.
   - Да нет... Просто я смотрел в зеркало и представлял себе, что я сам где-то снаружи, и только голова у меня в зеркале.
   - Эге! Но ведь ты думал головой! Значит, мысли у тебя были не в зеркале, а в голове.
   - В той голове, которая была в зеркале, - настаивал на своем Дэнуц.
   - И ты умудрился не разбить зеркало, когда водворял ее на место?
   - Мне было страшно, Ольгуца. Я смотрел из зеркала только на свои ноги. Значит, ноги у меня были в одном месте, а голова - в другом... как если бы два человека стояли друг против друга, но один из них был без головы. Смотри, Ольгуца!
   И Дэнуц поставил ладони параллельно.
   - А теперь предположим, что здесь, у кончиков пальцев, расположены глаза. Значит, правая рука - это голова в зеркале. Видишь: я сгибаю пальцы, в зеркале остаются только ноги.
   - Это значит, что ты смотришь в зеркало... и видишь всякую ерунду!
   - Попробуй, Ольгуца. После этого хочется закрыть глаза и уснуть.
   Но Ольгуца уже не слушала его. Она что-то высматривала, глядя в сад из окна.
   Дэнуц вздохнул... Ему многое хотелось сказать Ольгуце - перед отъездом. Сказать, например, что, если тебе отрубят голову, ты умрешь не весь. Умрет голова: что правда, то правда. Умрет тело: и это правда. Но есть ведь и нечто другое: котомка Ивана. Она не может умереть, потому что она и не живет: у нее нет ни тела, ни головы. Она возникает, "если закроешь глаза". Когда ты мертв, глаза у тебя закрыты. Значит, котомка Ивана остается на своем месте. И, значит, Дэнуц не может умереть, потому что, хотя котомка Ивана и принадлежит Дэнуцу, он сам тоже имеет к ней некоторое отношение. Когда он закрывает глаза, он может думать о себе, как о другом человеке. И Ольгуца находится в котомке Ивана. Все они находятся там. Значит, если умрет Дэнуц, останется котомка Ивана. Пока Дэнуц жив, котомка принадлежит ему. А кто возьмет ее, когда Дэнуц умрет? Бог... Если Богу будет угодно, он дунет в котомку Ивана, и все те, что находятся внутри, тут же воскреснут; и Дэнуц вместе со всеми... Да только вот тогда у Дэнуца уже не будет котомки. Она будет принадлежать Богу. А все те, которые были в котомке, перейдут к Дэнуцу, потому что он принес их Богу в своей котомке. И тогда Дэнуц станет хозяином извне, так же как сейчас он хозяин изнутри...
   Но что поделаешь, если Ольгуца не хочет его слушать!
   - Где патроны? - вдруг спросила Ольгуца, снимая со стены ружье.
   - Что ты собираешься делать?
   - Не приставай! Давай сюда патроны!
   Крадучись, она подошла к окну и осторожно открыла его. Осенняя мгла наполнила собой комнату... Мокрая от дождя ворона раскачивалась на ветке. Ольгуца прицелилась.
   - Оставь ее, не трогай!
   Ольгуца обернулась, не меняя положения ружья, и смерила взглядом Дэнуца. Это был взгляд карточного игрока, адресованный тому, кто в разгар игры, стоя у него за спиной, осмеливается подавать советы. Потом она отвернулась, снова прицелилась и выстрелила. Ворона упала на землю. В саду поднялся переполох, черная туча взметнулась к небу, тревожный крик множества птиц заглушил остальные звуки.
   Ольгуца снова зарядила ружье.
   - Тебе что, ворон жалко? Я выстрелила ей в голову: хотела увидеть, может она жить без головы... как ты, или нет!
   - Мне их не жалко! - солгал Дэнуц, заливаясь краской. - Я думал, ты собираешься подстрелить воробья.
   - Видел, какой выстрел?
   - Да.
   - Вот она! - встрепенулась Ольгуца, вскидывая ружье.
