Всем этим перипетиям не место в романе. Да притом мне уже однажды пришлось говорить об этом… Подробный, мучительно подробный рассказ обо всем можно найти в моих и дядиных показаниях по делу о банкротстве и в различных моих заявлениях, сделанных после его смерти. Иные знают эту историю всю целиком, иные даже чересчур хорошо, большинству все эти подробности неинтересны, — это история человека с воображением, попавшего в мир цифр; и если вы не расположены сравнивать длинные столбцы фунтов, шиллингов и пенсов, сопоставлять даты и поступления, все это покажется вам и бессмысленным и непонятным. И в конце концов вы убедитесь, что все эти первоначальные расчеты не то что неверны, просто в них есть какая-то натяжка. При разборе дела, когда речь шла о фирме Моггса, о ДоО, так же, как о первых шагах и о преобразовании Тоно Бенге, с точки зрения коммерческой этики, мы вышли незапятнанными. Знаменитое объединение нескольких предприятий в фирму «Все для домоводства» было первым по-настоящему значительным делом моего дядюшки, первым проявлением его смелых методов; для этого мы откупили ДоО, фирму Моггс (она была тогда в полном расцвете и выплачивала по дивидендам семь процентов) и приобрели «Чистоль» Скиннертона, предприятие Райфлшоу и «Мясорубки и кофейные мельницы» Ранкорна. К этому объединению я не имел никакого касательства и всецело предоставил его дядюшке, потому что в ту пору увлекся воздухоплаванием и решил продолжать нашумевшие в то время опыты Лилиенталя, Пилчера и братьев Райт. Я хотел превратить планер в настоящую летательную машину. Я намеревался установить на нем двигатель, как только разрешу две-три все еще неясные проблемы, связанные с осевой устойчивостью. У меня был достаточно легкий мотор, переделанный мною из небольшой турбины Бриджера, но я знал, что должен быть всегда начеку и не давать своему аэроплану воли, иначе он, того и гляди, задерет нос и завалится на спину, и пока я не отучил его от этой блажи, поставить мотор было бы равносильно самоубийству.
   Но об этом я расскажу после. А теперь я хочу сказать, что только после банкротства понял, как опрометчиво дядюшка обещал (и сдержал свое обещание) платить по восемь процентов годовых на обыкновенную акцию компании «Все для домоводства», капитал которой был гораздо ниже объявленного.
   Ни я, ни дядя даже не отдавали себе отчета в том, насколько я отошел от дел, занятый своими исследованиями. Финансы были мне куда меньше по вкусу, чем организация фабрики Тоно Бенге. На этом новом коммерческом поприще нельзя было шагу ступить без блефа и спекуляций, тут слишком часто шли на риск и утаивали истинное положение дел — все это ненавистно человеку с научным складом ума. Не то чтобы я боялся, просто я чувствовал себя слегка не в своей тарелке. Я ничего не опасался, но мне была не по душе эта нечистоплотная, безответственная работа. Постепенно, то под одним, то под другим предлогом я почти совсем перестал ездить к дяде в Лондон. Поэтому последний этап его деловой карьеры остался вне поля моего зрения. Я жил, можно сказать, рядом с ним, говорил с ним, давал кое-какие советы, иной раз помогал ему отбиться от толпы, которая осаждала его по воскресеньям в Крестхилле, но не следовал за ним и не пытался его направлять.
   Со времени ДоО он выскочил на поверхность финансового мира, как пузырь на поверхность реки, а я продолжал копошиться в глубине, словно рак в тине.
   Так или иначе он необычайно преуспевал. Я думаю, публику он особенно привлек тем, что избрал столь близкую всем и доступную область — сразу видишь, во что ты вложил свои деньги: название фирмы всегда у тебя перед глазами и на тряпках и на ремнях для правки бритв; результаты налицо, значит, дело верное, солидное, незыблемее, как египетские пирамиды. Тоно Бенге после реконструкции приносил тринадцать процентов годовых, Моггс — семь, ДоО — девять, по-видимому, вполне надежных, да еще «Все для домоводства» — восемь; таким знали дядю в деловых кругах, и потому он и сумел прибрать к рукам «Оздоровляющий экстракт» Робарна, «Пасту для бритья» и «Кристаллы для ванн», а через три недели, продав их, положить в карман двадцать тысяч фунтов чистоганом. Мне кажется, что товары Робарна и в самом деле стоили тех денег, которые платила за них публика, по крайней мере до тех пор, пока дутая реклама не приписала им ни с чем не сообразные достоинства. То было время доверия и деловой экспансии; люди искали, куда бы вложить свои деньги, и акции промышленных предприятий были в моде. Цены все росли и росли. Чтобы всплыть на высокий и зыбкий гребень финансового могущества, дядюшке оставалось не так уж много. «Глотай мир, как устрицу, Джордж, — говорил он, — да смотри, чтобы ее не выхватили у тебя из-под носа», что означало — смело и уверенно покупать солидные предприятия по сходной цене, вкладывать в них еще тысяч по тридцать — сорок и перепродавать. Право, у него только и было одно затруднение: как бы поумнее распорядиться кучей акций, которые оставались после каждой такой сделки. Но в те годы я почти не задумывался над его делами, не отдавал себе отчета в том, что здесь что-то неладно, и спохватился лишь тогда, когда уже ничем нельзя было ему помочь.

