— Действуй поэнергичней, Джордж, — доверительно, вполголоса сказала она и затем громко: — Может, вы оба побегаете немножко? Предложите-ка дамам чаю.
   — Счастлив побегать для вас, миссис Пондерво, всемерно счастлив, — сказал священник, сразу почувствовав себя в своей стихии, словно он всю жизнь только и делал, что обносил гостей чаем.
   Мы оказались около грубо сколоченного садового стола, а сзади горничная только и ждала минуты, когда мы зазеваемся, чтобы выхватить у нас поднос с чашками.
   — «Побегаете»… Что за прелестное выражение! — с истинным удовольствием повторил священник, поворачиваясь ко мне, и я едва успел посторониться, чтобы не обрушить на него свой поднос.
   Некоторое время мы разносили чай.
   — Дай им пирожного, — сказала тетя Сьюзен. Она вся раскраснелась, но отлично владела собой. — Это сделает их разговорчивее, Джордж. Когда покормишь гостей, беседа идет веселее. Все равно что подкинуть сучьев в старый костер.
   Она по-хозяйски обвела собравшихся зорким взглядом голубых глаз и налила себе чаю.
   — Все-таки они какие-то деревянные, — сказала она вполголоса, — а я изо всех сил старалась их расшевелить…
   — Прием необыкновенно удался, — сказал я, стараясь ее подбодрить.
   — Этот юнец совсем окоченел, он ни разу даже ногой не двинул и молчит уже целых десять минут. Застыл, как сосулька. Того и гляди сломается. Он уже начинает сухо покашливать. Это всегда плохой признак, Джордж… Может, мне заставить их поразмяться? Или потереть им нос снегом?
   К счастью, она этого не сделала. Я подошел к нашей соседке, очень приятной, задумчивой и томной даме с негромким голосом, и завязал с нею разговор. Мы говорили о кошках и собаках и о том, кто из них нам милее.
   — Мне всегда казалось, — мечтательно произнесла эта приятная дама, — что в собаках есть что-то такое… в кошках этого нет.
   — Да, — с неожиданной для самого себя горячностью согласился я. — Безусловно, в них что-то есть. Но все же…
   — О, я знаю, в кошке тоже что-то есть. Но все-таки это не то.
   — Не совсем то, — согласился я. — Но все-таки что-то есть.
   — Да, но это — совсем другое.
   — В них больше гибкости.
   — Да, много больше.
   — Гораздо больше.
   — В этом все дело, не правда ли?
   — Да, — сказал я. — Все дело в этом.
   Она печально поглядела на меня и, глубоко вздохнув, с чувством произнесла:
   — Да…
   И мы надолго замолчали.
   Казалось, положение безвыходное. В глубине души я ощутил страх и растерянность.
   — Э-э… вот розы… — сказал я, чувствуя себя не лучше утопающего. — Эти розы… как вы считаете… правда, очень красивые цветы?
   — Очень, — кротко согласилась она. — Мне кажется, в розах что-то есть… Что-то такое… не знаю, как выразить…
   — Верно, что-то есть, — с готовностью подхватил я.
   — Да, — сказала она. — Что-то такое… Не правда ли?
   — Но мало кто понимает это, — сказал я. — Тем хуже для них!
   Она снова вздохнула и произнесла чуть слышно:
   — Да.
   И опять наступило тягостное молчание. Я поглядел на нее, а она о чем-то замечталась. Я снова почувствовал, что иду ко дну, страх и слабость опять овладели мной. Но тут меня осенило свыше: я заметил, что ее чашка пуста.
   — Позвольте вам чаю, — отрывисто сказал я и, схватив чашку моей собеседницы, подошел к столу, стоявшему у беседки. В ту минуту я не собирался подводить тетю Сьюзен. Но в двух шагах от меня оказалась стеклянная дверь гостиной, заманчиво и многозначительно распахнутая настежь. Соблазн был так велик, а главное, тесный воротничок надоел мне до смерти. Мгновение — и я погиб. — Я сейчас… Только на минутку!
   Я вбежал в гостиную, поставил чашку на клавиши открытого рояля и быстро, бесшумно, перескакивая через три ступеньки, кинулся вверх по лестнице в кабинет дядюшки, в это уютнейшее святилище. Я примчался туда, задыхаясь, твердо зная, что возврата нет. Я был и счастлив и полон стыда и отчаяния. Перочинным ножом я ухитрился вскрыть дядюшкин ящик для сигар, пододвинул к окну кресло, снял сюртук, воротничок и галстук и, чувствуя себя одновременно преступником и бунтарем, сидел и покуривал, поглядывая из-за шторы на общество в саду, пока все гости не разошлись…
   «Эти священнослужители, — думал я, — чудесные люди».

