Казалось, дух, царивший в эти удивительные дни во дворце, овладел всем Римом. Даже Туллия благосклонно приняла меня в своем роскошном доме и не препятствовала мне встречаться с отцом, когда я того хотел. Одеваться она стала благопристойно и скромно, как и подобало супруге римского сенатора и матроне, и не цепляла больше на себя множество украшений.
   Отец меня приятно удивил. Он уже был не тем обрюзгшим задыхающимся ипохондриком, каким я запомнил его перед своим отъездом в Британию. Туллия купила ему греческого врача, обучавшегося в Александрии, которого отец, разумеется, тут же отпустил на свободу. Этот врач предписал ему купания и массажи, а также запретил неумеренные возлияния и заставил каждый день заниматься подвижными играми. Так что теперь мой отец носил свою пурпурную кайму важно и с достоинством. О нем пошла слава как о человеке богатом и мягкосердечном, а потому каждое утро у него в прихожей собиралась целая толпа клиентов и просителей. Он помогал очень многим, отказываясь лишь давать рекомендацию на получение римского гражданства, на что имел право как сенатор.
   Теперь мне следует рассказать о Клавдии, которую я навестил неохотно и с тяжелой душой. Внешне она почти не изменилась, и тем не менее поначалу показалась чужой. Она заулыбалась мне, вся лучась радостью, но вдруг поджала губы, и глаза ее потемнели.
   — Мне снились тревожные сны, — сказала она. — И теперь я вижу, что они не лгали. Ты уже не совсем такой, как прежде, Минуций.
   — Как же я мог остаться прежним после двух лет в Британии? После того как я написал книгу, убил нескольких варваров и заслужил красный гребень на шлем? — возразил я сердито. — Да, ты живешь в деревне, вдалеке от всего мира, как лягушка в своем болоте, но ты не можешь требовать того же и от меня!
   Клавдия посмотрела мне в глаза, вскинула руки, словно для объятия, и сказала:
   — Ты прекрасно понимаешь, Минуций, что я имею в виду. Но я просто дурочка. Я сглупила, когда просила от тебя того, что не в силах выполнить ни один мужчина.
   Наверное, самым разумным для меня было бы придраться к этим ее словам и немедленно порвать с ней. Это совсем нетрудно — прикинуться несправедливо оскорбленным. Но стоило мне увидеть горечь разочарования в ее глазах, как я тут же обнял ее и принялся целовать и успокаивающе гладить по голове. Меня охватила непреодолимая потребность рассказать кому-нибудь и о Лугунде, и о приключениях в Британии.
   Мы сели с Клавдией на берегу ручья на каменную скамью под старым деревом, и я подробно и — насколько мог — честно поведал ей, как Лугунда попала в мою хижину, как я учил ее читать и как она пригодилась мне в моих поездках по стране бриттов. Затем я стал запинаться и вскоре умолк и уставился в землю. Клавдия обвила мою шею руками, повернула лицом к себе и попросила продолжать рассказ. В общем, я сознался ей почти во всем, скрыв лишь некоторые оскорбительные для меня эпизоды. Правда, я не отважился сказать Клавдии, что Лугунда родила мне сына; зато вовсю хвастал своей мужской силой и невинностью Лугунды.
   К моему удивлению, Клавдию больше всего за дело то, что Лугунда была жрицей Зайца.
   — Я уже устала ходить на Ватиканский холм и следит оттуда за полетом птиц, — заявила она. — Я больше не верю в предзнаменования. Римские боги для меня теперь — всего лишь безжизненные истуканы. Силы зла — вот те и впрямь существуют, а потому вовсе не удивительно, что тебя, такого простодушного, околдовали в далекой чужой стране. Но если ты искренне раскаиваешься в своем проступке, я могу указать тебе новый путь. Я поняла, что человеку нужно куда больше, чем колдовство, предсказания и каменные идолы. Пока тебя не было, я познала нечто такое, что раньше казалось мне совершенно непостижимым.
   Я, ничего не подозревая, с пылом попросил ее открыться мне. Но сердце у меня упало, как только я услышал, что тетушка Паулина прибегла к ее помощи, восстанавливая свои старые дружеские связи, и в результате Клавдия оказалась втянутой в темные делишки христиан — совсем как я когда-то.
   — Они обладают властью исцелять страждущих и отпускать грехи, — восторженно уверяла Клавдия. — Раб или бедняк-ремесленник на их священных вечерях равны самым богатым и знатным. Мы приветствуем друг друга поцелуем в знак любви, что связывает нас. Когда Дух нисходит на собравшихся, их охватывает странный трепет и необразованные люди начинают говорить на незнакомых языках, а лики Святых взирают на них из тьмы.
