В 1565 году, к которому относится действие романа «Князь Серебряный», была введена опричнина. Название ее идет от слова «опричь», то есть «кроме», «особенный». Царь выделил в своем государстве уделы (Можайск, Суздаль, Белев, Вологда и др.), доходы с которых поступали в казну на содержание нового двора при царе, нового войска и управления с целью борьбы с «изменой» бояр, «крамолой», то есть с мятежами и заговорами. В опричнину шли мелкие дворяне, помещики, которые получали льготы. К ним отходили земли преследуемых бояр и крестьян. Активными участниками в проведении опричнины были бояре Алексей и Федор Басмановы, оружничий князь Афанасий Вяземский, Василий Грязной, Григорий Скуратов-Бельский, за жестокий нрав прозванный Малютой. Все это лица исторические, и они выведены в романе. В декабре 1564 года Иван Грозный из-за гнева на духовенство, бояр, приказных людей с сокровищами и ратью удалился в Александрову слободу, что в ста двадцати верстах на северо-восток от Москвы, и там создал свой новый опричный двор. А вся остальная «земщина», то есть большая часть государства, управлялась боярской думой и теперь была в растерянности. Авторитет царской власти на Руси был уже настолько крепким, что Иван Грозный смог позволить себе проделать этот грандиозный спектакль отречения. Вскоре из осиротевшей Москвы пришла депутация просить его остаться на царствовании. Иван Грозный получил чрезвычайные полномочия, и тут-то полилась кровь боярская. Террор усиливался до самой смерти Ивана Грозного, случившейся в 1584 году.
   Тем не менее, при всей правдивости своих картин, А.К.Толстой подходит к оценке исторических событий в «Князе Серебряном» не всесторонне, как должно, а со своих морально-этических позиций. Это, конечно, сильно обмеляет роман. А.К.Толстой резко осуждает казни Ивана Грозного, его опричнину, не вдаваясь в оценку важных общенациональных и социальных причин консолидации единой Руси под эгидой Московского княжества. Толстой не видит прогрессивности создания на Руси единого абсолютистского государства. Он не задумывается над глубокими историческими причинами, вызвавшими необходимость укрепления власти московских князей, в частности Ивана IV, не видит, в конце концов, реакционности стремлений удельных князей и бояр воспрепятствовать этому процессу. Толстой, несомненно, идеализирует взаимоотношения боярства с народом, полагая, что их интересы едины. На самом же деле бояре жестоко эксплуатировали крестьян и социально ближе стояли к царю. В опричниках Толстой видит только лишь шайку честолюбцев, лжедрузей власти, не понимая, что опричники представляли собой помещичий слой, дворян, более, чем бояре, преданных царю-самодержцу, помогавших ему укрепить в государстве централизованную власть.
   Смесь противоречивых начал: стремление к исторической достоверности, с одной стороны, и желание навязать читателю свои вкусы и симпатии в оценке событий и лиц, с другой, — сильно чувствуется в романе А.К.Толстого, особенно в сценах, где изображается борьба партий и стоящий в центре ее Иван Грозный.
   Спаянной и все укрепляющейся в своих дружеских чувствах показана партия князя Серебряного и погрязшей во взаимных интригах партия опричников. В первой никто не претендует на главную роль, здесь могло быть сразу несколько вождей на равных условиях, и князь Серебряный избирается «гласом народным». Во второй — каждый угодничает перед царем, попирая других, каждый — жертва настроений царя, но сам готов выполнить любое, самое чудовищное его приказание. Федор Басманов доносит на Вяземского, Малюта — на Басманова и на царевича.
   Образ Иоанна Грозного в романе, конечно, обужен, автор уклоняется от общей оценки: прогрессивным или реакционным было правление царя? А.К.Толстой умалчивает о важных проведенных Иоанном в государстве преобразованиях в управлении, суде, армии, о присоединении к России Казанского и Астраханского царств.
   Но в пределах своей концепции А.К.Толстой весьма правдиво воспроизводит психологически противоречивый образ Иоанна Грозного. Это, несомненно, большая художественная удача писателя. В русской литературе никому еще не удавалось так правдоподобно нарисовать сложный исторический характер. Мы видим Иоанна как живого, верим в его психологическую достоверность. А.К.Толстой искусно меняет ракурсы освещения царя, изображает перепады в его настроениях, в гневе и милости, как государственного мужа и как жертву каприза, иногда проницательного, иногда ослепленного доверчивостью. На характер Иоанна Грозного наложило печать раннее сиротство, засилье временщиков во время боярского правления, зависимость от «Избранной рады», думного дьяка Адашева и священника Сильвестра. Много значили и личные особенности царя: маниакальная недоверчивость, патологическое пристрастие к мучительству и крови. А.К.Толстой прекрасно изображает казуистическую логику в рассуждениях неограниченного деспота, который никому не подотчетен, но иногда и заботится о внешнем благообразии своих действий и бесчинств. Он милует Серебряного за правдивость, но это только игра; прощения Иоанн обратно не возьмет, потому что-де, мол, крепко царское слово; но если будет на князе какая-либо новая вина, то и старая взыщется. Вот и все «правосознание отдельной личности», предначертанное с трона; ниже этого уровня опускаться уже некуда.
