Из опыта Достоевского Л. Шестов выводит и другие экзистенциальные уроки: любовь к страданию, антиномичность свободы, двойное зрение, запредельная глубина психологизма, константная пограничная ситуация, полифонизм. В генезисе экзистенциального сознания опыт Достоевского не дробится. Он как концептуально-художественное целое и выводит писателя на уровень мышления XX века.
   Из экзистенциальных уроков Достоевского проистекают два положения. Первое – Н. Бердяева: «Наша духовная и умственная история XIX века разделяется явлением Достоевского». Второе – Л. Шестова: «…Теперь ведь уровень идей во всех странах один и тот же, как уровень воды в сообщающихся сосудах». То есть не только русское, но и европейское художественное мышление делится на «до» и «после» Достоевского. Для истории русской и европейской экзистенциальной традиции опыт Достоевского и исключительно судьбоносен, ибо творчество Достоевского есть русское слово о всечеловеческом, а экзистенциальное сознание ХХ века – общее русско-европейское слово о нем.
   (Эпохой в осмыслении художественного мира и форм эстетического мышления Достоевского стали работы М.М. Бахтина. Бахтинская система исследования Достоевского – система логоцентрическая. Однако, продвинув изучение творчества Достоевского в трудную эпоху преобладания идеологических подходов и социологических прочтений на десятилетия вперед, логоцентризм Бахтина многие аспекты художественного мира Достоевского сделал еще более сокровенными. В данном случае отдалялись от исследователей именно экзистенциальные пласты опыта Достоевского. «Темная, неартикулируемая, трагическая сторона мира Достоевского как бы испарилась», – писала К. Эмерсон. Метод Бахтина в абсолютизированном виде измельчал и дробил проблему «Достоевский и экзистенциализм». Слово как предел человеческого бытия у Бахтина сдерживает прорыв к иным пределам – метафизическим, онтологическим, экзистенциальным, в пространстве которых и находится этический и эстетический опыт Достоевского.)
   Л. Шестов писал, что «Записки из мертвого дома» и «Записки из подполья» питают все последующие произведения Достоевского». «С «Записок из подполья» начинается гениальная идейная диалектика Достоевского», – считал Н. Бердяев. И определял экзистенциальные горизонты будущего осмысления Достоевского: «Он уже не только психолог, он – метафизик, он исследует до глубины трагедию человеческого духа». Интерпретацию опыта Достоевского Шестов и Бердяев направляют на то, чтобы обнаружить деструктивные элементы его поэтики: угрозу хаоса, патологические и апокалипсические тенденции. Для них главный духовный вклад Достоевского в XX столетие заключается в придании адекватной формы хаосу и безумию.
   Открытые философской и эстетической мыслью начала ХХ века экзистенциальные перспективы Достоевского одинаково плодотворны и актуальны для исследователей и в наше время, ибо все это пути к познанию глубокой и противоречивой истины Достоевского. Один из таких путей – осмысление «фактора Достоевского» в генезисе русского экзистенциального сознания ХХ века. Исследование генезиса экзистенциального сознания в русской литературе показывает, что новое мышление не привнесено извне: это внутренняя, до поры не реализовавшаяся тенденция самой отечественной культуры. Русское экзистенциальное сознание в ХХ веке развивается не только не «вслед» за европейским экзистенциализмом, даже не параллельно (Кафка – Белый – Андреев), но по своим истокам, по первым образцам художественного воплощения опережает европейский экзистенциализм.
   Тем не менее импульсы, способствовавшие автономизации экзистенциального сознания на рубеже веков в мощную и самостоятельную субстанцию художественного мышления России, отчасти пришли из Европы, став немаловажным фактором формирования русского экзистенциального мышления. Импульсы эти идут из европейского философского опыта, вступая в сложное взаимодействие с внутренними особенностями и закономерностями общественной и культурной жизни России.

III
А. Шопенгауэр: из эпицентра трагедии

   Рубеж веков и мышления отразился в литературе раздвоением сознания. Новый тип мышления в русском сознании в экзистенциальной традиции формировался под влиянием идей А. Шопенгауэра и Ф. Ницше. Что же именно в учении европейских философов оказалось значимым для развития русского экзистенциального сознания?