 

 
   В моей памяти сохранилось еще несколько подобных сценок ранней бекенхэмской поры, а затем меня обступают уже чизлхерстские воспоминания. При чизлхерстском особняке был уже не просто сад, а настоящий парк, и домик садовника, и сторожка у ворот. Здесь куда заметнее, чем в Бекенхэме, ощущалось наше восхождение на общественные высоты. И поднимались мы все быстрее.
   Один вечер запомнился мне особенно ярко, он в некотором роде знаменует эпоху. Я приехал посоветоваться по поводу какой-то рекламы, во всяком случае, по делу, а дядюшка с тетей Сьюзен вернулись в коляске после обеда у Ранкорнов. (Уже тогда дядя не давал Ранкорну покоя со своей идеей Великого объединения, которая в то время зрела у него в голове.) Я приехал часов в одиннадцать и застал их в кабинете. Тетя сидела в кресле и задумчиво и с какой-то капризной гримасой смотрела на дядюшку, а он, толстенький, кругленький, растянулся в низком кресле, пододвинутом к самому камину.
   — Послушай, Джордж, — сказал дядя, едва я успел поздороваться. — Я как раз говорил, что мы не Oh Fay[22].
   — Что такое?
   — Не Oh Fay. В светском смысле.
   — Это по-французски. Он хочет сказать, не поспеваем за модой, Джордж. Это о коляске, она старая.
   — Ах, вот что! Про французский-то я и не подумал. Никогда не знаешь, что дядюшка выдумает. А что стряслось сегодня?
   — Ничего такого не стряслось. Просто я размышлял. Первым делом я съел слишком много этой рыбы — она была точь-в-точь соленая лягушечья икра, — да еще маслины меня с толку сбили, и потом я совсем запутался в винах. Каждый раз приходилось говорить: «Дайте мне вон того». И все невпопад. Все женщины были в вечерних туалетах, а твоя тетка — нет. Нам нельзя продолжать в таком духе, Джордж, это для нас плохая реклама.
   — Не знаю, правильно ли ты сделал, что завел коляску, — сказал я.
   — Надо будет все это наладить, — сказал дядя. — Надо перейти на высокий стиль. Шикарные дела делаются шикарными людьми. Она воображает, что это все шуточки. — Тетя состроила гримаску. — А это совсем не шутка! Ты смотри, мы сейчас на подъеме, как дважды два. Мы выходим в большие люди. И не годится, чтоб над нами смеялись, как над какими-то парвену[23]. Понимаешь?
   — Никто над тобой не смеется, старый пузырь! — сказала тетя.
   — Никто и не будет надо мной смеяться. — Дядюшка покосился на свое солидное брюшко и вдруг выпрямился.
   Тетя Сьюзен слегка подняла брови, поиграла ножкой и ничего не ответила.
   — Дела наши идут в гору, Джордж. И мы за ними не поспеваем. А надо поспевать. Мы сталкиваемся с новыми людьми, а это, видите ли, все аристократия — званые обеды и всякое такое. Они страшно важничают и воображают, что мы будем себя чувствовать, как рыба без воды. А вот и не дождутся! Они воображают, что нам не по плечу высокий стиль. Ладно, мы им уже показываем нашей рекламой, что такое высокий стиль, и еще в лучшем виде покажем… Не обязательно родиться на Бонд-стрит, чтобы выучиться всем этим фокусам. Понимаешь?
   Я протянул ему ящик с сигарами.
   — У Ранкорна таких нет, — продолжал он, с нежностью обрезая кончик сигары. — На сигарах мы его обскакали. И во всем остальном обскачем.
   Мы с тетей смотрели на него с испугом.
   — У меня есть кое-какие идеи, — загадочно сказал он, обращаясь к сигаре, и этим только увеличил наши страхи.
   Он спрятал в карман ножичек, которым обрезал сигару, и продолжал:
   — Первым делом нам надо выучиться правилам этой паршивой игры. Понимаешь? К примеру, надо раздобыть образцы всех проклятых вин, какие там были, и выучить их назубок; Стерн, Смур, Бургундское — все, сколько их там есть! Вот она сегодня пила Стерн… И когда попробовала… Ты скорчила гримасу, Сьюзен, да, да. Я видел. Оно не пришлось тебе по вкусу. Ты сморщила нос. А надо привыкнуть ко всем этим винам и уж не гримасничать. К вечерним туалетам тоже надо привыкнуть… да, да, и тебе, Сьюзен.