   Я смотрел на нее, словно на тяжелобольную, и лицо мое выражало такую тревогу, что Клавдия взяла мои руки в свои и попросила:
   — Не осуждай их, пока не узнаешь поближе. Вчера был день Сатурна и шаббат у иудеев, а сегодня праздник христиан, потому что на следующий день после шаббата их царь воскрес из мертвых. И в любой час могут разверзнуться небеса, и вернется он на землю, и учредит свое тысячелетнее Царство, в котором последние станут первыми, а первые — последними.
   Клавдия была прекрасна и говорила как прорицательница, и я думаю, что в это мгновение некая высшая сила вещала ее устами, парализовав мою волю и помрачив разум, ибо, когда она сказала: «Идем к ним!» — я встал и покорно пошел за ней. Полагая, что я боюсь, она стала успокаивать меня — мол, ничего не придется делать против своей воли. Мне нужно лишь смотреть и внимать. Я же тем временем мысленно убеждал себя, что, вернувшись в Рим, должен непременно познакомиться с этими новыми обрядами — так же, как в Британии я попытался постичь верования друидов.
   Когда мы вошли в еврейский квартал Транстиберий[40], там царил шум и гам. Вопящие женщины неслись нам навстречу; на перекрестках мужчины колошматили друг друга кулаками, забрасывали камнями и били дубинками. Даже почтенные седовласые иудеи с кистями на плащах ввязались в потасовку, и люди префекта ничего не могли поделать. Стоило им разогнать палками одну дерущуюся группу, как в соседнем переулке вновь начинался скандал.
   — Всемогущие боги! Что тут происходит?! — спросил я одного тяжело дышавшего блюстителя порядка, который отирал окровавленный лоб.
   — Да один беглый раб по имени Хрест натравил иудеев друг на друга, — объяснил он. — Этот сброд по мостам сбежался сюда со всех концов города, так что лучше бы тебе с девушкой выбрать другой путь. Скоро здесь появятся преторианцы, и тогда много голов будет разбито.
   Клавдия огляделась и радостно вскрикнула.
   — Вчера иудеи выгнали из синагоги всех, кто признал Христа, и избили их. Теперь христиане возвращают им долг, и их поддерживают и те евреи, что отреклись от иудаизма.
   По узким улочкам действительно сновали целые толпы мускулистых рабов, кузнецов и носильщиков с набережной Тибра. Они разбивали запертые лавки и вламывались в дома, откуда начинали доноситься жалобные крики. Однако иудеи становятся бесстрашными бойцами, когда дело касается их невидимого бога, поэтому они собирались перед синагогой и отбивали все нападения. Настоящего оружия я у них не заметил, так как им, как и прочим чужеземцам, слетевшимся в Рим со всех концов света и в особенности с Востока, было запрещено иметь его. Время от времени то тут, то там появлялись старцы и кричали, заламывая руки:
   — Мир, мир ради Иисуса Христа!
   Тогда некоторые и в самом деле опускали дубинки или бросали камень на землю, но только лишь затем, чтобы спустя минуту устроить свалку где-нибудь по соседству. Степенные пожилые иудеи приходили в такую ярость, что прямо перед прекрасной синагогой Юлия Цезаря начинали рвать свои бороды и одежды, обвиняя миротворцев в ереси.
   Я старался защитить Клавдию и не давал ей вмешиваться в толпу, она же непременно хотела попасть в дом, где ее друзья этим вечером собирались отправлять свои обряды. Но перед этим домом мы обнаружили множество беснующихся иудеев-фанатиков, которые избивали любого, кто приближался к нему, а скрывавшихся внутри выволакивали на улицу или выкидывали в окна. Они крушили пожитки этих несчастных, опрокидывали корзины с провизией и втаптывали ее в грязь, колотя по ней палками, как свинопасы по своим питомцам. Того же, кто пытался убежать, иудеи швыряли на землю и избивали ногами.
   Я даже не понял толком, как это случилось. То ли меня внезапно охватило свойственное любому римлянину желание навести порядок, то ли я решил встать на защиту слабых и уберечь их от обезумевшей толпы, а может, во всем повинны подстрекательские выкрики Клавдии? Словом, я вдруг обнаружил, что вцепился в бороду долговязого иудея и выхватил из его рук дубинку, которой тот со священным пылом охаживал девушку, поваленную наземь. И вот, не успел я оглянуться, как очутился в самом центре свалки — конечно же, на стороне христиан, поскольку раскрасневшаяся Клавдия с горящими глазами призывала меня во имя их Иисуса из Назарета колошматить без пощады иудеев, не признающих его Помазанником.