   Точная оценка Артура Шопенгауэра в становлении экзистенциального сознания ХХ в. принадлежит А. Хюбшеру: «Есть линия, идущая от Шопенгауэра к Кьеркегору; странно, что этого не видно из плохо поддающихся пересказу признаний Кьеркегора в дневнике (1854). Странно также, что, прослеживая влияние Кьеркегора, продолжающееся до Ясперса и Хейдеггера, никто еще не сделал выводов, возвращающих к Шопенгауэру, чей образ, невидимый и все же явный, закрыт от последователей интермедией Ницше». Хюбшер приводит его цитату из работы А. Шопенгауэра «Мир как воля и представление», которая со всей очевидностью включает Шопенгауэра в генезис экзистенциального сознания. «В бесконечном пространстве и бесконечном времени человеческий индивид чувствует себя как конечную, следовательно, исчезающую в сравнении с ними величину, брошенную в них, и вследствие их безграничности он всегда имеет лишь относительное, никогда не абсолютное ощущение времени и места своего бытия (Dasein)… Собственно существование ему дано лишь в настоящем, неудержимо текущем в прошлое, – в переходе к смерти, в постоянном умирании». Приведенный фрагмент из сочинения 1818 г. требует более внимательного взгляда на опыт А. Шопенгауэра.
   Защищенная им в 1813 г. в Йенском университете докторская диссертация уже тогда проявила тип сознания XX века. Ставя под сомнение учение Аристотеля о четырех причинах, Шопенгауэр, по сути, отказывает в доверии закону причинности: он дифференцирует сферу видимости на четыре слоя – к сущности дает выходы лишь глубинный, четвертый слой. Универсальность аристотелевского закона причинности сужена до сферы видимости; он не распространяется на сущности. Еще более дискуссионные отношения у Шопенгауэра складываются с законом достаточного основания Лейбница. Тождество бытия и мышления Лейбниц распространял и на сферу объективного бытия, объединяя через него духовные сущности и материальные явления. Для Шопенгауэра связи и отношения материального мира, связи логического мышления, математические отношения и психологическая обусловленность – неполноценная область видимости. Все это только связи представлений и сами оказываются лишь представлениями. Шопенгауэр указывает на отсутствие свободы воли в материальном мире, основанном на необходимости: свобода есть лишь в мире «вещей в себе», сущности познаваемы только интуитивным путем. Отказывая закону достаточного основания в полезности, Шопенгауэр приходит к выводам об апричинности и алогичности бытия. На рубеже XIX–XX веков в системе экзистенциального мышления принципы апричинности и алогичности будут положены в основу идеи абсурдности мира.
   Образ шопенгауэровской Мировой Воли, единственной сущности бытия, имеющий беспредельное многообразие форм, становится прообразом беспредельностей материи, открывшихся Сартру («Бытие и ничто», «Тошнота»). Мировая Воля Шопенгауэра – слепая, ненавистная, она груба на обоих своих полюсах – созидания и разрушения: это «слепое влечение, темный, глухой порыв, вне всякой непосредственной познаваемости». В ее предчувствии «метафизического вожделения» таятся и «прародимые хаосы» исторического бытия Андрея Белого, и последняя стихийность смерти, в которую заглянул Толстой, и образ ивановского «меона» – «структуры бесструктурности» «мирового уродства». Все это возможно было обнаружить лишь обостренной интуицией художника. Мировая Воля Шопенгауэра – одна из первых открывшихся человеку XIX века сущностей бытия, познаваемых, в отличие от кантовской «вещи в себе», интуитивно-художественным, а не логическим путем. Шопенгауэр первым «спроектировал» главное качество сознания грядущего века – его философски-художественный характер.
   Экзистенциальное сознание самого Шопенгауэра философски-художественное по характеру, сути и методу познания мира, впервые демонстрирует особый эффект восприятия экзистенциальной прозы. При чтении многих глав его книги «Мир как воля и представление» появляется характерное для рецепции художественных произведений эмоциональное погружение читателя в художественный мир («О ничтожестве и горестях жизни», «Смерть и ее отношение к неразрушимости нашего существа», «Афоризмы житейской мудрости»). Это свойство философских работ Шопенгауэра делает их необычно новыми на фоне рационалистической философии XVIII–XIX веков. В шопенгауэровских философских работах есть «сюжеты», которые вызывают сопереживания читателя (как и самого писателя). Философско-художественные работы Шопенгауэра начинают экзистенциальную традицию XX века еще в веке XIX. Это традиция Ницше, Xайдеггера, Шестова, Бердяева, Сартра, Камю.