   — Вечно он цепляется к моим нарядам, — сказала тетя. — Впрочем… Не все ли равно? — И она пожала плечами.
   Никогда еще я не видал дядюшку таким безгранично серьезным.
   — Придется одолеть этот этикет, — с воодушевлением продолжал он. — Лошадьми — и теми займемся. Всему научимся. Будем всегда переодеваться к обеду… Заведем двухместную карету или что-нибудь в этом роде. Набьем руку на гольфе, теннисе и прочем. Как настоящие землевладельцы. Oh Fay. Тут дело не только в том, чтобы не совершить никакой Goochery.
   — Чего? — изумился я.
   — Ну, Gawshery, если тебе так больше нравится.
   — Gaucherie, Джордж. Это по-французски — растяпость, — объяснила тетя. — Но я-то вовсе не растяпа. Я скорчила гримасу просто смеха ради.
   — Тут дело не только в том, чтобы не попадать впросак. Нам нужен стиль. Понимаете? Стиль! Чтоб комар носу не подточил и даже более того. Вот что я называю стилем. Мы можем с этим справиться и справимся.
   Он пожевал сигару и некоторое время молча курил, подавшись вперед и все глядя в огонь.
   — В чем тут суть в конце-то концов? — снова заговорил он. — В чем суть? Надо получше знать, что положено есть, что пить. Как одеваться. Как держаться в обществе. И не говорить того, что у них там не принято; есть всякие такие пустячки, которые их наверняка шокируют.
   Он снова умолк, но вот в лице его прибавилось самоуверенности, и сигара, торчавшая в зубах, гордо вздыбилась к потолку.
   — Все эти их штучки надо изучить в полгода, — сказал он, повеселев. — А, Сьюзен? И обскакать их. И тебе, Джордж, не мешало бы постичь всю эту премудрость. Вступить в солидный клуб и прочее.
   — Всегда рад учиться, — сказал я. — С тех самых пор, как ты дал мне возможность выучиться латыни. Но пока нам что-то не случалось попасть в такие сферы, где изъясняются по-латыни.
   — До французского мы уже, во всяком случае, добрались, — заметила тетя Сьюзен.
   — Очень полезный яз-з-зык, — сказал дядюшка. — Бьет в самую точку. А что до произношения, оно ни одному англичанину не дается. Англичанину с этим не справиться. И не спорьте со мной. Это обман. Это все обман. Если разобраться, вся жизнь — сплошной обман. Вот почему нам так важно позаботиться о стиле, Сьюзен. Le Steel Say Lum[24]. Стиль — это человек. Чего ты смеешься, Сьюзен?.. Джордж, ты совсем не куришь. Эти сигары прочищают мозги… Скажи, а что ты обо всем этом думаешь? Надо приспосабливаться. До сих пор же мы справлялись всякий раз-ззз. Неужели теперь споткнемся на такой чепухе!

 

 
   — Что ты об этом думаешь, Джордж? — требовательно спрашивал он.
   Не помню сейчас, что я ему ответил. Зато хорошо помню, как я на мгновение перехватил загадочный взгляд тети Сьюзен. Так или иначе, он с обычной своей энергией принялся овладевать секретами светской жизни и вскоре уже не уступал самым настоящим лордам. Да, мне кажется, он и в самом деле сравнялся с ними. У меня довольно сумбурные воспоминания о его первых шагах и первых успехах в свете, в них не так-то легко разобраться. Порой я не могу припомнить, что было сначала, а что потом. Помнится, при каждой встрече я с удивлением открывал в нем что-то новое, с каждым разом в нем неожиданно для меня понемножку прибавлялось уверенности, лоску, он становился чуть богаче, чуть утонченнее, немножко лучше знал цену вещам и людям. Однажды — это было еще очень давно — я видел, как глубоко его потряс своей роскошью ресторан в Клубе либералов. Бог весть, кто именно и по какому случаю выставил нам тогда это угощение, зато мне не забыть, как мы в числе шести или семи приглашенных ввалились в зал и дядя во все глаза глядел на множество ослепительных столиков, освещенных лампами под красными абажурами, на экзотические растения в огромных майоликовых вазах, на сверкающие керамикой колонны и пилястры, на внушительные портреты государственных деятелей и национальных героев, принадлежавших к либеральной партии, и на прочие атрибуты этой истинно дворцовой пышности. Он выдал себя, шепнув мне: «Вот это да!» Теперь это бесхитростное восклицание кажется мне почти неправдоподобным: так быстро настало время, когда и нью-йоркские клубы не поразили бы дядюшку и он мог шествовать среди подавляющего великолепия Королевского гранд-отеля к избранному им столику на изысканнейшей галерее над рекой с тем невозмутимым спокойствием, которое отличает лишь истинных повелителей мира.