   Я опомнился только тогда, когда Клавдия втащила меня в какой-то дом и велела поскорее избавиться от окровавленной дубинки, которую я где-то подобрал. Я вдруг с ужасом сообразил, что меня ожидает, если я буду схвачен и обвинен во вмешательстве в религиозные распри евреев. Наверняка придется расстаться и со званием военного трибуна, и с узкой красной каймой на тунике. Тут Клавдия и я вошли в сводчатое подземелье, где кучка евреев-христиан, громко причитая и стеная, выясняла, кто зачинщик этого побоища, а плачущие женщины перевязывали раны и смазывали целебными снадобьями синяки и шишки. Сверху к нам спускались все новые и новые дрожащие от страха старики и мужчины; судя по их одежде, они не были иудеями. Эти люди выглядели такими же растерянными как и я, и тоже, верно, спрашивали себя, как им теперь отсюда выбраться.
   Вместе с ними в подвале появился человек, в котором, как только он стер кровь с лица, я узнал палаточного мастера Акилу. Ему порядком досталось — иудеи сломали ему переносицу и выкупали в выгребной яме, — но несмотря на это Акила взял слово и с пафосом произнес:
   — О вы, жалкие предатели, кого я больше не могу назвать своими братьями! Любовь во Христе для вас — всего лишь покров для ваших низменных страстей. Где ваше смирение? Разве не велено нам подчиняться порядку и закону человеческому и на зло отвечать добром?
   Некоторые резко запротестовали:
   — Речь идет не о безупречности нашего поведения среди язычников и не о долге добрыми делами подавать им пример и наставлять их в признании Бога нашего. Нет, речь идет об иудеях, которые избивают нас и поносят Господа Христа нашего. Во славу него защищаемся мы, а не ради спасения своих грешных жизней.
   Я протиснулся сквозь ряды спорящих, тронул Акилу за руку и прошептал, что мне нужно побыстрее покинуть это место. Когда он узнал меня, лицо его прояснилось от радости. Он осенил меня крестным знамением и воскликнул:
   — Минуций, сын Марция Манилиана, значит, ты тоже избрал путь истинный!
   Обняв и поцеловав меня в губы, он принялся проповедовать, не обращая внимания на окружающих:
   — Христос пострадал и за тебя. Отчего ты не берешь с него пример и не идешь по стопам его? Он не хулит хулящих его и не грозит никому, потому что страдает за них. Не воздавай злом за зло. Хочешь пострадать за Христа — славь и славь Господа!
   Не помню, о чем он там еще витийствовал; помню лишь, что его совершенно не интересовало мое мнение: он все говорил и говорил, распаляя сам себя, и его воодушевление увлекало и других.
   Постепенно и остальные начали просить об отпущении грехов, хотя были и такие, что бормотали сквозь зубы, будто Царствие уж точно не придет до тех пор, пока иудеи будут безнаказанно притеснять и мучить подданных Христа.
   А наверху в это время хватали всех подряд — и правоверных иудеев, и христиан, и вообще весь праздношатающийся сброд. Так как преторианцы заняли все мосты, многие бежали через реку на лодках. Другие спихивали с берега баржи, и их уносило течением. Поскольку почти вся стража была послана в еврейский квартал, сам город остался без охраны. Чернь скапливалась в переулках и как заклинание скандировала имя Христа, подхваченное ею с того берега Тибра. Толпы грабили лавки и поджигали дома, так что городскому префекту, едва лишь он навел относительный порядок в еврейском квартале, пришлось срочно перебрасывать своих людей в центр Рима. Это обстоятельство меня и спасло, потому что ранее префектом был отдан приказ обыскивать в еврейском квартале дом за домом и арестовывать всех смутьянов-христиан.
   Уже наступил вечер. Я в полном отчаянии сидел, подперев голову руками, на земляном полу погреба. Очень хотелось есть. Христиане собрали у кого что было съестного — хлеб, оливковое масло, лук, моченый горох и даже вино — и стали раздавать еду всем поровну. Акила благословил по обычаю христиан хлеб и вино — как тело и кровь Христа из Назарета. Я взял то, что мне предложили, и разделил бедняцкий хлеб с Клавдией. Еще мне достался кусочек сыру и немного вяленого мяса. И вино я пил из одного с ними кубка, когда очередь дошла до меня. Как только христиане насытились, они стали нежно целовать друг друга. Клавдия тоже поцеловала меня и воскликнула:
   — О Минуций, я так рада, что и ты вкусил его тела и крови, чтобы получить отпущение грехов и приобщиться к вечной жизни. Не ощущаешь ли ты сильнейшее горение духа, как если бы сбросил с себя изношенную оболочку своей прежней жизни и облачился в новые одежды?
   Я было зло ответил, что если и чувствую внутри какое-то жжение, так это наверняка от кислого вина, но тут наконец понял, что она имеет в виду, и до меня дошло, что я только что участвовал в тайной трапезе христиан. Я так сильно испугался, что меня начало мутить, хотя я и знал, что в чаше была никакая не кровь.