   Конечно, Толстой романтизирует некоторые проявления хитрости Иоанна. Например, в сцене, когда он ложится в постель, надев кольчугу, а пробравшиеся к нему в спальню Перстень и Коршун рассказывают ему на сон грядущий сказки, чтобы, когда царь заснет, из-под подушки выкрасть ключи от тюрьмы, где сидел Серебряный. Царь перехитрил «сказочников».
   В другие многие сцены мы верим: Иоанн угадывает чужие мысли, обманывает самые коварные расчеты, поражает неожиданным проявлением гнева того, кто надеялся получить от него милость. Царь умел убирать свидетелей своих коварств. Бывал он и наигранно откровенен. «Разве ты думаешь, — говорит он Годунову, — что я без убойства жить не могу?» Он холодно ироничен, когда обрубались все нити милости к Басманову: «Ступай себе, Федя, на все четыре стороны», или когда участь Вяземского уже была предрешена: «Что, Афоня?» Любое прикровенное деяние всегда исходило от царя. Он — виновник всех злодейств. Многочисленны реплики автора, вроде следующей: «Вечером у царя было особенное совещание с Малютой». Царь-лицедей и толпу разглядывал в тайное окошечко, прежде чем выйти к ней на крыльцо со своими «милостями» и «прощениями».
   Выразительно написаны у А.К.Толстого диалоги между героями: тут видна рука прирожденного драматурга. Но в описании любовных чувств он гораздо слабее: здесь сказывается романтическая стилизация: «запылала радость в груди», «взыграло сердце» у Серебряного. Даже Вяземский, желая приворожить Елену Дмитриевну, говорит ей о каком-то «райском блаженстве».
   Конечно, исторический колорит в «Князе Серебряном» еще во многом условен. Какая-то оперная театральность чувствуется в описании костюмов и оружия Морозова и Вяземского на поединке, царских пиров и забав, как бы они пышны ни были на самом деле. И все же роман А.К.Толстого влюбляет в русскую историю, развивает драгоценное в человеке качество — умение воображать прошлое. А.К.Толстой приглашает читателя посреди окружающих его будничных предметов переселиться в иной век, прочесть старинные камни. Вот он рисует Москву с ее Кремлем еще без стрельчатых верхов башен, но прекрасную, опоясывающие ее стены Китай-города, Белого города, море почерневших тесовых крыш, речки Неглинную и Яузу, на берегах которых машут крыльями мельницы, а кругом — леса, монастыри. Вот дорога через Троице-Сергиеву лавру к Александровой слободе: пестрые толпы богомольцев, нищих, скоморохов с гудками и балалайками.
   А.К.Толстой иногда сам выходит на авансцену, призывает читателя вообразить ушедшее, прежнее в живой картине. И мы, нынешние читатели, с еще большим усилием стараемся все это вообразить, ведь после А.К.Толстого прибавилось еще сто с лишним лет, разделяющих нас с древностью. И все кругом изменилось до неузнаваемости: иные дома и люди, там, где были леса, теперь поля, где скрипели телеги, теперь мчатся машины…
   «Князь Серебряный» живет уже долгое время, потому что проблемы, изложенные в страстных его диалогах, имеют важный общечеловеческий смысл. Логика повествования отодвигает здесь на задний план узкую «аристократическую» концепцию автора, его сословные предрассудки, и на передний план выступают живо нарисованные картины и образы, внушающие читателю глубокую веру в то, что добро побеждает зло, что есть великий народ и великая родина, которые не пропадут ни в каких, самых суровых испытаниях истории.
   В. И. Кулешов, доктор филологических наук

ПРЕДИСЛОВИЕ

   At nunc patientia servilis tantumque sanguinis domi
   perditum fatigant animum et moestitia restringunt, neque
   aliam defensionem ab iis, quibus ista noscentur,
   exegerium, quam ne oderim tam segniter pereuntes.[1]
Tacitus. Annales. Giber XVI

   Представляемый здесь рассказ имеет целию не столько описание каких-либо событий, сколько изображение общего характера целой эпохи и воспроизведение понятий, верований, нравов и степени образованности русского общества во вторую половину XVI столетия.