   Оба они быстро и основательно изучили правила новой игры; они испытывали свои силы и в гостях и дома. В Чизлхерсте с помощью нового, очень дорогого, но весьма сведущего повара они перепробовали все незнакомые, рассчитанные на гурманов блюда — от спаржи до яиц ржанки. Потом они завели садовника, который умел прислуживать за столом и пачкал паркет грязными сапогами. А скоро появился и дворецкий.
   Как сейчас, вижу тетушку в ее первом вечернем туалете. С отчаянно храбрым видом она стояла в гостиной перед камином, сбоку поглядывая на себя в зеркало; платье открывало руки и плечи, всей прелести которых я до того дня и не подозревал.
   — Так, наверно, чувствует себя окорок, — задумчиво сказала она. — Ничего на тебе нет, кроме ожерелья.
   Я пробормотал какой-то банальный комплимент.
   На пороге появился дядюшка — в белом жилете, руки в карманах брюк; он остановился и окинул ее критическим оком.
   — Ты прямо герцогиня, Сьюзен, — заметил он. — Надо бы заказать твой портрет — вот так, перед камином. Сарженту закажем! У тебя какой-то даже вдохновенный вид. Бог ты мой! Вот поглядели бы на тебя эти чертовы лавочники из Уимблхерста!
   Субботу и воскресенье они зачастую проводили в разных отелях, изредка и я присоединялся к ним. Мы вливались в огромную толпу, которая слоняется по модным отелям и ресторанам, стараясь выучиться правилам хорошего тона. Не знаю, быть может, тому виной мои изменившиеся обстоятельства, но мне кажется, за последние двадцать лет сверх меры развелось завсегдатаев отелей и ресторанов. Дело, по-моему, не только в том, что многие и многие, как мы тогда, разбогатели и круто пошли вверх, но все те, кто в Англии благополучно жил и процветал, как видно, изменили прежним обычаям — в час вечернего чая стали обедать, пристрастились к вечерним туалетам и проводили воскресенья в отелях, чтобы упражняться там в новом для них искусстве светской жизни. С тех пор как я стал совершеннолетним, вся коммерческая верхушка среднего класса быстро и неуклонно превращалась в новую знать. Кого только мы не встречали во время своих воскресных поездок! Одни обращали на себя внимание тщательно выработанной изысканностью манер, никогда не повышали голоса, от их нарочитой скромности и сдержанности так и несло спесью; другие — развязные и самоуверенные — во всеуслышание называли друг друга уменьшительными именами и всегда находили повод порисоваться исключительной грубостью; неуклюжие мужья и жены потихоньку ссорились, обвиняя друг друга в отсутствии манер, и сгущались под презрительным взглядом лакея; иные всегда были бодры и любезны, появлялись всякий раз с новыми спутницами и предпочитали занять столик где-нибудь в дальнем углу; иные шумно и весело старались изобразить полную непринужденность; пухленькие, беззаботные дамочки смеялись слишком громко, а их спутники во фраках, пообедав, попыхивали трубками, точно в кабачке. И вы знали, что, как бы роскошно они ни одевались, какой бы дорогой номер ни занимали, никто из них ровным счетом ничего собой не представляет.
   Оглядываясь назад, я как что-то очень чужое и далекое вспоминаю все эти битком набитые рестораны со множеством столиков и неизбежными красными абажурами и хмурых, неприветливых лакеев с их вечным: «Бульон прикажете заправить, сэр?» Я не обедал, не бывал в этих местах уже лет пять, да, целых пять лет — такую я вел замкнутую жизнь, настолько был поглощен своей работой.
   Как раз в ту пору дядя обзавелся автомобилем, и среди этих воспоминаний яркой маленькой виньеткой выделяется холл отеля «Магнифисент» в Бексхил-он-Си, где повсюду был красный атлас и дерево, сверкающее белым лаком, и публика в вечерних туалетах, ожидающая гонга к обеду; а на пороге моя тетушка, искусно задрапированная в дорожный плащ, в огромной шляпе с вуалью, и готовые к услугам швейцары и рассыльные, и подобострастный метрдотель, и за конторкой высокая молодая особа в черном, на лице которой написано восторженное изумление; в центре всей этой картины мой дядюшка, совершающий первый выход в своем меховом костюме, о котором я уже упоминал, — плотный и круглый коротышка, в огромных защитных очках, на нем что-то вроде коричневого резинового хобота, и все это увенчано плоскогорьем шоферской фуражки.

