В те напряженные недели у острова Мордет я многое понял и в себе и в человеческой природе. Я проник в нутро эксплуататора, жестокого работодателя, надсмотрщика над рабами. Я вовлек людей в опасность, о которой они не знали, я решил, невзирая ни на что, сломить сопротивление, покорить их и использовать в собственных целях, и я ненавидел этих людей. Но я ненавидел и весь род человеческий, пока был возле куапа…
   И меня не покидало сознание неотложности дела и в то же время мучил страх, что нас обнаружат и все кончится. Я хотел опять выйти в море — нестись на север, увозя добычу. Я опасался, что мачты видны с моря и могут выдать нас какому-нибудь любопытному штурману, плывущему в открытом море. А как-то вечером, незадолго до окончания погрузки, я увидел вдали на озере каноэ с тремя аборигенами: я взял у капитана бинокль и стал разглядывать — они пристально смотрели на нас. Один из них, одетый в белое, был, по-видимому, метис. Некоторое время они спокойно наблюдали за нами, потом скрылись в протоке, убегающем в чащу.
   Три ночи кряду — и это чуть не доконало меня — я видел во сне дядю, лицо у него было мертвенно бледное, как у клоуна, и от уха до уха горло рассекала рана — длинная, багровая рана. «Слишком поздно, — говорил он, — слишком поздно!..»

 

 
   Через день или два после того, как началась погрузка, меня одолела бессонница и такая тоска, что я не в силах был оставаться на бриге. Незадолго до восхода солнца я одолжил у Поллака ружье, спустился по сходням и, перебравшись через кучи куапа, побрел вдоль берега. Я прошел мили полторы в тот день и миновал развалины старой пристани; мне понравилось окружавшее меня запустение, и, вернувшись назад, я проспал почти целый час. Чудесно было так долго оставаться в одиночестве — ни капитана, ни Поллака, никого. Я повторил вылазку на следующее утро и еще на следующее, и это вошло в привычку. Так как погрузка куапа была уже налажена, я располагал временем и забирался все дальше и дальше, а вскоре стал брать с собой еду.
   Я стал выходить за пределы пространства, опустошенного куапом. По краю тянулась полоса чахлой растительности, потом какие-то топкие джунгли, через которые с трудом можно было пробраться, а дальше начинался лес — гигантские стволы деревьев, словно канатами, оплетенные ползучими растениями, и корни, уходящие в болотистую почву. Здесь я обычно бродил, не то мечтая, не то ботанизируя, и всегда меня неудержимо тянуло из этой чащи на солнце, и именно здесь я убил человека.
   Трудно представить себе более нелепое и напрасное убийство. Даже сейчас, когда я описываю так хорошо запомнившиеся подробности, я снова ощущаю его несуразность и бесцельность, понимаю, как оно не вяжется ни с одной из придуманных людьми ясных и логичных теорий о жизни и смысле мироздания. Я убил человека и хочу рассказать об этом, но не могу объяснить, почему я это сделал и, особенно, почему я должен нести за это ответственность.
   В то утро я набрел в лесу на тропинку и с досадой подумал, что ее проложили люди. А людей мне не хотелось видеть. Чем меньше мы будем соприкасаться с здешними жителями, тем полезнее для нашего дела. До сих пор аборигены нам нисколько не докучали. Я повернул назад и побрел по корневищам, грязи, сухой листве и лепесткам, осыпавшимся с зеленых ветвей, и вдруг увидел свою жертву.
   Я заметил его, когда оказался от него шагах в сорока, — он молча смотрел на меня.