   Оставаясь верным истории в общих ее чертах, автор позволил себе некоторые отступления в подробностях, не имеющих исторической важности. Так, между прочим, казнь Вяземского и обоих Басмановых, случившаяся на деле в 1570 году, помещена, для сжатости рассказа, в 1565 год. Этот умышленный анахронисм едва ли навлечет на себя строгое порицание, если принять в соображение, что бесчисленные казни, последовавшие за низвержением Сильвестра и Адашева[2], хотя много служат к личной характеристике Иоанна, но не имеют влияния на общий ход событий.
   В отношении к ужасам того времени автор оставался постоянно ниже истории. Из уважения к искусству и к нравственному чувству читателя он набросил на них тень и показал их, по возможности, в отдалении. Тем не менее он сознается, что при чтении источников книга не раз выпадала у него из рук и он бросал перо в негодовании, не столько от мысли, что мог существовать Иоанн IV, сколько от той, что могло существовать такое общество, которое смотрело на него без негодования. Это тяжелое чувство постоянно мешало необходимой в эпическом сочинении объективности и было отчасти причиной, что роман, начатый более десяти лет тому назад, окончен только в настоящем году. Последнее обстоятельство послужит, быть может, некоторым извинением для тех неровностей слога, которые, вероятно, не ускользнут от читателя.
   В заключение автор полагает нелишним сказать, что чем вольнее он обращался со второстепенными историческими происшествиями, тем строже он старался соблюдать истину и точность в описании характеров и всего, что касается до народного быта и до археологии.
   Если удалось ему воскресить наглядно физиономию очерченной им эпохи, он не будет сожалеть о своем труде и почтет себя достигшим желанной цели.
   1862

Глава 1. ОПРИЧНИКИ

   Лета от сотворения мира семь тысяч семьдесят третьего, или, по нынешнему счислению, 1565 года[3], в жаркий летний день, 23 июня, молодой боярин князь Никита Романович Серебряный подъехал верхом к деревне Медведевке, верст за тридцать от Москвы.
   За ним ехала толпа ратников и холопей.
   Князь провел целых пять лет в Литве. Его посылал царь Иван Васильевич к королю Жигимонту[4]подписать мир на многие лета после бывшей тогда войны. Но на этот раз царский выбор вышел неудачен. Правда, Никита Романович упорно отстаивал выгоды своей земли, и, казалось бы, нельзя и желать лучшего посредника, но Серебряный не был рожден для переговоров. Отвергая тонкости посольской науки, он хотел вести дело начистоту и, к крайней досаде сопровождавших его дьяков[5], не позволял им никаких изворотов. Королевские советники, уже готовые на уступки, скоро воспользовались простодушием князя, выведали от него наши слабые стороны и увеличили свои требования. Тогда он не вытерпел: среди полного сейма[6]ударил кулаком по столу и разорвал докончальную грамоту[7], приготовленную к подписанию. "Вы-де и с королем вашим вьюны да оглядчики! Я с вами говорю по совести, а вы все норовите, как бы меня лукавством обойти! Так-де чинить[8]не повадно!" Этот горячий поступок разрушил в один миг успех прежних переговоров, и не миновать бы Серебряному опалы, если бы, к счастью его, не пришло в тот же день от Москвы повеление не заключать мира, а возобновить войну. С радостью выехал Серебряный из Вильно, сменил бархатную одежду на блестящие бахтерцы[9]и давай бить литовцев где только бог посылал. Показал он свою службу в ратном деле[10]лучше, чем в думном[11], и прошла про него великая хвала от русских и литовских людей.
   Наружность князя соответствовала его нраву. Отличительными чертами более приятного, чем красивого лица его были простосердечие и откровенность. В его темно-серых глазах, осененных черными ресницами, наблюдатель прочел бы необыкновенную, бессознательную и как бы невольную решительность, не позволявшую ему ни на миг задуматься в минуту действия. Неровные взъерошенные брови и косая между ними складка указывали на некоторую беспорядочность и непоследовательность в мыслях. Но мягко и определительно изогнутый рот выражал честную, ничем не поколебимую твердость, а улыбка — беспритязательное, почти детское добродушие, так что иной, пожалуй, почел бы его ограниченным, если бы благородство, дышащее в каждой черте его, не ручалось, что он всегда постигнет сердцем, чего, может быть, и не сумеет объяснить себе умом. Общее впечатление было в его пользу и рождало убеждение, что можно смело ему довериться во всех случаях, требующих решимости и самоотвержения, но что обдумывать свои поступки не его дело и что соображения ему не даются.