 

 
   Итак, мы поняли, чего нам недоставало теперь, когда мы вторглись в высшие общественные круги и стали вполне сознательно вырабатывать в себе стиль и Savoir Faire[25]. Мы оказались частицей той новой силы, без которой невозможно теперь представить наш сложный и запутанный мир, того множества преуспевающих дельцов, что учатся тратить деньги. Тут были и финансисты, и предприниматели, заглотавшие своих конкурентов, и такие, как мы с дядей, изобретатели новых способов разбогатеть; в представлении европейца такова была чуть не вся Америка.
   У этого разношерстного множества людей только и было общего, что все они, и особенно их жены и дочери, от скудного существования, когда средства были ограниченны, вещи и наряды наперечет, нравы и привычки простые, переходили к безмерной расточительности и попадали в орбиту Бонд-стрит, Пятой авеню и Парижа. И тут для них начиналась бесконечная цепь все новых и новых открытий и безграничные возможности.
   Они вдруг обнаружили, что есть на свете удовольствия, которые даже не были предусмотрены их кодексом нравственности, да и все равно они прежде не могли бы их себе позволить; есть, оказывается, такие тонкости, такие способы и средства украсить жизнь, такие виды собственности, о каких они прежде не смели и мечтать. У них разбегались глаза, с пылом, с увлечением они начинали приобретать, старательно и неутомимо осваивались с новой жизнью, сверкающей, заполненной до отказа покупками, драгоценностями, горничными, дворецкими, кучерами, электрическими экипажами, наемными городскими особняками и загородными виллами. Все это поглощало их, как иного честолюбца поглощает его карьера; они представляли класс, который думал, говорил и мечтал только о собственности. Их литература, их пресса были всецело посвящены этому; толстые, непревзойденней пышности иллюстрированные еженедельники наставляли их, как должен быть построен дом и как нужно разбить собственный сад, что такое по-настоящему роскошный автомобиль и первоклассное спортивное снаряжение, как покупать недвижимость и как ею управлять, как путешествовать и в каких шикарных отелях останавливаться.
   Однажды вступив на этот путь, они устремлялись все дальше и дальше. Стяжательство становилось смыслом их жизни. Казалось, мир словно нарочно так устроен, чтобы они могли удовлетворить эту свою страсть. В какой-нибудь год они становились тонкими ценителями. Они принимали участие в набегах на восемнадцатый век, скупали старые, редкие книги, чудесные картины старых мастеров, прекрасную старинную мебель. На первых порах они стремились обзавестись ослепительными гарнитурами, безукоризненно новенькой обстановкой, но почти сразу же это примитивное представление о роскоши сменилось мечтой — собрать побольше всяких дорогостоящих антикварных вещей…
   Помню, страсть к покупкам овладела дядюшкой совершенно неожиданно. В бекенхэмские времена и в начале жизни в Чизлхерсте он стремился прежде всего к тому, чтобы загрести как можно больше денег, и, если не считать его атаки на дом в Бекенхэме, мало интересовался тем, как он одет и как обставлены комнаты. Я сейчас уже не помню, когда он изменил прежним привычкам и начал тратить деньги. Должно быть, какая-нибудь случайность открыла ему этот новый источник могущества или что-то неуловимое сместилось в клетках его мозга. Он стал неудержимо сорить деньгами и скупать с неистовой страстью. Сначала он скупал картины, а потом почему-то еще и старые часы. Для чизлхерстского дома он купил чуть ли не дюжину прадедовских часов и три медные грелки. Потом увлекся покупкой мебели. Вскоре он стал покровителем искусств — заказывал художникам картины и потом подносил их в дар церквам и разным благотворительным обществам. Он покупал все больше, все безудержнее. Эта страсть к стяжательству была одним из последствий того безмерного напряжения, в каком он жил последние четыре года своей головокружительной карьеры. К тому времени, как он достиг ее вершины, он стал неистовым мотом; он накупал великое множество самых неожиданных вещей, он покупал так яростно, словно его мятущийся дух стремился выразить себя в этом; он покупал, приводя всех нас в изумление и ужас; он покупал crescendo, покупал fortissimo, con molto expressione[26], пока грандиозная катастрофа — крестхиллское банкротство — не положила навсегда конец его покупкам. Покупал всегда он. Тетя Сьюзен не блистала умением покупать. Странно, уж не знаю, какая тут особая струнка в ней говорила, но только она никогда не вкладывала особого рвения в покупки. Все эти лихорадочные годы она слонялась в толпе, кишевшей на Ярмарке Тщеславия, и, несомненно, тратила много и не скупясь, но делала это как-то равнодушно, с оттенком комического презрения к вещам, даже старинным, которые можно приобрести за деньги. Однажды я вдруг понял, насколько она равнодушна ко всему этому, — я увидел, как она ехала в Хардингем, сидя по обыкновению очень прямо в своем электрическом экипаже, и наивные голубые глаза ее из-под вызывающе загнутых полей шляпки глядели на окружающий блеск с насмешливым любопытством. «Ни одна женщина, — подумал я, — не чувствовала бы себя такой отчужденной, если бы не мечтала о чем-то своем… Но о чем она мечтает?»
