Стряпчий Вяземского поднес ему также щит, вороненый, с золотою насечкой и золотою бахромой.
   Но Афанасий Иванович не имел силы вздеть его на руку. Ноги под ним подкосились, и он упал бы вторично, если б его не подхватили.
   — Что с тобой, князь? — сказали в один голос стряпчий и поручник, с удивлением глядя ему в очи, — оправься, князь! У поля не стоять, все равно что побиту быть!
   — Сымите с меня бронь! — проговорил Вяземский, задыхаясь. — Сымите бронь! Корень душит меня!
   Он сбросил с себя ерихонку, разорвал ожерелье кольчуги и сдернул с шеи гайтан, на котором висела шелковая ладанка с болотным голубцом.
   — Анафема тебе, колдун! — вскричал он, бросая гайтан далеко от себя. — Анафема, что обманул меня!
   Дружина Андреевич подошел к Вяземскому с голым тесаком.
   — Сдавайся, пес! — сказал он, замахнувшись. — Сознавайся в своем окаянстве!
   Поручники и стряпчие бросились между князя и Морозова.
   — Нет! — сказал Вяземский, и отуманенный взор его вспыхнул прежнею злобою, — рано мне сдаваться! Ты, старый ворон, испортил меня! Ты свой тесак в святую воду окунул! Я поставлю за себя бойца, и тогда увидим, чья будет правда!
   Между стряпчими обеих сторон зачался спор. Один утверждал, что суд окончен в пользу Морозова; другой — что суда вовсе не было, потому что не было боя.
   Царь между тем заметил движение Вяземского и велел подать себе брошенную им ладанку. Осмотрев ее с любопытством и недоверчивостью, он подозвал Малюту.
   — Схорони это, — шепнул он, — пока не спрошу! А теперь, — произнес он громко, — подвести ко мне Вяземского.
   — Что, Афоня? — сказал он, усмехаясь двусмысленно, когда подошел к нему Вяземский. — Видно, Морозов тебе не под силу?
   — Государь, — ответил князь, которого лицо было покрыто смертельною бледностью, — ворог мой испортил меня! Да к тому ж, я с тех пор, как отправился, ни разу брони не надевал. Раны мои открылись; видишь, как кровь из-под кольчуги бежит! Дозволь, государь, бирюч кликнуть, охотника вызвать, чтобы заместо меня у поля стал!
   Домогательство Вяземского было противно правилам. Кто не хотел биться сам, должен был объявить о том заране. Вышедши раз на поединок, нельзя было поставить вместо себя другого. Но царь имел в виду погибель Морозова и согласился.
   — Вели кричать бирюч, — сказал он, — авось кто поудалее тебя найдется! А не выйдет никто, Морозов будет чист, а тебя отдадут палачам!
   Вяземского отвели под руки, и вскоре, по приказанию его, глашатаи стали ходить вдоль цепи и кричать громким голосом:
   — Кто хочет из слободских, или московских, или иных людей выйти на боярина Морозова? Кто хочет биться за князя Вяземского? Выходите, бойцы, выходите стоять за Вяземского!
   Но площадь оставалась безмолвна, и ни один охотник не являлся.
   — Выходите, охотники, добрые бойцы! — кричали бирючи. — Выходите! Кто побьет Морозова, тому князь все свои вотчины отдаст, а будет побьет простой человек, тому князь пожалует всю казну, какая есть у него!
   Никто не откликался; все знали, что дело Морозова свято, и царь, несмотря на ненависть свою к Дружине Андреевичу, уже готовился объявить его правым, как вдруг послышались крики:
   — Идет охотник! Идет! — И внутри оцепленного места явился Матвей Хомяк.
   — Гой-да! — сказал он, свистнув саблею по воздуху. — Подходи, боярин, я за Вяземского!
   При виде Хомяка Морозов, дожидавшийся доселе с голым тесаком, обратился с негодованием к приставам поединка.