   Но самое большое экзистенциальное открытие Шопенгауэра – это тот мир, в котором реализует себя, постоянно воплощаясь и развоплощаясь, Мировая Воля. «Шопенгауэр считал, что Мировой Воле присуща «нелепость», она лишена смысла и ведет себя совершенно абсурдным образом. Мировую Волю не интересует ни прошлое, ни будущее. А происходящие во времени и пространстве события истории лишены связи и значения. Поток событий во времени – это пестрая смена одних случайных происшествий другими. Вечное беспокойство и постоянная неуверенность пронизывает все сущее. Неудовлетворенность и тревога никогда не оставляет людей в их суетных исканиях, надеждах и разочарованиях» (И.С. Нарский).
   В генезисе экзистенциального сознания XX столетия мы говорим о «факторе Шопенгауэра», потому что для этого философа было характерно новое мироощущение. В отличие от Кьеркегора, который «суету сует» мирового устройства наблюдал как бы со стороны, Шопенгауэр в центр мирового абсурда поставил себя, собственную судьбу и собственное Я. И в этом он очень близок художникам XX века. «Сюжеты» его философских трудов – это почти художественные сюжеты, отражающие переживания мировой скорби обнаженной душой человека, загнанного в угол всесилием и вездесущностью Мировой Воли. Самое скорбное произведение Шопенгауэра – «Смерть и ее отношение к неразрушимости нашего существа» – одновременно и самое странное и парадоксальное в его творчестве. Сюжет «Смерти…» – страстный поиск бессмертия в любых возможных формах и проявлениях. И в этом философ предугадывает характерное для сознания XX в. стремление не только уяснить пределы жизни и смерти, но и найти пути бессмертия.
   Проявления «фактора Шопенгауэра» в мышлении XX в. разноплановы и многообразны. Заслуживает внимания влияние его на становление экзистенциальной традиции в русской литературе.
   Напомним, что «мгновенное озарение светом истины» у Л. Толстого в 1880-е годы, воплотившееся в «Смерти Ивана Ильича», «Хозяине и работнике», «Крейцеровой сонате», объясняется не в последнюю очередь знакомством писателя с работами Шопенгауэра. Указывая на увлечение Л. Толстого в 1870-е годы Шопенгауэром, Б. Эйхенбаум напоминает неотправленное «странное» письмо Л. Толстого (со ссылкой на Мишле), которое «восходит к какому-то книжному источнику», – к «Жизни рода» и «Метафизике половой любви». Исследователь резюмирует: «Он пользуется Шопенгауэром, но «разрывает» его систему в тех случаях, когда она не совпадает с его взглядами или «правилами». С доказательностью и наглядностью Б. Эйхенбаум обнаруживает присутствие Шопенгауэра в «Анне Карениной».
   С конца 1880-х годов с книгой Шопенгауэра «Афоризмы и максимы» и затем со всеми переводами его на русский язык знакомится М. Горький, что формирует его отношение к природе, человеческому разуму и инстинкту. Образ мирового абсурда в экзистенциальных рассказах Горького 1920-х годов также не исключает влияния шопенгауэровского мироощущения.
   Немаловажна и тема – «Шопенгауэр и поздний Бунин». Шопенгауэр – «От ночи бессознательности пробудившись к жизни, воля видит себя индивидуумом в каком-то бесконечном и безграничном мире, среди бесчисленных индивидуумов, которые все к чему-то стремятся, страдают, блуждают; и как бы испуганная тяжелым сновидением, спешит она назад к прежней бессознательности»; Бунин – «У нас нет чувства своего начала и конца. И очень жаль, что мне сказали, когда именно я родился. Если бы не сказали, я бы теперь и понятия не имел о своем возрасте, – тем более, что я еще совсем не ощущаю его бремени, – и значит, был бы избавлен от мысли, что мне когда-нибудь полагается лет через десять или двадцать умереть». Процитированные экспозиции из очерка «О ничтожестве и горестях жизни» (1844) и «Жизни Арсеньева» (1933) можно рассматривать как перекличку через век. Человек вне времени и пространства, без осознаваемого прошлого и без будущего, с обостренным чувством смерти – по этим параметрам проза Бунина явилась в XX в. одним из воплощений шопенгауэровской философии, сложившейся в веке XIX.