   Что и говорить, он не отличался привлекательностью. Он был очень черный и совсем голый, если не считать грязной набедренной повязки, с кривыми ногами и растопыренными пальцами, а грузный живот свисал складками над краем повязки и веревкой, заменявшей пояс. Лоб у него был низкий, нос сильно приплюснутый, а нижняя губа вздутая и иссиня-красная. У него были короткие курчавые волосы, и вокруг шеи веревка, и на ней кожаный мешочек. Он держал мушкет, за поясом торчала пороховница. Это была странная встреча. Я стоял перед ним, может быть, немного замызганный, но все же цивилизованный и даже утонченный человек, который родился, вырос и воспитывался в каких-то традициях. В руке я сжимал непривычное для меня ружье. И главное, каждый из нас обладал живым мозгом, взбудораженным этой встречей, и ни один не знал, о чем думает другой и как с ним поступить.
   Он сделал шаг назад, потом споткнулся и побежал.
   — Стой, стой, дурень! — крикнул я по-английски и бросился следом, выкрикивая еще что-то в этом роде. Но я не мог состязаться с ним в беге по корням и грязи.
   У меня мелькнула нелепая мысль: «Нельзя дать ему уйти, он донесет на нас!»
   Я мгновенно остановился, поднял ружье, прехладнокровно прицелился, старательно нажал курок и выстрелил ему прямо в спину.
   Я увидел — и мое сердце забилось от восторга, — что пуля ударила его меж лопаток. «Попал», — сказал я, опуская ружье, а он повалился и умер, не издав даже стона… «Вот те на! — удивленно воскликнул я. — Я убил его!» Я огляделся вокруг и осторожно, со смешанным чувством не то изумления, не то любопытства пошел взглянуть на человека, чью душу я так бесцеремонно вытряхнул из нашего презренного мира. У меня не было ощущения, что это дело моих рук, — я приблизился к нему, как к неожиданной находке.
   Лицо его было разбито вдребезги; смерть, видимо, наступила мгновенно. Я убедился в этом, наклонившись и приподняв его за плечи. Потом бросил его и стоял, вглядываясь в чащу деревьев. «Бог ты мой!» — сказал я. До этого я видел покойника только один раз, не считая, конечно, трупов в анатомическом театре, мумий и тому подобных зрелищ. Я стоял над телом, удивляясь, бесконечно удивляясь.
   Практическая мысль рассеяла замешательство. Не слышал ли кто-нибудь выстрела?
   Я перезарядил ружье.
   Потом я почувствовал себя увереннее, и мысли мои вернулись к убитому мною человеку. Что теперь делать?
   Наверное, нужно его зарыть в землю. Во всяком случае, надо его спрятать. Я размышлял спокойно; потом положил ружье и потащил труп за руку к месту, где ил казался особенно топким, и столкнул его туда. Пороховница на полдороге выскользнула из-за повязки, и я вернулся за ней. Потом вдавил тело поглубже в грязь прикладом ружья.
   Позднее я вспоминал об этом с ужасом и отвращением, но тогда я вел себя, словно был занят самым обыденным делом. Я огляделся, проверяя, нет ли еще каких-нибудь улик, свидетельствующих об убийстве, огляделся, как человек, укладывающий свой чемодан в номере гостиницы.
   Потом я определил, где нахожусь, и, соблюдая осторожность, пошел обратно к судну. Я был серьезен и сосредоточен, как пустившийся в браконьерство мальчишка. Только когда подходил к бригу, я начал осознавать значение содеянного, понимать, что это посерьезнее, чем пристрелить птицу или кролика.
   А ночью случившееся приняло огромные, зловещие размеры.
   — Боже мой! — воскликнул я, проснувшись, как от толчка. — Да ведь это убийство!
   Потом я лежал без сна, происшедшее вновь возникало у меня перед глазами. Эти видения каким-то странным образом переплетались с тем страшным сном о дяде. Черное тело — я видел его теперь искалеченным и частично зарытым и все же ощущал, что человек этот жив и все подмечает, — слилось в моем видении с багровой раной на шее дяди. Я пытался отделаться от этого кошмара, но мне никак не удавалось.
   Весь следующий день меня преследовала мысль об этом безобразном трупе. Я нисколько не суеверен, но эта мысль угнетала меня. Она увлекла меня в заросли, на то самое место, где я спрятал убитого.