   — Не стану биться с наймитом! — произнес он гордо. — Невместно боярину Морозову мериться со стремянным Гришки Скуратова.
   И, опустив тесак в ножны, он подошел к месту, где сидел царь.
   — Государь, — сказал он, — ты дозволил ворогу моему поставить бойца вместо себя; дозволь же и мне найти наймита против наймита, не то вели оставить поле до другого раза.
   Как не желал Иван Васильевич погубить Морозова, но просьба его была слишком справедлива. Царю не захотелось в божьем суде прослыть пристрастным.
   — Кричи бирюч! — сказал он гневно, — а если не найдешь охотника, бейся сам или сознайся в своей кривде и ступай на плаху!
   Между тем Хомяк прохаживался вдоль цепи, махая саблей и посмеиваясь над зрителями.
   — Вишь, — говорил он, — много вас, ворон, собралось, а нет ни одного ясного сокола промеж вас. Что бы хоть одному выйти, мою саблю обновить, государя потешить! Молотимши, видно, руки отмахали! На печи лежа, бока отлежали!
   — Ах ты, черт! — проговорил вполголоса гусляр. — Уж я б тебе дал, кабы была при мне моя сабля! Смотри! — продолжал он, толкая под бок товарища, — узнаешь ты его?
   Но парень не слышал вопроса. Он разинул рот и, казалось, впился глазами в Хомяка.
   — Что ж, — продолжал Хомяк, — видно, нет между вами охотников? Эй, вы, аршинники, калашники, пряхи, ткачихи! Кто хочет со мной померяться?
   — А я! — раздался неожиданно голос парня, и, ухватясь обеими руками за цепь, он перекинул ее через голову и чуть не вырвал дубовых кольев, к которым она была приделана.
   Он очутился внутри ограды и, казалось, сам был удивлен своею смелостью. Выпучив глаза и разиня рот, он смотрел то на Хомяка, то на опричников, то на самого царя, но не говорил ни слова.
   — Кто ты? — спросил его боярин, приставленный к полю.
   — Я-то? — сказал он и, подумав немного, усмехнулся.
   — Кто ты? — повторил боярин.
   — А Митька! — ответил он добродушно и как бы удивляясь вопросу.
   — Спасибо тебе, молодец! — сказал Морозов парню, — спасибо, что хочешь за правду постоять. Коли одолеешь ворога моего, не пожалею для тебя казны. Не все у меня добро разграблено; благодаря божьей милости есть еще чем бойца моего наградить!
   Хомяк видел Митьку на Поганой Луже, где парень убил под ним коня ударом дубины и, думая навалиться на всадника, притиснул под собою своего же товарища. Но в общей свалке Хомяк не разглядел его лица, да, впрочем, в Митькиной наружности не было ничего примечательного. Хомяк не узнал его.
   — Чем хочешь ты драться? — спросил приставленный к полю боярин, глядя с любопытством на парня, у которого не было ни брони, ни оружия.
   — Чем драться? — повторил Митька и обернулся назад, отыскивая глазами гусляра, чтобы с ним посоветоваться.
   Но гусляр, видно; отошел на другое место, и, сколько ни глядел Митька, он не мог найти его.
   — Что ж, — сказал боярин, — бери себе саблю да бронь, становись к полю!
   Митька стал озираться в замешательстве.
   Царю показались приемы его забавными.
   — Дать ему оружие! — сказал он. — Посмотрим, как он умеет биться!
   Митьке подали полное вооружение; но он, сколько ни старался, никак не мог пролезть в рукава кольчуги, а шлем был так мал для головы его, что держался на одной макушке.
   В этом наряде Митька, совершенно растерянный, оборачивался то направо, то налево, все еще надеясь найти гусляра и спросить его, что ему делать.
   Глядя на него, царь начал громко смеяться. Примеру его последовали сперва опричники, а потом и все зрители.
   — Чаво вы горла дярете-то? — сказал Митька с неудовольствием, — я и без вашего колпака и без железной рубахи-то на энтова пойду!