   Отражение Шопенгауэра в позднем Бунине – общий тип мировосприятия, метафизическая глубина прозрения сути бытия, трагизм переживания смерти, многие частные параллели – дают основание говорить о Бунине как о русском Шопенгауэре XX в. Бунинская антология эпохи в «Жизни Арсеньева» и «Темных аллеях» истоками своими уходит в переживание «сюжета времени», реконструированного во всем его трагизме в «Смерти и ее отношении к неразрушимости нашего существа», в «Афоризмах житейской мудрости». Психологическое время «Темных аллей» полностью предугадал Шопенгауэр. Его прозрения ощутил и Бунин-художник, и Бунин-человек. Первый показал нам в антологии времени «Темных аллей», что «первые сорок лет нашей жизни дают текст, последующие тридцать – комментарий к нему, с помощью которого мы только и можем понять истинный смысл и связь текста, вместе с его моралью и всеми тонкостями». Второй вовремя понял, что «под конец жизни дело идет таким образом, как в конце маскарада, когда снимаются маски», и, судя по воспоминаниям Г. Адамовича, вполне по-шопенгауэровски ощущал, как жизнь истекала из него. Ибо – «материал… ум… собирает уже в молодости; но господином своего материала он становится только в поздние годы».

IV
Ф. Ницше: Россия узнала своего героя

   В отличие от Кьеркегора, Шопенгауэра, Достоевского, Фридрих Ницше не экзистенциален. Заратустра, состоящий из стали нервов и мускулов, сжатая пружина мыслей, чувств и цели, менее всего вписывается в длинную галерею самоуничтожающихся героев экзистенциальной традиции. Ницше вошел в жизнь XX в. как сверхчеловек, уже преодолевший стадию «моста, перехода и гибели», воплощенный свободный ум. Как никто другой он экзи-стенциализирует сознание XX в.: от «Рождения трагедии» до «Антихриста» и невоплощенного замысла «Переоценки всех ценностей». Казалось, что после Ницше уже нельзя жить, как прежде – размеренно, уверенно, гармонично-покойно, нельзя думать, чувствовать, верить, как раньше. Он не успел написать «Переоценку всех ценностей», но сумел ее реализовать. «Фактор Ницше» для сознания XX в., в отличие от «фактора Шопенгауэра», – это одно из «мгновенных озарений светом истины» (Л. Толстой), после которого, как после грозы, мир становится обновленным. Лучше или хуже – это вопрос, просто мир сразу стал другим. Ницше не влияет на XX в., он в него врывается.
   Проза Ницше – это первое и беспрецедентное по яркости воплощение того пути, который в философии наметил Шопенгауэр. Она являет прообраз философско-художественного сознания XX в., предугадывает многие процессы, которые осуществились в истории литературы в XX в.
   Возьмем ницшеанский афоризм. На фоне обстоятельной и солидной классической философии XVIII–XIX веков и даже опытов Шопенгауэра в жанре афоризма избранная Ницше форма легка, мобильна, пластична, артистична. Она оказалась способной выразить многослойность и полисемантичность образов, аллегорий, символов. Свобода его афоризмов – это незримый импульс к жанровым процессам XX столетия. В философской прозе Ницше заключена перспектива жанрового освобождения, жанрового размыкания наступавшего века.