   Над телом потрудился уже какой-то дикий зверь, и оно лежало на виду.
   Я добросовестно зарыл истерзанный, распухший труп и вернулся на бриг, и опять всю ночь мне снились страшные сны. Назавтра я все утро боролся с желанием пойти к тому месту; скрывая снедавшую меня тайну, я играл с Поллаком в «нап» и вечером уже было отправился, и меня едва не застигла ночь. Я так и не сказал никому о том, что сделал.
   На следующее утро я все же пошел. Труп исчез, а вокруг ямы в грязи, откуда его вытащили, были следы человеческих ног и отвратительные пятна.
   Обескураженный и растерянный, я вернулся на бриг. Именно в этот день матросы собрались на корме, все враждебно смотрели на нас, руки и лица у них были в язвах.
   — С нас хватит, и мы не шутим, — заявили они через своего представителя Эдвардса.
   И я ответил, очень довольный:
   — С меня тоже. Что ж, отплываем.

 

 
   Это произошло как раз вовремя. Нас уже разыскивали, работал телеграф, а через четыре часа после того, как мы вышли в море, мы наскочили на канонерку, посланную к побережью на поиски, и если бы мы были все еще за островом, она захватила бы нас, как зверя в западне. В ночном небе быстро мчались облака, иногда прорывался бледный свет луны, море и ветер бушевали, и бриг, качаясь, шел сквозь дождь и туман. Внезапно все вокруг побелело от лунного света. К востоку, ныряя по волнам, появился длинный темный силуэт канонерки. С нее тотчас заметили «Мод Мери» и, чтобы остановить нас, выпалили из какой-то хлопушки.
   Помощник капитана спросил меня:
   — Сказать капитану?
   — К черту капитана! — ответил я, и мы не мешали ему спать все два часа, пока длилась погоня; наконец нас поглотил ливень. Тогда мы изменили курс и пошли наперерез канонерке, а утром только ее дымок виднелся вдали.
   Мы избавились от Африки — и в трюме была добыча. Казалось, теперь-то мы уже скоро будем дома.
   Впервые с тех пор, как еще на Темзе меня свалила морская болезнь, настроение мое поднялось. Физически я и сейчас чувствовал себя отвратительно, но, несмотря на приступы тошноты, я был настроен хорошо. По моим тогдашним расчетам, положение было спасено. Я уже видел, как с триумфом возвращаюсь на Темзу, и, казалось, ничто в мире не помешает через две недели пустить в продажу кэйпернову идеальную нить накала. Монополия на электрические лампы была у меня, можно сказать, в кармане.
   Черный окровавленный труп, весь в серо-бурой грязи, уже не преследовал меня, как наваждение. Я возвращался в мир, где есть ванная, приличная еда, и воздухоплавание, и Беатриса. Я возвращался к Беатрисе, к своей настоящей жизни из этого колодца, куда я упал. Я повеселел, и уже ни морская болезнь, ни лихорадка, вызванная куапом, не могли испортить мне настроение.
   Я соглашался с капитаном, что англичане — это подонки Европы, накипь, мерзкий сброд, и, ставя по полпенни, проиграл Поллаку три фунта в «нап» и «юкер».
   А потом, представьте себе, когда мы, обогнув Зеленый Мыс, вышли в Атлантический океан, бриг начал разваливаться на куски. Я не беру на себя смелость объяснять, что именно тут произошло. Все же мне думается, недавняя работа Грейффенгагена о влиянии радия на древесную ткань в какой-то мере подтверждает мою догадку о том, что излучение куапа вызывает быстрый распад древесного волокна.
   Едва мы двинулись в обратный путь, бриг повел себя как-то необычно, а когда его стали трепать сильные ветры и волны, он дал течь. Вскоре вода обнаружилась не в каком-нибудь определенном месте, а повсюду. Не то чтобы вода забила ключом, — нет, она просачивалась сперва у разрушившихся краев обшивки, а потом и сквозь нее.