   Он указал пальцем на Хомяка и начал стаскивать с себя кольчугу.
   Раздался новый хохот.
   — С чем же ты пойдешь? — спросил боярин.
   Митька почесал затылок.
   — А нет у вас дубины? — спросил он протяжно, обращаясь к опричникам.
   — Да что это за дурень? — вскричали они, — откуда он взялся? Кто его втолкнул сюда? Или ты, болван, думаешь, мы по-мужицки дубинами бьемся?
   Но Иван Васильевич забавлялся наружностью Митьки и не позволил прогнать его.
   — Дать ему ослоп[144], — сказал он, — пусть бьется как знает!
   Хомяк обиделся.
   — Государь, не вели мужику на холопа твоего порухи класть! — воскликнул он. — Я твоей царской милости честно в опричниках служу и сроду еще на ослопах не бился!
   Но царь был в веселом расположении духа.
   — Ты бейся саблей, — сказал он, — а парень пусть бьется по-своему. Дать ему ослоп. Посмотрим, как мужик за Морозова постоит!
   Принесли несколько дубин. Митька взял медленно в руки одну за другой, осмотрел каждую и, перебрав все дубины, повернулся прямо к царю.
   — А нет ли покрепчае? — произнес он вялым голосом, глядя вопросительно в очи Ивану Васильевичу.
   — Принести ему оглоблю, — сказал царь, заранее потешаясь ожидающим его зрелищем.
   Вскоре в самом деле явилась в руках Митьки тяжелая оглобля, которую опричники вывернули насмех из стоявшего на базаре воза.
   — Что, эта годится? — спросил царь.
   — А для ча! — отвечал Митька, — пожалуй, годится. — И, схватив оглоблю за один конец, он для пробы махнул ею по воздуху так сильно, что ветер пронесся кругом и пыль закружилась, как от налетевшего вихря.
   — Вишь, черт! — промолвили, переглянувшись, опричники.
   Царь обратился к Хомяку.
   — Становись! — сказал он повелительно и прибавил с усмешкой: — Погляжу я, как ты увернешься от мужицкого ослопа!
   Митька между тем засучил рукава, плюнул в обе руки и, сжавши ими оглоблю, потряхивал ею, глядя на Хомяка. Застенчивость его исчезла.
   — Ну, ты! становись, што ли! — произнес он с решимостью. — Я те научу нявест красть!
   Положение Хомяка, ввиду непривычного оружия и необыкновенной силы Митьки, было довольно затруднительно, а зрители, очевидно, принимали сторону парня и уже начинали посмеиваться над Хомяком.
   Замешательство стремянного веселило царя. Он уже смотрел на предстоящий бой с тем самым любопытством, какое возбуждали в нем представления скоморохов или медвежья травля.
   — Зачинайте бой! — сказал он, видя, что Хомяк колеблется.
   Тогда Митька поднял над головою оглоблю и начал кружить ее, подступая к Хомяку скоком.
   Тщетно Хомяк старался улучить мгновение, чтобы достать Митьку саблей. Ему оставалось только поспешно сторониться или увертываться от оглобли, которая описывала огромные круги около Митьки и делала его недосягаемым.
   К великой радости зрителей и к немалой потехе царя, Хомяк стал отступать, думая только о своем спасении; но Митька с медвежьею ловкостью продолжал к нему подскакивать, и оглобля, как буря, гудела над его головою.
   — Я те научу нявест красть! — говорил он, входя постепенно в ярость и стараясь задеть Хомяка по голове, по ногам и по чем ни попало.
   Участие зрителей к Митьке проявлялось одобрительными восклицаниями и наконец дошло до восторга.
   — Так! Так! — кричал народ, забывая присутствие царя. — Хорошенько его! Ай да парень! Отстаивай Морозова, стой за правое дело!
   Но Митька думал не о Морозове.
   — Я те научу нявест красть! — приговаривал он, кружа над собою оглоблю и преследуя Хомяка, который увивался от него во все стороны.