 

 
   Вспоминая дядюшку, каким он был в канун великого бума, в разгаре лихорадочной деятельности, я представляю себе его в тогдашней его резиденции в отеле Хардингем: вот он сидит за огромным письменным столом старого дуба, курит сигару, потягивает вино и — коммерсант и финансист — делает тысячу дел одновременно… А наши вечера, утра, праздники, наши автомобильные поездки, «Леди Гров» и Крест-хилл — все это уже совсем иной круг воспоминаний.
   Комнаты в Хардингеме вытянулись вдоль нарядного коридора, устланного мягким ковром. Все выходящие в коридор двери, кроме первой, были заперты; в дядюшкину спальню, комнату, где он завтракал, и его личный кабинет почти никому не было доступа, оттуда был еще один выход, которым дядюшка пользовался иногда, спасаясь от докучливых посетителей. Первая комната служила приемной и была обставлена строго по-деловому: два неудобных дивана, несколько стульев, стол под зеленым сукном и коллекция самых лучших реклам Моггса и Тоно Бенге; вместо плюшевых ковров, устилавших полы отеля, здесь был серо-зеленый линолеум. Тут я всегда заставал разношерстную и чрезвычайно занятную публику, всеми командовал на редкость преданный, свирепый на вид швейцар Роппер, охранявший дверь, через которую можно было еще на шаг приблизиться к дядюшке. Обычно тут ожидал какой-нибудь священнослужитель, две-три вдовы, волосатые и очкастые джентльмены средних лет (кое-кто из них удивительно напоминал прежнего Эдуарда Пондерво, еще не достигшего успеха), множество молодых и моложавых людей, более или менее хорошо одетых, с бумагами — у одних они торчали прямо из карманов, другие скромно их прятали. Были тут и какие-то странные, случайные, неряшливо одетые просители.
   Все эти люди осаждали дядюшкину крепость иногда по целым неделям, но тщетно, с таким же успехом они могли бы сидеть дома.
   В следующей комнате толпились те, кому было назначено прийти по тому или иному делу, — щеголи, великолепно одетые женщины, не умеющие справиться со своим волнением и прячущие лицо за развернутыми журналами, богословы-сектанты, духовные лица в гетрах, дельцы, в большинстве своем джентльмены в превосходных визитках, — они стояли и мужественно, часами изучали дядюшкин вкус, разглядывая акварели на стенах. Были тут и молодые люди из самых различных слоев общества — американцы, клерки, перебежчики из других фирм, молодые люди с университетским дипломом, все народ неглупый, решительный, сдержанный, но это была сдержанность спускового крючка: в любую минуту они готовы были разразиться самыми многословными, самыми убедительными речами. Окно этой комнаты выходило во двор отеля, выложенный цветными плитами; там били фонтаны, обсаженные декоративным папоротником, и молодые люди подолгу стояли у этого окна и порой даже бормотали что-то. Однажды, проходя мимо, я слышал, как один из них шепотом настойчиво повторял: «Но вы совершенно не представляете себе, мистер Пондерво, до чего это выгодно, до чего же это выгодно!..» Он встретил мой взгляд и смутился.
   Дальше шла комната, где сидели два секретаря — машинисток дядя не держал, так как не выносил стука, — тут же иной раз можно было увидеть какого-нибудь посетителя, чей проект был уже принят. Здесь и в следующей комнате, ближайшей к личным апартаментам дядюшки, вся корреспонденция, прежде чем попасть к нему на стол, безжалостно обрабатывалась, из нее делались выборки и выжимки. В двух следующих комнатах дядюшка беседовал с посетителями, мой волшебник дядя, который уже обзавелся собственными вкладчиками и для которого не было ничего невозможного.