   И словно нарочно одновременно с выстрелом отворилась дверь. Ворона упала в отдалении. Госпожа Деляну отпрянула назад, выронив из рук пижаму Дэнуца.
   - Ольгуца! Это что такое?
   - Я стреляю в ворон.
   - Когда-нибудь я выброшу это ружье!
   - Мамочка, оно не мое, а его!
   - Я тебе его дарю! - улыбнулся Дэнуц.
   - Лучше отдай маме; а мне Герр Директор обещал подарить охотничье.
   - Закрой окно и ступай к себе в комнату. А ты, Дэнуц, разденься, я хочу примерить тебе пижаму.
   - Можно, я тоже посмотрю, - попросила Ольгуца, затворяя окно.
   - Оставь меня в покое, Ольгуца! Ты уж не знаешь, что еще такое сделать, чтобы рассердить меня! Этого нам недоставало: охота в доме!
   - А если на улице дождь! Ты, мамочка, шьешь - пижама-то какая красивая! - а мне что остается делать? Вот я и стреляю из ружья.
   - А почему ты не играешь на рояле?
   - Ну уж нет! Что я, музыкант? В гостиной папина клиентка храпит, а я должна играть?
   Кипя от негодования, Ольгуца переступила порог и закрыла за собой дверь. Она лукаво улыбнулась: ей удалось спасти от конфискации ружье.
   Моника только что вошла в комнату со стопкой романтических носовых платков; улыбка Ольгуцы привела ее в замешательство. Она отвела в сторону взгляд и спрятала платки у себя за спиной.
   - Я принесла тебе десять стручков, - сообщила Ольгуца.
   Моника еще больше смутилась.
   - За что ты так хорошо относишься ко мне? - сказала она, разглядывая домашние туфли Ольгуцы.
   - Почему ты думаешь, что я к тебе хорошо отношусь? - возмутилась Ольгуца.
   - Ты очень добрая... я этого не заслуживаю.
   - Неправда! Я тебе не позволяю так говорить! Ты мой друг. Ты меня обижаешь!
   Дверь распахнулась, вошла госпожа Деляну.
   - Что случилось?
   - Ничего!
   - Тогда почему ты кричишь?
   - Кричу? А на кого мне кричать? Я просто громко разговариваю... чтобы согреться.
   - Согревайся, но так, чтобы я тебя не слышала!
   Дверь захлопнулась.
   Моника села на кровать рядом с носовыми платками.
   Ольгуца спрятала ружье за печку и подошла к Монике. Увидев платки, взяла тот, что лежал сверху, и не успела Моника и рта раскрыть, как она громко высморкалась.
   - Ольгуца! Что ты делаешь?
   - Ты разве не видишь?
   - Возьми мой платок.
   - А этот чем плох?
   - Он для Дэнуца.
   К счастью, платок Дэнуца послужил лишь в качестве музыкального инструмента. Моника положила его на место.
   - Моника, ты заметила, что, если видишь сразу много носовых платков, хочется высморкаться?
   - Потому что у тебя никогда не бывает своего платка! - вскипела Моника.
   - А у кого он есть? Разве что у тебя!
   - И у Дэнуца тоже есть, - возразила Моника, прижимая платки ладонью.
   - Ты думаешь? За неделю он их все растеряет! - заверила ее Ольгуца.
   - Ой! Неправда! Зачем ты это говоришь?
   - Как неправда? Тогда зачем же мама приготовила ему столько носовых платков? Чтобы было что терять!
   Моника посмотрела вверх, вниз; повернула голову вправо, влево...
   - Видишь, Моника! Мне хочется высморкаться, когда я вижу платки... а тебе хочется плакать! Лучше, чтобы их совсем не было!
   * * *
   В пижаме из белой фланели Дэнуц выглядел как младший брат Пьеро.
   - Тебе не тесно под мышкой, Дэнуц?
   - Не-ет!
   - Запомни, Дэнуц, пижаму ты будешь надевать, только если там будет холодно. Нехорошо спать тепло одетым!
   Госпожа Деляну избегала слова: дортуар.