   Несколько раз опричникам, стоявшим вдоль цепи, пришлось присесть к земле, чтоб избегнуть неминуемой смерти, когда оглобля, завывая, проносилась над их головами.
   Вдруг раздался глухой удар, и Хомяк, пораженный в бок, отлетел на несколько сажен и грянулся оземь, раскинувши руки.
   Площадь огласилась радостным криком.
   Митька тотчас навалился на Хомяка и стал душить его.
   — Полно! Полно! — закричали опричники, а Малюта поспешно нагнулся к Ивану Васильевичу и сказал ему с озабоченным видом:
   — Государь, вели оттащить этого дьявола! Хомяк у нас лучший человек во всей опричнине.
   — Тащить дурака за ноги! — закричал царь. — Окатить его водой, только, чур, жива оставить!
   С трудом удалось опричникам оттащить Митьку, но Хомяка подняли уже мертвого, и, когда внимание всех обратилось на посиневшее лицо его, рядом с Митькой очутился владимирский гусляр и, дернув его за полу, сказал ему шепотом:
   — Иди, дурень, за мной! Уноси свою голову!
   И оба исчезли в толпе народа.

Глава 32. ЛАДАНКА ВЯЗЕМСКОГО

   Иван Васильевич велел подозвать Морозова.
   Площадь снова затихла. Все в ожидании устремили взоры на царя и притаили дыхание.
   — Боярин Дружина! — сказал торжественно Иоанн, вставая с своего места, — ты божьим судом очистился предо мною. Господь бог, чрез одоление врага твоего, показал твою правду, и я не оставлю тебя моею милостью. Не уезжай из Слободы до моего приказа. Но это, — продолжал мрачно Иоанн, — только половина дела. Еще самый суд впереди. Привести сюда Вяземского.
   Когда явился князь Афанасий Иванович, царь долго глядел на него невыразимым взглядом.
   — Афоня, — сказал он наконец, — тебе ведомо, что я твердо держусь моего слова. Я положил, что тот из вас, кто сам собой или чрез бойца своего не устоит у поля, смерти предан будет. Боец твой не устоял, Афоня!
   — Что ж, — ответил Вяземский с решимостью, — вели мне голову рубить, государь!
   Странная улыбка прозмеилась по устам Иоанна.
   — Только голову рубить? — произнес он злобно. — Или ты думаешь, тебе только голову срубят? Так было бы, пожалуй, когда б ты одному Морозову ответ держал, но на тебе еще другая кривда и другое окаянство. Малюта, подай сюда его ладанку!
   И, приняв из рук Малюты гайтан, брошенный Вяземским, Иоанн поднял его за кончик.
   — Это что? — спросил он, страшно глядя в очи Вяземского.
   Князь хотел отвечать, но царь не дал ему времени.
   — Раб лукавый! — произнес он грозно, и по жилам присутствующих пробежал холод. — Раб лукавый! Я приблизил тебя ко престолу моему; я возвеличил тебя и осыпал милостями; а ты что учинил? Ты в смрадном сердце своем, аки аспид[145], задумал погубить меня, царя твоего, и чернокнижием хотел извести меня, и затем, должно быть, ты в опричнину просился? Что есть опричнина? — продолжал Иоанн, озираясь кругом и возвышая голос, дабы весь народ мог услышать его. — Я, аки господин винограда, поставлен господом богом над народом моим возделывати виноград мой. Бояре же мои, и дума, и советники, не захотели помогать мне и замыслили погубить меня; тогда взял я от них виноград мой и отдал другим делателям. И се есть опричнина! Званные мною на пир не пришли, и я послал на торжища и на исходища путей и повелел призывать елицех какие обретутся[146]. И се опять есть опричнина! Теперь спрашиваю всех: что заслужил себе гость, пришедший на пир, но не облекшийся в одеяние брачное? Как сказано о нем в писании? «Связавши ему руце и нозе, возьмите его и вверзите во тьму кромешную: ту будет плач и скрежет зубов!»