   Обычно он сидел, поджав под себя ногу, с сигарой в зубах и со смешанным выражением подозрительности и блаженства на лице слушал очередного посетителя, который настойчиво предлагал ему тот или иной способ умножить его богатства.
   — Ты, Джордж? — встречал он меня. — Входи. Тут вот какая штука. Расскажите-ка ему, мистер… еще раз. Налить тебе, Джордж? Нет? Разумно! Ну, слушай.
   Я всегда был готов слушать. Какие только финансовые чудеса не совершались в Хардингеме, особенно в дни великого расцвета дел моего дядюшки, но все это было ничто по сравнению с проектами, которыми его забрасывали. Небольшая комната, в которой он обычно принимал, была выдержана в коричневых с золотом тонах. Дядюшка поручил Бордингли заново отделать ее и развесил по стенам с полдюжины видов Сэссекса, работы Уэбстера. В последнее время он появлялся здесь в вельветовой золотисто-коричневой куртке и этим, на мой взгляд, уж слишком подчеркивал избранный им стиль; кроме того, он расставил здесь несколько довольно грубых бронзовых китайских безделушек.
   В эти годы бурного, неслыханного размаха его деятельности он был во всех отношениях очень счастливым человеком. Он наживал и тратил — о чем я расскажу в свое время — огромные деньги. Всегда он был в движении, всегда бодр душой и телом и почти никогда не уставал. Он был окружен всеобщим почтением не только в мечтах, но и наяву, он шагал по жизни триумфальным маршем. Вряд ли он знал, что такое недовольство собой, до тех самых пор, пока не разразилась катастрофа. Все вокруг него кипело и бурлило… Мне думается, он был счастливейшим человеком на свете.
   Вот я сижу и пишу обо всем этом, зачеркиваю, отбрасываю, пытаясь связно изложить историю нашего величия, которое кажется мне чудом, и безмерная нелепость его поражает меня так, словно она открывается мне впервые. На вершине своей славы, по своим скромным подсчетам, дядюшка, должно быть, имел собственности и кредита примерно на два миллиона фунтов, которые он мог предъявить в обеспечение своих огромных и довольно неопределенных обязательств, а ворочал он, надо полагать, примерно тридцатью миллионами. Наше общество, чуждое всякого порядка и благоразумия, дало ему все эти богатства, столь высоко оценило его труды, состоявшие в том, что он сидел у себя в кабинете, строил хитроумные планы и всячески обманывал это общество. Ведь он ничего не создал, ничего не изобрел, ничего не сберег. Я не поручусь, что хотя бы одно из наших грандиозных предприятий дало людям что-нибудь стоящее и полезное. Некоторые из них, подобно Тоно Бенге, были, с точки зрения любого честного человека, самым настоящим мошенничеством: за свои деньги вы, в сущности, не получали ничего, кроме нарядной обертки с громкой рекламой. И повторяю: дела в Хардингеме были еще детскими игрушками по сравнению с разными махинациями, которыми нас соблазняли. Мне вспоминается нескончаемый поток осаждавших нас прожектеров. То кто-то предложил продавать хлеб, назвав его как угодно, только не хлебом, чтобы обойти закон, и вот была создана, но вскоре разбилась о твердыню закона компания «Бескорковые булочные изделия — залог здоровья», то нам навязывали новые формы рекламы, которые еще верней оглушат публику, то соблазняли только что открытыми залежами полезных ископаемых, то предлагали взамен какого-нибудь предмета первой необходимости выпустить дешевый, дрянной суррогат, то какой-нибудь слишком хорошо осведомленный служащий жаждал надуть своего хозяина и во что бы то ни стало сделаться нашим компаньоном. Все это преподносилось нам со знанием дела, весьма убедительно. Вот является какой-нибудь шумный краснощекий толстяк и пытается захватить нас врасплох, разыграть этакого простака и рубаху-парня; или какой-нибудь склочник, желтый от несварения желудка, или весьма серьезный юноша, одетый необычайно тщательно, с моноклем и цветком в петлице, а вот какой-нибудь манчестерец с немудреной речью, но себе на уме, или шотландец, стремящийся изложить свое дело как можно яснее и обстоятельнее. Многие приходили по двое, по трое, нередко в сопровождении ходатая, который и вел переговоры. Одни бывали бледны и серьезны, другие безмерно волновались: повезет ли им? Некоторые просили и умоляли о поддержке. Дядя отбирал тех, кто ему был нужен, а на всех прочих не обращал внимания. Он стал вести себя с просителями, как истый самодержец. Он чувствовал, что властен распоряжаться ими, и они тоже это чувствовали. Стоит ему сказать: «Нет!» — и они рассеются, как дым… Он стал чем-то вроде водоворота, к которому сами собой устремляются богатства. Дядюшка неудержимо богател: грудами копились акции, договоры на аренду, закладные, долговые расписки.