   Серебряному было лет двадцать пять. Роста он был среднего, широк в плечах, тонок в поясе. Густые русые волосы его были светлее загорелого лица и составляли противоположность с темными бровями и черными ресницами. Короткая борода, немного темнее волос, слегка отеняла губы и подбородок.
   Весело было теперь князю и легко на сердце возвращаться на родину. День был светлый, солнечный, один из тех дней, когда вся природа дышит чем-то праздничным, цветы кажутся ярче, небо голубее, вдали прозрачными струями зыблется воздух, и человеку делается так легко, как будто бы душа его сама перешла в природу, и трепещет на каждом листе, и качается на каждой былинке.
   Светел был июньский день, но князю, после пятилетнего пребывания в Литве, он казался еще светлее. От полей и лесов так и веяло Русью.
   Без лести и кривды радел[12]Никита Романович к юному Иоанну. Твердо держал он свое крестное целование, и ничто не пошатнуло бы его крепкого стоятельства за государя. Хотя сердце и мысль его давно просились на родину, но, если бы теперь же пришло ему повеление вернуться на Литву, не увидя ни Москвы, ни родных, он без ропота поворотил бы коня и с прежним жаром кинулся бы в новые битвы. Впрочем, не он один так мыслил. Все русские люди любили Иоанна, всею землею. Казалось, с его праведным царствием настал на Руси новый золотой век, и монахи, перечитывая летописи, не находили в них государя, равного Иоанну.
   Еще не доезжая деревни, князь и люди его услышали веселые песни, а когда подъехали к околице, то увидели, что в деревне праздник. На обоих концах улицы парни и девки составили по хороводу, и оба хоровода несли по березке, украшенной пестрыми лоскутьями. На головах у парней и девок были зеленые венки. Хороводы пели то оба вместе, то очередуясь, разговаривали один с другим и перекидывались шуточною бранью. Звонко раздавался между песнями девичий хохот, и весело пестрели в толпе цветные рубахи парней. Стаи голубей перелетали с крыши на крышу. Все двигалось и кипело; веселился православный народ.
   У околицы старый стремянный[13]князя с ним поравнялся.
   — Эхва! — сказал он весело, — вишь как они, батюшка, тетка их подкурятина, справляют Аграфену Купальницу-то[14]. Уж не поотдохнуть ли нам здесь? Кони-то заморились, да и нам-то, поемши, веселее будет ехать. По сытому брюху, батюшка, сам знаешь, хоть обухом бей!
   — Да, я чай, уже недалеко до Москвы! — сказал князь, очевидно не желавший остановиться.
   — Эх, батюшка, ведь ты сегодня уж разов пять спрошал. Сказали тебе добрые люди, что будет отсюда еще поприщ[15]за сорок. Вели отдохнуть, князь, право, кони устали!
   — Ну, добро, — сказал князь, — отдыхайте!
   — Эй, вы! — закричал Михеич, обращаясь к ратникам, — долой с коней, сымай котлы, раскладывай огонь!
   Ратники и холопи были все в приказе[16]у Михеича; они спешились и стали развязывать вьюки. Сам князь слез с коня и снял служилую бронь. Видя в нем человека роду честного, молодые прервали хороводы, старики сняли шапки, и все стояли, переглядываясь в недоумении, продолжать или нет веселие.
   — Не чинитесь[17], добрые люди, — сказал ласково Никита Романович, — кречет[18]соколам не помеха!
   — Спасибо, боярин, — отвечал пожилой крестьянин. — Коли милость твоя нами не брезгает, просим покорно, садись на завалину, а мы тебе, коли соизволишь, медку поднесем: уважь, боярин, выпей на здоровье! Дуры! — продолжал он, обращаясь к девкам, — чего испугались? Аль не видите, это боярин с своею челядью, а не какие-нибудь опричники! Вишь ты, боярин, с тех пор как настала на Руси опричнина, так наш брат всего боится; житья нету бедному человеку! И в праздник пей, да не допивай; пой, да оглядывайся. Как раз нагрянут, ни с того ни с другого, словно снег на голову!
   — Какая опричнина? Что за опричники? — спросил князь.
   — Да провал их знает! Называют себя царскими людьми. Мы-де люди царские, опричники! А вы-де земщина! Нам-де вас грабить да обдирать, а вам-де терпеть да кланяться. Так-де царь указал!
   Князь Серебряный вспыхнул:
   — Царь указал обижать народ? Ах, они окаянные! Да кто они такие? Как вы их, разбойников, не перевяжете!