   Так говорил Иоанн, и народ слушал безмолвно это произвольное применение евангельской притчи, не сочувствуя Вяземскому, но глубоко потрясенный быстрым падением сильного любимца.
   Никто из опричников не смел или не хотел вымолвить слова в защиту Вяземского. На всех лицах изображался ужас. Один Малюта в зверских глазах своих не выказывал ничего, кроме готовности приступить сейчас же к исполнению царских велений, да еще лицо Басманова выражало злобное торжество, хоть он и старался скрыть его под личиною равнодушия.
   Вяземский не почел нужным оправдываться. Он знал Иоанна и решился перенесть терпеливо ожидавшие его мучения. Вид его остался тверд и достоин.
   — Отведите его! — сказал царь. — Я положу ему казнь наравне с тем станичником, что забрался ко мне во опочивальню и теперь ожидает мзды своей. А колдуна, с которым спознался он, отыскать и привести в Слободу. Пусть на пристрастном допросе даст еще новые указания. Велика злоба князя мира сего, — продолжал Иоанн, подняв очи к небу, — он, подобно льву рыкающему, ходит вокруг, ищуще пожрати мя, и даже в синклите[147]моем находит усердных слуг себе. Но я уповаю на милость божию и, с помощию господа, не дам укорениться измене на Руси!
   Иоанн сошел с помоста и, сев на коня, отправился обратно ко дворцу, окруженный безмолвною толпою опричников.
   Малюта подошел к Вяземскому с веревкой в руках.
   — Не взыщи, князь! — сказал он с усмешкой, скручивая ему руки назад, — наше дело холопское!
   И, окружив Вяземского стражей, он повел его в тюрьму.
   Народ стал расходиться, молча или толкуя шепотом обо всем случившемся, и вскоре опустела еще недавно многолюдная площадь.

Глава 33. ЛАДАНКА БАСМАНОВА

   Вяземский был подвергнут допросу, но никакие мучения не заставили его выговорить ни одного слова. С необыкновенною силою воли переносил он молча бесчеловечные истязания, которыми Малюта старался вынудить у него сознание в замысле на государя. Из гордости, из презрения или потому, что жизнь ему опротивела, он даже не попытался ослабить клевету Басманова, показав, что его самого он встретил на мельнице.
   По приказанию царя мельника схватили и тайно привезли в Слободу, но к пытке его не приступали.
   Басманов приписал успех своего доноса действию тирлича, который он всегда носил на себе, и тем более убедился в его чародейной силе, что Иоанн не показывал ни малейшего подозрения и что хотя по-прежнему посмеивался над Басмановым, но был к нему довольно ласков.
   Погубив одного из своих соперников, видя рождающееся вновь расположение к себе Ивана Васильевича и не зная, что мельник уже сидит в слободской тюрьме, Басманов сделался еще высокомернее. Он, следуя данным ему наставлениям, смело глядел в очи царя, шутил с ним свободно и дерзко отвечал на его насмешки.
   Иван Васильевич все сносил терпеливо.
   Однажды, в один из своих обычных объездов, он с ближайшими любимцами, в том числе и с обоими Басмановыми, отслушав в соседнем монастыре раннюю обедню, зашел к настоятелю в келью и удостоил его принять угощение.
   Царь сидел на скамье под образами, любимцы, исключая Скуратова, которого не было в объезде, стояли у стен, а игумен, низко кланяясь, ставил на стол медовые соты, разное варенье, чаши с молоком и свежие яйца.
   Царь был в добром расположении духа; он отведывал от каждого блюда, милостиво шутил и вел душеспасительные речи. С Басмановым он был ласковее обыкновенного, и Басманов еще более убедился в неотразимой силе тирлича.
   В это время послышался за оградою конский топот.
   — Федя, — сказал Иоанн, — посмотри, кто там приехал?
   Басманов не успел подойти к двери, как она отворилась и у порога показался Малюта Скуратов.
   Выражение его было таинственно, и в нем проглядывала злобная радость.