   Я глубоко убежден, что вода проходила сквозь дерево. Сначала она просачивалась еле-еле, потом потекла струйками. Это было все равно, что нести влажный сахарный песок в тонком бумажном кульке. Вскоре вода нас стала так заливать, словно на дне трюма открыли дверь.
   Стоило течи начаться, и ее уже нельзя было остановить. День, а то и дольше мы боролись, не щадя сил, и моя спина, все тело до сих пор еще помнит, как мы откачивали; я помню усталость в руках и то, как вскидывалась и падала струйка воды в такт движению насоса, помню передышки, и как меня будили, чтобы снова откачивать, и усталость, которая все накоплялась. Под конец мы уже ни о чем, кроме откачки, не думали, нас словно заколдовали: навеки обрекли откачивать воду. Я и сейчас помню, что почувствовал облегчение, когда Поллак со своей неизменной трубкой во рту подошел ко мне и, жуя мундштук, сказал:
   — Капитан говорит, что эта проклятая посудина сейчас пойдет ко дну. Что?
   — Вот и хорошо! — сказал я. — Нельзя же вечно откачивать воду.
   Не спеша, вяло, усталые и угрюмые, мы сели в лодки и отплыли подальше от «Мод Мери», а потом перестали грести и стояли неподвижно среди зеркальной глади моря, ожидая, пока она потонет. Все молчали, даже капитан молчал, пока она не скрылась под водой. Потом он заговорил вполголоса, совсем кротко:
   — Это первый корабль, что я потерял… И это была нечестная игра! Это был такой груз, что никакой человек не должен принять. Нет!
   Я смотрел на круги, медленно расходившиеся по воде в том месте, где исчезла «Мод Мери» и с нею последний шанс Торгового агентства. Я так устал, что уже ничего больше не чувствовал. Я думал о том, как хвастал перед Беатрисой и дядей, как выпалил: «Я поеду!» — думал о бесплодных месяцах, прошедших после этого опрометчивого шага. Меня разбирал смех, я смеялся над собой, смеялся над роком…
   Но капитан и матросы не смеялись. Люди злобно смотрели на меня и терли свои изъеденные язвами руки, потом взялись за весла…
   Как всему миру известно, нас подобрал «Портленд Касл» — пассажирский пароход линии «Юнион Касл».
   Парикмахер там был чудесный человек, он даже смастерил мне фрак и раздобыл чистую сорочку и теплое белье. Я принял горячую ванну, оделся, пообедал и распил бутылку бургундского.
   — А теперь, — сказал я, — есть у вас здесь газеты? Я хочу знать, что творилось все это время на белом свете.
   Официант дал мне все газеты, какие там были, но я сошел в Плимуте, все еще слабо представляя себе ход событий. Я отделался от Поллака, оставил капитана и его помощника в гостинице, а матросов в Доме моряка ждать, пока я сумею расплатиться с ними, и отправился на вокзал.
   Газеты, которые я купил, объявления, которые я увидел, — поистине вся Англия трубила о банкротстве моего дяди.



Часть четвертая

«Конец Тоно Бенге»




1. Мыльный пузырь лопнул


   В тот вечер я последний раз был у дядюшки в Хардингеме. Здесь все неузнаваемо изменилось. Вместо толпы угодливых прихлебателей тут околачивалось несколько назойливых репортеров, ожидающих интервью. Роппер, могущественный швейцар, был еще здесь, но теперь он ограждал дядю от чего-то более неприятного, чем отнимающие время просители. Я застал дядюшку в его кабинете, он делал вид, что работает, хотя на самом деле был погружен в мрачное раздумье. Он пожелтел и весь съежился.
   — Господи! — сказал он, увидев меня. — Ну и отощал ты, Джордж. И от этого твой шрам куда заметнее.
   Некоторое время мы невесело смотрели друг на Друга.