   Определяя жанровое своеобразие афоризма Ницше, обратимся к исключительно чутким и продуктивным наблюдениям К.А. Свасьяна: «Афоризм рождался не из ущерба, а из избытка. Небывалость ницшевского опыта, ницшевской оптики воплощалась в этот жанр как в единственно соразмерную ей форму выражения. Что есть афоризм?.. Отнюдь не логика, а скорее некая палеонтология мысли… неожиданная инсценировка мысли… неписанным канонам какой-то диковинной хореографии… дразнящий минимум слов при максимуме… невыразимостей… создает ситуацию непрерывного подвоха и провокации… оказывается… параболой всей его жизни… посмертно… незавершенным фрагментом из наследия». Если не знать, что речь идет о Ницше, можно подумать, что говорится о «Созерцаниях» Кафки, «Процессе» или «Замке», «Петербурге» Белого, или «Распаде атома» Г. Иванова. Состоялось бы каждое из названных произведений XX в. без опыта Ницше? И афоризм, и стиль Ницше – это программа и воплощение им модели мышления XX в. Одним из структурных элементов нового мышления является экзистенциальное слово, живущее по общим законам у Кафки, Белого, Бунина, в поэзии Г. Иванова. Истоки же экзистенциального слова восходят к Ницше. В 11 афоризме Отдела первого «Человеческого, слишком человеческого» Ницше, рассматривая «язык как мнимую науку», пишет, что в языке «человек установил особый мир наряду с прежним миром… человек в течение долгих эпох верил в понятия и имена вещей… он приобрел ту гордость, которая возвысила его над животными: ему казалось, что в языке он действительно владеет познанием мира… он мнил, что выразил в словах высшее значение вещей… Гораздо позднее – лишь теперь – людям начинает уясняться, что своей верой в язык они распространили огромное заблуждение».
   Ницшеанское недоверие к языку – одно из первых проявлений переоценки всех ценностей. Ницше определил направление поиска сущностного слова на многие десятилетия вперед. «Задача: видеть вещи, как они есть! Средство: смотреть на них сотней глаз, из многих лиц». Ницшеанский афоризм есть инструмент для видения вещей сотней глаз: «с какого-то момента… стиль начинает приобретать самостоятельность и автономность… машина стиля, однажды заведенного и действующего уже вполне машинально, опасную тенденцию опережения сознания и как бы уже пренебрежения сознанием… можно было бы назвать невменяемостью стиля, когда машина набирает скорость и становится уже неуправляемой» (К.Я. Свасьян). Критик говорит о Ницше, но вспоминается Кафка, Белый, Бунин, Г. Иванов.
   Истинное значение Ницше для XX столетия и экзистенциального сознания определил Л. Шестов: «Ницше решается своей судьбой проверить справедливость и истинность завещанных нам тысячелетиями и столько раз блестяще оправданных лучшими умами человечества идеалов»; «И как может обыкновенный человек, только человек отважиться на такой страшный подвиг, возвестить открыто: нет ничего истинного, все позволено? Не нужно ли ему прежде всего перестать быть человеком, не нужно ли ему отыскать в себе иные, еще не известные, не испытанные силы, каковыми мы до сих пор пренебрегали, которых мы боялись?»
   Центром философско-художественной прозы Ницше делает Заратустру. Заратустра – образ литературный и автобиографический. Он – двойник Ницше. Заратустра необъясним и неуловим. Он и есть граница – гениальности и безумия, реальности и ирреальности, прошлого и будущего человечества, литературная мистификация и alter ego. Но более всего он – гениальная литературная метафора. Потому так охотно она была воспринята русской литературой ХХ в. от Горького (Данко, хотя и создавался как идеологический оппонент Ницше, удивительно точно копирует в позе, в жесте Заратустру) до Маяковского (Мир огромив мощью голоса, / Иду красивый двадцатидвухлетний… – герой «Облака в штанах» – явный потомок Заратустры).
   Заратустра – это первый свободный ум, преодолевший пределы. Ницше ввел в круг философских проблем (и сделал тем самым главной проблемой литературы экзистенциальной ориентации) актуальнейшую на рубеже веков проблему – проблему пределов. Он просто снял эти пределы, впервые оставив человека без Бога (то есть без морали, идеологии, знаний, убеждений). Он сконструировал экзистенциальную ситуацию ХХ в., ситуацию великого разрыва. Он определил и параметры этой ситуации: переоценка всех ценностей, Бог мертв, Падение божества: Бог стал «вещью в себе», все позволено, по ту сторону добра и зла, не бойся ничего. Этими определениями Ницше сформулировал экзистенциальное сознание грядущего века и литературу экзистенциальной ориентации.
   В «Так говорил Заратустра» и «Антихристе» Ницше первым заявил проблему, которую в 10-е годы ХХ века произнес Л. Андреев: «мир без Бога, но и без Дьявола», «Бог мертв»; «Нет ни черта, ни преисподней»; «Не бойся ничего». Но ницшеанское «без Бога» было первым шагом к тому, что мир остался и без человека. С этого шага – с «переоценки всех ценностей» – все утратило меру: и человек, и жизнь.