   Пустив полным ходом свои предприятия, он счел необходимым по примеру своих предшественников учредить три мощные торговые компании: Лондонско-Африканский коммерческий банк. Компанию кредитного общества британских торговцев и Торговую компанию с ограниченной ответственностью. Все это было в дни его расцвета, когда я почти совсем не занимался делами. Я говорю это не из желания оправдаться, не скрываю, что был директором всех трех этих компаний и, должен сознаться, не знал и не хотел знать, того, что следовало знать, занимая этот пост. Заканчивая свой финансовый год, каждая из этих компаний оказывалась платежеспособной, так как продавала одной из своих сестер крупные пакеты акций и из вырученных денег оплачивала дивиденды. А я сидел за столом и со всем соглашался. Так мы удерживали в равновесии наш радужный, до отказа раздувшийся мыльный пузырь…
   Теперь вы, надо думать, понимаете, за какие великие услуги наше фантастически устроенное общество одарило дядюшку несметным богатством, властью и неподдельным уважением. Это все была баснословная плата за смелую выдумку, награда за единственную реальность человеческого бытия — иллюзию. Мы ведь оделили людей надеждой и прибылью, и волна оживления и доверия подхватила и понесла их севшие на мель дела.
   — Мы создаем веру, Джордж, — сказал однажды дядюшка. — Вот что мы делаем. И, ей-богу, надо продолжать в том же духе. Мы занимаемся этим с тех самых пор, как я заткнул пробкой первую бутыль Тоно Бенге.
   Вернее было бы сказать, не создаем, а фабрикуем! И все же, скажу я вам, в известном смысле он был прав. Без доверия нет цивилизации, только благодаря ему мы можем держать деньги в банке и выходить на улицу без оружия. Банк, хранящий деньги, или полисмен, поддерживающий порядок в уличной сутолоке, — это блеф, лишь немного менее дерзкий, чем затеи моего дядюшки. Если бы от банков потребовали четверть доли того, что они берутся обеспечить, они тотчас оказались бы несостоятельными. Вся эта наша современная торгашеская, не признающая платежей наличными цивилизация, — штука столь же непрочная и ненадежная, как сновидение. Трудится в поте лица своего великое множество людей, все гуще становится сеть железных дорог, в самое небо вздымаются города и расползаются вдаль и вширь, открываются шахты, шумят заводы, ревет пламя в литейных, пароходы бороздят океан, заселяются новые земли, — и по этому деятельному, созидающему миру расхаживают богатые собственники, все им подвластно, все к их услугам; самоуверенные, они и нас заставляют в них поверить, собирают нас, соединяют, и поневоле, сами того не ведая, мы становимся членами одного братства. Я изобретаю и проектирую свои двигатели. Развеваются флаги, рукоплещут толпы, заседают парламенты. Но, право же, порой мне кажется, что вся эта нынешняя коммерческая цивилизация ничуть не лучше деятельности моего злополучного дядюшки — тот же мыльный пузырь уверений и обещаний, который все раздувается, становится все эфемернее; так же неосновательны расчеты, так же ненадежны дивиденды, так же смутна и давно забыта конечная цель, и, быть может, нашу цивилизацию так же неудержимо несет к какой-то грандиозной катастрофе, как несло моего дядюшку к трагической развязке его блистательной карьеры…
   Так мы преуспевали и четыре с половиной года жили жизнью, в которой неразличимо переплелись реальность и фантастика. Пока нас не подвела наша же собственная недальновидность, мы разъезжали в самых великолепных автомобилях по вполне реальным шоссе, привлекали к себе всеобщее внимание и держались с достоинством в самых блестящих домах, стол у нас всегда был роскошный, а ценные бумаги и деньги нескончаемым потоком лились в наши карманы. Сотни тысяч мужчин и женщин низко кланялись нам, оказывали нам почет и уважение, отдавали нам свой труд; стоило мне сказать слово — и мои ангары и мастерские разрастались, и с неба устремлялись мои аэропланы и распугивали чибисов в низинах; стоило дядюшке махнуть рукой — и вот ему уже принадлежит «Леди Гров» со всеми своими рыцарскими преданиями и вековым покоем; новый взмах руки — и архитекторы хлопочут над проектом огромного дворца в Крест-хилле, который так и не был достроен, и к услугам дядюшки уже целая армия рабочих, из Канады везут голубой мрамор, из Новой Зеландии — строевой лес; и под всем этим, представьте, просто-напросто ничего нет, одни лишь вымышленные ценности, столь недолговечные, как золото радуги в небе.