   — Куап, — сказал я, — на дне Атлантики. Тут счета… Надо заплатить людям…
   — Видал газеты?
   — Прочитал их все в поезде.
   — Приперли к стенке, — сказал он. — Неделя, как приперт к стенке. Лают на меня… А я держи ответ. Устал немного… Уф!
   Он вздохнул и протер очки.
   — Желудок уже не тот, — пояснил он, отдуваясь. — В такие-то времена это и обнаруживаешь. Как все случилось, Джордж? Твоя маркониграмма… Я даже струхнул немного.
   Я ему вкратце рассказал. Пока я говорил, он сочувственно кивал головой, а под конец налил что-то из аптечного пузырька в липкую рюмочку и выпил. Теперь я заметил лекарства — перед ним среди разбросанных бумаг стояли три или четыре бутылочки, и в комнате пахло чем-то странно знакомым.
   — Да, — сказал он, вытирая губы, и заткнул пузырек пробкой. — Ты сделал все, что мог, Джордж. Судьба против нас.
   Он задумался, держа бутылку.
   — Иногда судьба тебе улыбнется, а иногда нет. Иногда нет. И тогда что ты такое? Солома в печке. Хоть борись, хоть не борись!
   Он задал несколько вопросов, и мысли его снова вернулись к собственным неотложным делам. Я старался вытянуть из него вразумительный рассказ о нашем положении, но мне это не удалось.
   — Ох, как мне тебя не хватало! Как мне тебя не хватало, Джордж! На меня так много свалилось. У тебя иногда бывают светлые мысли.
   — Что случилось?
   — Ну, этот Бум!.. Прямо дьявольщина!
   — Да, но… Как же все-таки? Не забывай, я ведь только с моря.
   — Я слишком расстроюсь, если начну сейчас рассказывать. Это какой-то запутанный клубок.
   Он пробормотал что-то про себя, мрачно задумался, потом, словно очнувшись, сказал:
   — Кроме того… тебе лучше не вмешиваться в это. Узел затягивается. Начнутся разговоры. Отправляйся-ка в Крест-хилл и летай себе. Вот это — твое дело.
   Его вид и тон вызвали во мне прежнюю необъяснимую тревогу. Признаюсь, мною опять овладел этот кошмар острова Мордет; пока я смотрел на дядюшку, он снова потянулся к пузырьку с возбуждающим.
   — Это от желудка, Джордж, — сказал он. — Меня это поддерживает. Каждого человека что-нибудь поддерживает… У каждого что-нибудь сдает — голова, сердце, печень… Падает вниз-з-з… Что-нибудь сдает. Наполеон — и тот в конце концов сдал. Во время Ватерлоо его желудок никуда не годился. Хуже, чем мой, не сравнить.
   Подействовало возбуждающее, и дядя оживился. Глаза его заблестели. Он принялся бахвалиться. Теперь он приукрашивал положение, отказываясь от того, в чем признался раньше.
   — Это как отступление Наполеона из России, — сказал он, — остается еще возможность Лейпцига. Это баталия, Джордж, большое сражение. Мы деремся з-за миллионы. У меня еще есть шансы. Еще не все карты биты. Не могу я все свои планы выложить… как бы не сглазить.
   — Ты мог бы…
   — Не могу, Джордж. Ты же не станешь требовать, чтобы тебе показали какой-нибудь эмбрион? Придется подождать. Я знаю. В некотором роде я знаю. Но рассказывать… Нет! Тебя так долго не было. И теперь все так сложно.
   Его настроение поднималось, а я все сильнее ощущал глубину катастрофы. Я увидел, что только больше запутаю его в те сети, которые он плел, если буду докучать ему вопросами и требовать объяснений. Мои мысли перекинулись на другое.
   — Как поживает тетя Сьюзен? — спросил я.