   — Войди, Лукьяныч! — сказал приветливо царь, — с какою тебя вестью бог принес?
   Малюта переступил через порог и, переглянувшись с царем, стал креститься на образа.
   — Откуда ты? — спросил Иоанн, как будто он вовсе не ожидал его.
   Но Малюта, не спеша ответом, сперва отвесил ему поклон, а потом подошел к игумену.
   — Благослови, отче! — сказал он, нагибаясь, а между тем покосился на Федора Басманова, которого вдруг обдало недобрым предчувствием.
   — Откуда ты? — повторил Иоанн, подмигнув неприметно Скуратову.
   — Из тюрьмы, государь, колдуна пытал.
   — Ну, что же? — спросил царь и бросил беглый взгляд на Басманова.
   — Да все бормочет; трудно разобрать. Одно поняли мы, когда стали ему вертлюги[148]ломать: «Вяземский, дескать, не один ко мне езживал; езживал и Федор Алексеевич Басманов, и корень-де взял у меня, и носит тот корень теперь на шее».
   И Малюта опять покосился на Басманова.
   Басманов изменился в лице. Вся наглость его исчезла.
   — Государь, — сказал он, делая необыкновенное усилие, чтобы казаться спокойным, — должно быть, он за то облыгает меня, что выдал я его твоей царской милости!
   — А как стали мы, — продолжал Малюта, — прижигать ему подошвы, так он и показал, что был-де тот корень нужен Басманову, чтоб твое государское здоровье испортить.
   Иоанн пристально посмотрел на Басманова, который зашатался под этим взглядом.
   — Батюшка царь! — сказал он, — охота тебе слушать, что мельник говорит! Кабы я знался с ним, стал ли бы я на него показывать?
   — А вот увидим. Расстегни-ка свой кафтан, посмотрим, что у тебя на шее?
   — Да что же, кроме креста да образов, государь? — произнес Басманов голосом, уже потерявшим всю свою уверенность.
   — Расстегни кафтан! — повторил Иван Васильевич.
   Басманов судорожно отстегнул верхние пуговицы своей одежды.
   — Изволь, — сказал он, подавая Иоанну цепь с образками.
   Но царь, кроме цепи, успел заметить еще шелковый гайтан на шее Басманова.
   — А это что? — спросил он, отстегивая сам яхонтовую запонку его ворота и вытаскивая из-за его рубахи гайтан с ладанкой.
   — Это, — проговорил Басманов, делая над собою последнее, отчаянное усилие, — это, государь… материнское благословение.
   — Посмотрим благословение! — Иоанн передал ладанку Грязному. — На, распори ее, Васюк.
   Грязной распорол ножом оболочку и, развернув зашитый в нее кусок холстины, высыпал что-то на стол.
   — Ну, что это? — спросил царь, и все с любопытством нагнулись к столу и увидели какие-то корешки, перемешанные с лягушечьими костями.
   Игумен перекрестился.
   — Этим благословила тебя мать? — спросил насмешливо Иван Васильевич.
   Басманов упал на колени.
   — Прости, государь, холопа твоего! — вскричал он в испуге. — Видя твою нелюбовь ко мне, надрывался я сердцем и, чтоб войти к тебе в милость, выпросил у мельника этого корня. Это тирлич, государь! Мельник дал мне его, чтоб полюбил ты опять холопа твоего, а замысла на тебя, видит бог, никакого не было!
   — А жабьи кости? — спросил Иоанн, наслаждаясь отчаянием Басманова, коего наглость ему давно наскучила.
   — Про кости я ничего не ведал, государь, видит бог, ничего не ведал!
   Иван Васильевич обратился к Малюте.
   — Ты говоришь, — сказал он, — что колдун показывает на Федьку; Федька-де за тем к нему ездил, чтоб испортить меня?
   — Так, государь! — И Малюта скривил рот, радуясь беде давнишнего врага своего.