 

 
   Мне случается нередко проходить мимо отеля Хардингем, и я искоса поглядываю через громадную арку во двор на фонтан и зеленый папоротник и думаю о тек далеких днях, когда я был чуть ли не в самом центре этого нашего водоворота алчности и предприимчивости. Снова вижу бледное, напряженное лицо дядюшки, слышу, как он ораторствует, как принимает решения, взяв себе за образец Наполеона, «хватает за рога», «бьет наверняка», «берет на испуг», «ловит удачу». Ему особенно полюбилась эта последняя поговорка. Под конец, что бы он ни затеял, все у него так и получалось; раз — и готово, поймал удачу!..
   Каких только чудаков не заносило к нам! Среди прочих появился и Гордон-Нэсмит, своеобразнейшая фигура, полумечтатель-полуавантюрист; ему суждено было втянуть меня в самое нелепое из всех моих приключений, в авантюру с островом Мордет, и по его милости мои руки, как говорится, обагрились кровью. Удивительное дело, этот памятный случай очень мало тревожит мою совесть, зато неизменно волнует воображение. Об острове Мордет подробно сообщалось в правительственном отчете, и сообщения эти были весьма далеки от правды; и до сих пор есть веское основание не раскрывать всей правды, но благоразумие не позволяет мне начисто умолчать об этом.
   Я и сейчас живо помню, как Гордон-Нэсмит появился в дядином кабинете, в его святая святых, — длинный, дочерна загорелый, в спортивном костюме, лицо узкое, как лезвие ножа, с резкими, заостренными чертами и одним выцветшим голубым глазом, впадину на месте второго плотно прикрывало опущенное веко; помню, как, изо всех сил стараясь казаться непринужденным, он рассказывал нам фантастическую историю об огромной груде куапа, который валяется то ли заброшенный, то ли никому не известный на берегу острова Мордет среди побелевших, высохших мангров и черного солоноватого ила.
   — Что это еще за куап? — спросил дядюшка, когда Нэсмит в четвертый раз произнес это слово.
   — Аборигены называют его не то куап, не то куаб, не то куабб, — был ответ. — У нас с ними были не такие уж хорошие отношения, чтобы разобрать, как это произносится. Но там есть что взять. Они этого не знают. Никто не знает. Я добрался до этого гиблого места в пироге, один. Слуги не хотели туда плыть, а я сделал вид, что изучаю растительность…
   В первую же минуту Гордон-Нэсмит попытался поразить наше воображение.
   — Слушайте, — провозгласил он, входя, и плотно прикрыл за собой дверь. — Хотите вы двое выложить шесть тысяч, если вам подвернется случай заработать чистых полторы тысячи процентов годовых, — да или нет?
   — У нас таких случаев сколько угодно, — сказал дядя; его сигара воинственно подскочила вверх, он протер очки и откинулся на стуле. — Мы предпочитаем верных двадцать.
   У Гордон-Нэсмита был горячий нрав. Я понял это по тому, как он сдвинул брови и выпрямился, и поспешил вмешаться.
   — Не верьте, — сказал я, прежде чем он успел вымолвить хоть слово. — Вы — это совсем другое дело, я про ваши книги наслышан. Мы очень рады, что вы пришли к нам. Черт побери, дядя! Ведь это Гордон-Нэсмит! Садитесь. Так что там? Минералы?
   — Куап, — сказал Гордон-Нэсмит, уставив в меня свой единственный глаз. — Груды куапа.
   — Груды, — негромко повторил дядя, и очки его, и всегда-то сидевшие криво, совсем перекосились.