   Мне пришлось повторить вопрос. На минуту дядюшка перестал озабоченно бормотать и ответил тоном, каким повторяют заученную формулу:
   — Она хотела бы сражаться рядом. Она бы хотела быть здесь, в Лондоне. Но есть узлы, которые я должен распутать сам. — Глаза его задержались на стоявшей перед ним бутылочке. — И многое произошло… Ты мог бы съездить и поговорить с ней, — сказал он почти повелительно. — Я, пожалуй, приеду завтра вечером.
   Он посмотрел на меня, словно надеясь, что на этом разговор кончится.
   — На воскресенье? — спросил я.
   — На воскресенье, Джордж. Слава тебе, господи, что есть на свете воскресенья!

 

 
   Совсем не таким я представлял себе возвращение домой, в «Леди Гров», когда вышел в море с грузом куапа и воображал, что идеальная нить накала уже у меня в руках. Я шел в сумерках среди холмов, и покой летнего вечера казался мне покоем свежей могилы. Не было больше снующих рабочих, не было на шоссе велосипедистов. Все замерло.
   От тети Сьюзен я узнал, что люди по собственному побуждению устроили трогательную демонстрацию: когда в Крест-хилле прекратились работы и они получили последнее жалованье, они прокричали «ура» дядюшке и освистали подрядчиков и лорда Бума.
   Не могу теперь вспомнить, как мы с тетей встретились. Наверное, я был тогда очень усталым, эти впечатления изгладились из памяти. Но я помню очень ясно, как мы сидели за круглым столиком у большого окна, выходящего на террасу, обедали и разговаривали. Помню, она говорила о дядюшке.
   Она спросила, не показался ли он мне нездоровым.
   — Я хотела бы ему помочь, — сказала она. — Но ему никогда не было от меня большой помощи. Он все делает по-своему. А с тех пор, с тех пор… Словом, с тех пор, как он начал богатеть, он многое скрывает от меня. В прежние дни было не так… Он там… Я не знаю, что он делает. Он не разрешает мне быть около него… От меня скрывает больше, чем от всех остальных. Даже слуги что-то утаивают от меня. Они стараются, чтобы мне не попали в руки ужасные газеты Бума… Наверное, его приперли к стенке, Джордж! Бедный мой медвежонок! Бедные мы, старые Адам и Ева! Судебные исполнители огненными мечами гонят нас из нашего рая! А я надеялась, что больше мы не будем переселяться. Хорошо, что не в Крест-хилл. Но ему ох как трудно! У него там, должно быть, столько неприятностей. Бедный старикан! Мы, наверное, не можем ему помочь. Мы, наверное, еще больше взволновали бы его. Подлить тебе супу, Джордж, пока еще есть?
   Следующий день был полон сильных ощущений — один из тех дней, которые память выхватывает из обычного течения рядовых будней. Помню, как я проснулся в большой, хорошо знакомой комнате, которую всегда оставляли для меня, как лежал и смотрел на обитые лощеным ситцем кресла, на красивую мебель и смутные очертания кедров за окном и думал, что всему этому приходит конец.
   Я никогда не был жаден к деньгам, никогда не стремился к богатству, но теперь меня угнетало сознание, что меня ожидают нужда и лишения. После завтрака я вместе с тетушкой читал газеты, потом пошел взглянуть, как двигается у Котопа работа над «Лордом Робертсом Бета». Никогда еще я так не ценил щедрую яркость садов «Леди Гров», благородство царившего вокруг глубокого покоя. Было теплое утро позднего мая, одно из тех, которые, обретя все великолепие лета, еще не потеряли нежную прелесть весны. Пышным цветом распустились ракитник и сирень, желтые и белые нарциссы покрыли куртины, в тени которых притаились ландыши. Я шел среди рододендронов по ухоженным дорожкам и через боковую калитку вышел в лес, усеянный колокольчиками и дикими орхидеями. Впервые я со всей полнотой ощутил, как прекрасно пользоваться привилегиями человека состоятельного. И всему этому приходит конец, говорил я себе, всему этому приходит конец.