   Дэнуц не отрывал глаз от зеркала. Пижамные штаны были первыми в его жизни длинными панталонами. Он все время их ощупывал, словно опасался, что они внезапно окажутся выше колеи, там где проходила старая граница его штанов. У них была и стрелка, - спасибо прачке. Строгая линия стрелки скрывает природное дерзкое изящество колен и икр.
   Дэнуц был очень горд. Так горд, что хотел бы иметь зрителей даже среди товарищей по гимназической спальне.
   - Не режет тебе, Дэнуц? - продолжала госпожа Деляну задавать вопросы, которые самую совершенную одежду превращали в заготовку.
   Дэнуц тряхнул головой.
   - Нет, мама! Зато старые штаны здорово резали! - упрекнул он ее задним числом.
   - Носи на здоровье! А пока сними пижаму.
   - Мама, позволь мне сегодня остаться в пижаме... У меня ноги зябнут.
   - Хорошо, Дэнуц. Раз тебе хочется!
   Госпожа Деляну быстро вышла из комнаты. У нее было тяжело на душе от одного вида белой фланелевой пижамы.
   - Ольгуца!
   - Что?
   - Ты у меня оставила патроны.
   - Ничего. Давай их сюда.
   Моника подошла к окну, украдкой вытирая глаза, как будто голос Дэнуца, доносившийся через закрытую дверь, мог ее увидеть.
   Дэнуц помедлил, прежде чем войти. Ему все время хотелось смеяться. Сделав серьезное лицо, он вошел и протянул Ольгуце ящичек с патронами.
   - А что, если бы мама увидела? К счастью, я его спрятал!
   - Зря хвастаешься! Маме вовсе не нужны патроны!.. Ну и как тебе в длинных штанах?
   - Хм!
   - Вечером я их тоже примерю.
   - Ты-ы?! - изумился Дэнуц.
   - Я. Чему ты удивляешься?
   - ...Девочки не носят брюки!
   - А я буду носить. У меня уже есть брюки для верховой езды.
   - Почему бы тебе не надеть кимоно? - предложила Моника.
   - Потому что мне хочется носить брюки!
   - Ты кончила стрелять ворон? - попытался отвлечь ее Дэнуц.
   - Да... Не хочу пугать маму.
   - Чем же нам заняться? - недоумевал Дэнуц.
   - Знаете что? Вам холодно?
   - Да, - в один голос ответили Моника и Дэнуц.
   - Хотите погреться у огня?
   - У какого огня? - удивился Дэнуц.
   - Это не твое дело! Хочешь или нет?
   - Хочу.
   - Тогда ступайте за мной... Только тихо, чтобы никто не услышал!
   Крадучись, неслышным шагом язычников, которые стремятся к своим низвергнутым божествам, Моника и Дэнуц, гуськом, шли следом за своим провожатым, обутым в домашние туфли.
   Они позабыли обо всех огорчениях и неприятностях этого хмурого осеннего дня.
   Дэнуц был в приподнятом настроении, потому что обновил свою пижаму и потому что вместе с Ольгуцей собирался совершить очередную проделку.
   Моника радостно улыбалась, потому что была вместе с Дэнуцем.
   Улыбалась и Ольгуца, потому что таинственный огонь, к которому она вела их, был всего-навсего очагом в кухне.
   * * *
   С приходом детей кухонная плита совершенно преобразилась. Там, где раньше стояли задумчивые горшки всех размеров - они были сдвинуты в глубь плиты, - теперь весело потрескивали кукурузные зерна. На краю плиты под неусыпным надзором старой кухарки пеклись три гигантских яблока, словно троица угрюмых второгодников под присмотром строгой учительницы и под насмешливыми взглядами младших коллег.
   У горящей печки, на трех низеньких скамейках, сидели румяные от жары дети и грызли воздушную кукурузу.
   - Ыы! Накажи тебя Господи! Сейчас!.. - крикнула кухарка нетерпеливому горшку, который кипел, с шумом подбрасывая крышку.