   — Вам бы только в бакалейной лавочке торговать! — презрительно бросил Гордон-Нэсмит, уселся и взял сигару из дядюшкиного ящика. — Зря я к вам пришел! Но раз уж я здесь… Так вот, прежде всего о куапе. Куап, сэр, — это самое радиоактивное вещество на свете. Вот что такое куап! Это охваченная разложением масса грунта, содержащего в себе тяжелые металлы: полоний, радий, торий, церий, — есть там и неизвестные элементы. В том числе штука, которая пока что называется «Икс-к». Из них там получилась сплошная каша, что-то вроде гниющего песка. Что это такое, как оно образовалось, я не знаю. Похоже, что там забавлялось какое-нибудь дитя исполина. Там две кучи — одна небольшая, другая — огромная, и на много миль вокруг все загублено, выжжено, мертво. Стоит вам туда прийти — и куап ваш. Вам остается его взять — только и всего.
   — Выглядит недурно, — сказал я. — А есть у вас образцы?
   — А как же! Можете получить сколько угодно, хоть две унции.
   — Где они?
   Он насмешливо и испытующе посмотрел на меня своим голубым глазом.
   Некоторое время он курил и парировал мои вопросы, не вдаваясь в подробности, потом стал рассказывать более связно. Я слушал его и видел перед собой странный, забытый богом и людьми клочок атлантического побережья, длинные, извилистые протоки, которые разветвляются, расходятся во все стороны и несут тяжелый, вязкий ил и грязь в океан, и все это растворяется в грохочущем прибое и оседает на густо переплетенных водорослях, чьи мохнатые когти таятся в глубоких мерцающих водах. Там удушающая жара, тяжелый, недвижный воздух насыщен запахом гниющих растений, и вдруг зеленая стена расступается — и перед тобою кусок голой земли; по краю торчат иссохшие, белые, точно кость, стволы деревьев, до самого горизонта распахнулась яркая синь океана, ослепительно блещет прибой, и так пустынна эта мертвая полоса ила и грязной гальки и выбеленного солнцем, иссеченного волнами песка… Немного подальше, среди сожженных, мертвых трав, стоят пустые хижины на сваях, — пустые потому, что всякий, кто проведет здесь два месяца, обречен на смерть; его изгложет, как проказа, неведомый недуг. Навесы обрушились, столбы и доски, источенные червями, покосились, осели, но по настилу, хотя и не без риска, все еще можно пройти. И посреди всего этого, под нависшей, острой скалой, которая разрезает надвое мертвый берег, торчат, словно спины двух лежащих кабанов, две неуклюжие продолговатые кучи, одна небольшая, другая огромная, — это куап!
   — Там он и лежит, — сказал Гордон-Нэсмит. — И если уж он вообще чего-нибудь стоит, так ему цена три фунта за унцию. Две большие кучи, он гнилой, мягкий, греби лопатой и вези, там его тонны.
   — Откуда он там взялся?
   — Бог его знает!.. Но он там лежит, остается только взять его. Взять, а не купить: в тех местах не с кем торговать. В тех местах только и ждут доброго дядю, который откроет их богатства и заберет оттуда. Там он лежит и ждет хозяина.
   — А разве нельзя было все же как-нибудь сговориться с аборигенами?
   — Они для этого слишком тупы. Надо просто прийти и взять. Вот и все.
   — А если попадешь к ним в лапы?
   — Все может быть. Но только они не слишком опасные противники.
   Мы стали подробно обсуждать, насколько велик этот риск.
   — Нет, им меня не поймать, я всегда от них удеру, — заявил Гордон-Нэсмит. — Дайте мне яхту, больше мне ничего не надо.
   — А если вас все-таки поймают? — усомнился дядя.
   Мне кажется, Гордон-Нэсмит воображал, что стоит рассказать нам про куап, и мы тут же выложим ему чек на шесть тысяч фунтов. Рассказ был интересен, но чека мы не выложили. Я поставил условием, что он даст образцы своего куапа для исследования, и он нехотя согласился. Я думаю, он предпочел бы, чтобы я не проверял их. Он чуть было не сунул руку в карман, и этот жест убедил нас, что образец при нем, но в последнюю секунду он решил повременить и не предъявлять его. Видно, этот человек не был склонен к откровенности. Ему не хотелось давать нам образцы, и он не пожелал указать нам, где же находится этот его остров Мордет, а лишь предоставил для догадок пространство радиусом в триста миль. Он не сомневался, что тайне его нет цены, но понятия не имел, насколько откровенным можно быть с деловыми людьми. И вот, желая выиграть время и поразмыслить, он повел разговор о другом.