   Ни у дяди, ни у меня ничего не было отложено на черный день — все было поставлено на карту, и теперь я уже не сомневался, что мы разорены дотла. Прошло уже немало лет с тех пор, как я получил от дядюшки удивительную телеграмму, обещавшую мне триста фунтов в год, — я привык чувствовать себя обеспеченным человеком, — я вдруг оказался перед необходимостью заняться тем, чем озабочен весь род людской, — искать себе работу. Мне предстояло сойти с волшебного ковра и снова окунуться в мир реальности.
   Неожиданно я оказался на перекрестке дорог, где впервые после стольких лет мы встретились с Беатрисой. Странно, но, насколько я помню, я ни разу не подумал о ней с тех пор, как покинул корабль в Плимуте. Конечно, в подсознании она была все время, но ни одной ясной мысли о ней я не могу вспомнить. Я был всецело поглощен дядей и финансовым крахом.
   А тут меня словно ударило по лицу — и этому тоже конец!
   На меня вдруг нахлынули мысли о Беатрисе, и нестерпимо захотелось увидеть ее. Что она сделает, когда узнает о нашей ужасной катастрофе? Что она сделает? Как она примет это? К своему безграничному удивлению, я обнаружил, что очень мало могу сказать…
   Не встречу ли я ее случайно?
   Я пересек лес, вышел на холм и увидел Котопа на новом планере его собственной конструкции, он летел по ветру к моей старой посадочной площадке. Судя по полету, это был очень хороший планер. «Храбрый малый этот Котоп, — подумал я, — он и теперь продолжает свои опыты. Интересно, ведет ли записи? Но все это скоро кончится».
   Он искренне мне обрадовался.
   — Здорово не повезло, — сказал он.
   С месяц он сидел здесь без жалованья: в вихре событий о нем совсем позабыли.
   — Я торчал тут и делал, что мог. У меня есть немного своих денег, и я сказал себе: «Что ж, ты здесь с оборудованием, и никто за тобой не присматривает. Такого случая тебе до конца дней не подвернется, мой мальчик. Почему бы тебе им не воспользоваться?»
   — Как «Лорд Роберте Бета»?
   Котоп поднял брови.
   — Пришлось воздержаться, — сказал он. — Но выглядит он очень красиво.
   — Господи! — воскликнул я. — Хоть бы раз подняться на нем до краха. Читали газеты? Вы знаете, что нас ждет крах?
   — Ну, конечно, я читаю газеты. Стыд и позор, сэр! Такая работа, как наша, не должна зависеть от кармана частных лиц. Мы с вами должны быть на попечении государства, сэр, и если позволите…
   — Нечего позволять, — сказал я. — Я всегда был социалистом… в некотором роде… в теории. Пойдем посмотрим на него. Как он? Газ спущен?
   — Только на четверть заполнен. Этот ваш последний масляный лак держит газ изумительно. В неделю не потерял и кубического метра…
   Когда мы шли к ангарам, Котоп опять заговорил о социализме.
   — Рад, что могу назвать вас социалистом, сэр, — сказал он. — Цивилизованный человек должен быть социалистом. Я несколько лет был социалистом, начитавшись «Клариона». Скверно устроен мир. Все, что мы создаем и изобретаем, идет прахом. Нам, ученым, придется взять это в свои руки и остановить все это финансирование, и рекламирование, и прочее. Это слишком глупо. Это чепуха. Примером тому мы с вами.
   На «Лорда Робертса Бета», даже не совсем наполненного газом, приятно было смотреть. Я разглядывал его, стоя рядом с Котопом, и острее, чем когда-либо, меня мучила мысль, что всему этому приходит конец. У меня было такое чувство, как у мальчишки, который собирается напроказить, — я использую эту махину, пока не нагрянули кредиторы. Помнится, мне пришла в голову еще дикая фантазия, что, если бы я мог подняться на воздух, я бы тем самым дал знать Беатрисе о своем возвращении.