   У Ницше неуловима граница между тем, что он утверждает, отвергая, и тем, о чем он предостерегает, открывая. «Антихрист» – это развернутое обоснование тезиса «Бог мертв». Для самого Ницше вопросы о границах между Богом и церковью, о том, какое христианство он отвергает, идут вторым планом. На первом же плане – ситуация и процесс освобождения мира от Бога. Он, Заратустра, освобождает мир от Бога и делает это сейчас, на наших глазах, на глазах читателя, «переоценивает все ценности» и становится сюжетом «Антихриста», «Переоценки всех ценностей». И потому не столь важно, какое христианство отвергает Ницше (он скорее антихристианин, чем безбожник), важна сама ситуация лишения человека его главной опоры – Бога. «Антихрист» заключает в себе бездну, которая следует за снятием пределов. Эта бездна была и миром, в котором в последние годы жизни пребывал сам Ницше – самый прославленный из убийц Бога (Камю). Таким образом, преодоление пределов – это риск оказаться в бездне, Ницше формулирует, по сути, сюжет длинного ряда явлений экзистенциального сознания – от Андреева и Кафки до Сартра и Мамлеева.
   Из ницшеанского «по ту сторону добра и зла», с уничтожением границ между которыми звучит «не бойся ничего» и «все позволено», вырастает еще один конфликт и сюжет экзистенциального сознания – это деформация человеческой психики, преодолевшей пределы (Керженцев Андреева, Геродот Сартра, Герман Карлович Набокова). Сознание ХХ века будет биться над моделированием ситуации, через которую можно найти и обозначить меру для «ничего не бойся» и «все позволено», и сделает те выводы, какие, ощущая их интуитивно, не сделал Ницше: о риске беспредельностей, в которые вел его Заратустра и его Антихрист. «Если Ницше не высказывался до конца жизни прямо и открыто, то лишь потому, что не смел отважиться на такой подвиг, вернее, потому, что не наступило еще время говорить с людьми откровенно» (Шестов). Но не исключено, что Ницше – «смел отважиться» на все; ему, действительно, «все позволено». А «не высказывался он до конца жизни прямо и открыто лишь потому», что, преодолев пределы, он первым и испытал беспредельности иррационального бытия. Преодолеть пределы – в этом своем праве он не сомневался; увлекать в беспредельности безумия – на такой призыв он не решился. Это совершила литература ХХ в. – в кафкианской «Норе», беловском «Петербурге», андреевском «Полете», набоковской «Защите Лужина».

V
Черты экзистенциального сознания в прозе Л. Толстого: «Плод мгновенного озарения светом истины»

   Обосновывая целесообразность и правомерность постановки проблемы, процитируем слова современника Л. Толстого, изящнейшего импрессиониста русской критики Ю. Айхенвальда. Лев Толстой видится ему «участником мировой сути», который сам «стоит» (и читателя своего ставит) «точно у самого края природы, в какой-то последней стихийности, где натурализм готов уже вызвать отвращение, но вызывает не его, а ту жуть, которая идет на наше сознание от концов и пределов естества». Речь – о «Холстомере»; но разве в меньшей мере о «Смерти Ивана Ильича» (или о Сартре, Андрееве, Камю)? Еще одно свидетельство экзистенциальности мировидения позднего Л. Толстого. В 1936–1937 гг. И. Бунин, работая над книгой «Освобождение Толстого», собрал и систематизировал параметры его экзистенциального мышления. Приведем некоторые характеристики: «Материя для меня самое непонятное…»; «Что я такое? Разум ничего не говорит на эти вопросы сердца. Отвечает на это только какое-то чувство в глубине сознания…»; «Чтобы жизнь имела смысл, надо, чтобы цель ее выходила за пределы постижимого умом человека»; «Дорого и радостно общение с людьми, которые в этой жизни смотрят за пределы ее»; «…Весь этот мир с моей жизнью в нем есть только одна из бесчисленных возможностей других миров и других жизней и для меня есть только одна из бесчисленных стадий, через которую я прохожу…»; «Жизнь человека выражается в отношении конечного к бесконечному» и др.