   — Ну, что ж, Федюша, — продолжал с усмешкою царь, — надо тебя с колдуном оком к оку поставить. Ему допрос уж чинили; отведай же и ты пытки, а то скажут: царь одних земских пытает, а опричников своих бережет.
   Басманов повалился Иоанну в ноги.
   — Солнышко мое, красное! — вскричал он, хватаясь за полы царского охабня, — светик мой, государь, не губи меня, солнышко мое, месяц ты мой, соколик мой, горностаек! Вспомни, как я служил тебе, как от воли твоей ни в чем не отказывался!
   Иоанн отвернулся.
   Басманов в отчаянии бросился к своему отцу.
   — Батюшка! — завопил он, — упроси государя, чтобы даровал живот холопу своему! Пусть наденут на меня уж не сарафан, а дурацкое платье! Я рад его царской милости шутом служить!
   Но Алексею Басманову были равно чужды и родственное чувство и сострадание. Он боялся участием к сыну навлечь опалу на самого себя.
   — Прочь, — сказал он, отталкивая Федора, — прочь, нечестивец! Кто к государю не мыслит, тот мне не сын! Иди, куда шлет тебя его царская милость!
   — Святой игумен, — зарыдал Басманов, тащась на коленях от отца своего к игумену, — святой игумен, умоли за меня государя!
   Но игумен стоял сам не свой, потупя очи в землю, и дрожал всем телом.
   — Оставь отца игумена! — сказал холодно Иоанн. — Коли будет в том нужда, он после по тебе панихиду отслужит.
   Басманов обвел кругом умоляющим взором, но везде встретил враждебные или устрашенные лица.
   Тогда в сердце его произошла перемена.
   Он понял, что не может избежать пытки, которая жестокостью равнялась смертной казни и обыкновенно ею же оканчивалась; понял, что терять ему более нечего, и с этим убеждением возвратилась к нему его решимость.
   Он встал, выпрямил стан и, заложив руку за кушак, посмотрел с наглою усмешкой на Иоанна.
   — Надежа-государь! — сказал он дерзко, тряхнув головою, чтобы оправить свои растрепанные кудри, — надежа-государь! Иду я по твоему указу на муку и смерть. Дай же мне сказать тебе последнее спасибо за все твои ласки! Не умышлял я на тебя ничего, а грехи-то у меня с тобою одни! Как поведут казнить меня, я все до одного расскажу перед народом! А ты, батька игумен, слушай теперь мою исповедь!…
   Опричники и сам Алексей Басманов не дали ему продолжать. Они увлекли его из кельи на двор, и Малюта, посадив его, связанного, на конь, тотчас повез к Слободе.
   — Ты зришь, отче, — сказал Иоанн игумну, — коликими я окружен и явными и скрытыми врагами! Моли бога за меня, недостойного, дабы даровал он добрый конец моим начинаниям, благословил бы меня, многогрешного, извести корень измены!
   Царь встал и, перекрестившись на образа, подошел к игумну под благословение.
   Игумен и вся братия с трепетом проводили его за ограду, где царские конюха дожидались с богато убранными конями; и долго еще, после того как царь с своими полчанами скрылся в облаке пыли и не стало более слышно звука конских подков, монахи стояли, потупя очи и не смея поднять головы.

Глава 34. ШУТОВСКОЙ КАФТАН

   В это самое утро к Морозову, который, по воле царя, остался в Слободе, явились два стольника с приглашением к царскому столу.
   Когда Дружина Андреевич приехал во дворец, палаты уже были полны опричников, столы накрыты, слуги в богатых одеждах готовили закуску.
   Боярин, осмотревшись, увидел, что, кроме него, нет ни одного земского, и понял, что царь оказывает ему особенную честь.
   Вот зазвонили дворцовые колокола, затрубили трубы, и Иван Васильевич с благосклонным, приветливым лицом вошел в палату в сопровождении чудовского архимандрита Левкия, Василия Грязного, Алексей Басманова, Бориса Годунова и Малюты Скуратова.