   Вот этого я не знал.
   И я помню еще, как однажды совершенно вне себя она с презрением рассказывала мне, как ей пришлось завтракать с несколькими дамами в Имперском космическом клубе. Она заглянула ко мне, возвращаясь оттуда, в надежде застать меня дома, и я предложил ей чаю. Она объявила, что до смерти устала и зла, бросилась в кресло…
   — Джордж! — воскликнула она. — Что за ужас эти женщины! Неужели от меня тоже несет деньгами?
   — Ты завтракала? — спросил я.
   Она кивнула.
   — С весьма богатыми дамами?
   — Да.
   — Восточного типа?
   — Ох, прямо какой-то взбесившийся гарем!.. Хвастаются своими богатствами… Они тебя ощупывают. Понимаешь, Джордж, они ощупывают твое платье — хороша ли материя!
   Я как умел постарался ее успокоить:
   — Но ведь она и правда хороша?
   — Это у них в крови, им бы принимать вещи в заклад, — сказала она, отпивая чай. И с отвращением продолжала: — Они так и шарят руками по твоему платью, прямо хватают тебя.
   На мгновение я даже заподозрил, не обнаружилось ли при этом, что на ней надето что-нибудь поддельное. Уж не знаю. После этого случая у меня открылись глаза и я стал замечать, как женщины ощупывают друг на друге меха, тщательно разглядывают кружева, даже просят разрешения потрогать драгоценности, оценивают, завидуют, пробуют на ощупь. При этом они соблюдают своего рода церемониал. Та, которая разглядывала и ощупывала наряд другой, говорила:
   — Какие прекрасные соболя! Какое прелестное кружево!
   А та, которую разглядывали, горделиво признавалась:
   — Да ведь они настоящие!
   Или спешила изобразить скромность и смирение?
   — Что вы, они не так уж хороши.
   Посещая друг друга, они глазели на картины, щупали бахрому портьер, приподнимали чашки и вазы, проверяя марку фарфора.
   Я спрашивал себя: может быть, и в самом деле это у них в крови?
   Мне казалось сомнительным, чтобы леди Дрю и другие олимпийцы вели себя подобным образом, но, быть может, это во мне просто говорила одна из моих прежних иллюзий насчет аристократии и нашего государства. Быть может, собственность испокон века была кражей и никогда и нигде дом и имущество не были чем-то неотъемлемым, от природы данным тем людям, которые ими владели.

 

 
   В тот день, когда я узнал, что дядя приобрел «Леди Гров», я понял, что отныне начинается новая эпоха. Это был оригинальный, смелый и неожиданный шаг. Меня поразило внезапное изменение масштабов: ему уже мало было движимого имущества вроде драгоценностей и автомобилей, он стал землевладельцем. Он действовал быстро и решительно, как сам Наполеон: он ни о чем таком заранее не думал, не искал, просто услышал, что продается поместье, и не упустил случая. Потом явился домой и сообщил об этом. Даже тетя Сьюзен день-другой не могла прийти в себя, ошеломленная этой дерзкой покупкой, и когда дядюшка отправился смотреть виллу, мы с тетей сопровождали его в состоянии, близком к столбняку. Право же, нам тогда показалось, что ничего великолепнее нельзя и представить себе. Помню, как мы втроем стояли на террасе, выходящей на запад, смотрели на окна, отражавшие небо, и я всем существом ощутил, насколько дерзко наше вторжение сюда.