   — Перевязать опричников-то! Эх, боярин! видно, ты издалека едешь, что не знаешь опричнины! Попытайся-ка что с ними сделать! Ономнясь[19]наехало их человек десять на двор к Степану Михайлову, вот на тот двор, что на запоре; Степан-то был в поле; они к старухе: давай того, давай другого. Старуха все ставит да кланяется. Вот они: давай, баба, денег! Заплакала старуха, да нечего делать, отперла сундук, вынула из тряпицы два алтына[20], подает со слезами: берите, только живу оставьте. А они говорят: мало! Да как хватит ее один опричник в висок, так и дух вон! Приходит Степан с поля, видит: лежит его старуха с разбитым виском; он не вытерпел. Давай ругать царских людей: бога вы не боитесь, окаянные! Не было б вам на том свету ни дна ни покрышки! А они ему, сердечному, петлю на шею, да и повесили на воротах!
   Вздрогнул от ярости Никита Романович. Закипело в нем ретивое[21].
   — Как, на царской дороге, под самою Москвой, разбойники грабят и убивают крестьян! Да что же делают ваши сотские[22]да губные старосты[23]? Как они терпят, чтобы станичники себя царскими людьми называли?
   — Да, — подтвердил мужик, — мы-де люди царские, опричники; нам-де все вольно, а вы-де земщина! И старшие у них есть; знаки носят: метлу да собачью голову. Должно быть, и вправду царские люди.
   — Дурень! — вскричал князь, — не смей станичников царскими людьми величать! — «Ума не приложу, — подумал он. — Особые знаки? Опричники? Что это за слово? Кто эти люди? Как приеду на Москву, обо всем доложу царю. Пусть велит мне сыскать их! Не спущу им, как бог свят, не спущу!»
   Между тем хоровод шел своим чередом.
   Молодой парень представлял жениха, молодая девка — невесту; парень низко кланялся родственникам своей невесты, которых также представляли парни и девки.
   — Государь мой, тестюшка, — пел жених вместе с хором, — свари мне пива!
   — Государыня теща, напеки пирогов!
   — Государь свояк, оседлай мне коня!
   Потом, взявшись за руки, девки и парни кружились вокруг жениха и невесты, сперва в одну, потом в другую сторону. Жених выпил пиво, съел пироги, изъездил коня и выгоняет свою родню.
   — Пошел, тесть, к черту!
   — Пошла, теща, к черту!
   — Пошел, свояк, к черту!
   При каждом стихе он выталкивал из хоровода то девку, то парня.
   Мужики хохотали.
   Вдруг раздался пронзительный крик. Мальчик лет двенадцати, весь окровавленный, бросился в хоровод.
   — Спасите! спрячьте! — кричал он, хватаясь за полы мужиков.
   — Что с тобой, Ваня? Чего орешь? Кто тебя избил? Уж не опричники ль?
   В один миг оба хоровода собрались в кучу; все окружили мальчика; но он от страху едва мог говорить.
   — Там, там, — произнес он дрожащим голосом, — за огородами, я пас телят… они наехали, стали колоть телят, рубить саблями; пришла Дунька, стала просить их, они Дуньку взяли, потащили, потащили с собой, а меня…
   Новые крики перебили мальчика. Женщины бежали с другого конца деревни…
   — Беда, беда! — кричали они, — опричники! Бегите, девки, прячьтесь в рожь! Дуньку и Аленку схватили, а Сергевну убили насмерть.
   В то же время показались всадники, человек с пятьдесят, сабли наголо. Впереди скакал чернобородый детина в красном кафтане, в рысьей шапке с парчовым верхом. К седлу его привязаны были метла и собачья голова.
   — Гойда! Гойда! — кричал он, — колите скот, рубите мужиков, ловите девок, жгите деревню! За мной, ребята! Никого не жалеть!
   Крестьяне бежали куда кто мог.
   — Батюшка! Боярин! — вопили те, которые были ближе к князю, — не выдавай нас, сирот! Оборони горемычных!
   Но князя уже не было между ними.
   — Где ж боярин? — спросил пожилой мужик, оглядываясь на все стороны. — И след простыл! И людей его не видать! Ускакали, видно, сердечные! Ох, беда неминучая, ох, смерть нам настала!
   Детина в красном кафтане остановил коня.
   — Эй ты, старый хрен! здесь был хоровод, куда девки разбежались?
   Мужик кланялся молча.
   — На березу его! — закричал черный. — Любит молчать, так пусть себе молчит на березе!
   Несколько всадников сошли с коней и накинули мужику петлю на шею.
   — Батюшки, кормильцы! Не губите старика, отпустите, родимые! Не губите старика!