   — А, глупости! — сказал я раздраженно. — Хлеб есть хлеб, а вино есть вино. Если вы и вправду не занимаетесь ничем другим, то я не понимаю, почему о вас распространяют столько невероятных историй, и совсем уж мне непонятно, почему за такие безобидные вещи люди бьют друг друга по головам.
   Я порядком устал и не хотел больше продолжать спор с ней, но возбужденная Клавдия никак не унималась и спустя каких-нибудь полчаса добилась от меня согласия поближе познакомиться с учением христиан — при условии, что я найду в нем разумное зерно. Я вовсе не считал предосудительным то, что они защищались от иудеев, но полагал, что они должны быть наказаны, если не прекратят беспорядков, пускай даже зачинщиками выступали не они, а правоверные иудеи.
   Акила рассказал, что и раньше между ними вспыхивали недоразумения и стычки, но такого еще никогда не случалось. Он уверял, что христиане всегда старались на зло и грубость отвечать словами добра; но, с другой стороны, евреи-христиане тоже имеют право ходить в синагоги, чтобы послушать там чтение Писания. Тем более что многие из них даже участвовали в строительстве новых синагог.
   … Теплым летним вечером я пошел провожать Клавдию до ее хижины. Мы шагали по склону Ватиканского холма и глядели на другую сторону реки, где полыхало зарево пожаров и истошно кричали люди. Многочисленные тележки и повозки, что везли на рынок овощи и фрукты, запрудили улицу. Крестьяне озабоченно спрашивали друг у друга, что творится в Риме; вдруг от человека к человеку пробежал слух, что некий проповедник Хрест подбил евреев на поджоги и убийства, и все принялись проклинать его и иудеев, для которых ни у кого не нашлось доброго слова.
   Вскоре я начал спотыкаться; голова моя раскалывалась. Странно, но удар, полученный в драке, дал себя знать только теперь. Когда мы наконец до брались до хижины, мне стало так плохо, что Клавдия не отпустила меня, а уговорила переночевать у нее. Несмотря на мои возражения, она при свете тусклой масляной плошки уложила меня на свое ложе. Затем девушка принялась шумно прибирать в хижине и вздыхала при этом так тяжело, что в конце концов я не выдержал и спросил, что с нею.
   — И я не чиста, и я не без греха, — призналась она. — В моем сердце до сих пор больно отзывается каждое слово, которое ты говорил об этой бесстыдной британской девице, век бы о ней не слышать!
   Я искренне попросил ее:
   — Попробуй простить меня за то, что я не сумел сдержать слова.
   — Что еще не дает мне покоя, так это твое обещание, — пожаловалась она. — Я ненавижу себя. Видно, я плоть от плоти моей матери и моего отца — распутника Клавдия. Огонь пожирает меня, когда я вижу тебя в моем доме.
   Но руки у нее были холодны как лед, и холодны губы, когда она нагнулась, чтобы поцеловать меня.
   — Ах, Минуций, — прошептала она. — У меня все не хватало духу признаться тебе, что мой двоюродный брат Гай обесчестил меня, когда я была еще ребенком. Сам он со смехом уверял, что сделал это ради разнообразия, переспав по очереди со всеми своими сестрами. С тех пор мне отвратительны все мужчины. Только тебя я не смогла возненавидеть, потому что ты подружился со мной, даже не зная, кто я такая.
   Что тут можно было сказать. Желая утешить дрожавшую от озноба и робости Клавдию, я привлек ее к себе. Не стану оправдываться тем, что моя подруга была старше меня на пять лет; признаюсь, однако, что был необычайно горд и доволен, когда она, смеясь и плача, целовала и ласкала меня.
   Когда мы проснулись утром, то были так счастливы, что могли думать лишь о себе. Клавдия, лучащаяся радостью и красотой, казалась мне, несмотря на слегка грубоватые черты лица и сросшиеся на переносице брови, просто Венерой. Образ же Лугунды почти совсем испарился из моей памяти, ушел куда-то далеко-далеко. Клавдия была взрослой зрелой женщиной, а Лугунда оставалась маленькой шаловливой девочкой.
   Мы не давали друг другу клятвенных обещаний и не хотели заглядывать в будущее. Время от времени меня, конечно, охватывало чувство вины, но тогда я говорил себе, что Клавдия сама должна отвечать за свои поступки. И вообще — отвлечется по крайней мере от дурацких христианских сборищ.
   Когда я вернулся домой, тетушка Лелия ядовито объявила, что своими ночными похождениями я причиняю ей огромное беспокойство — мог бы хотя бы заранее предупредить ее! Она внимательно оглядела меня покрасневшими подслеповатыми глазами и насмешливо сказала:
   — У тебя рот до ушей, словно ты недавно отведал вкусненькое. Уж не развлекался ли ты всю ночь на пролет в каком-нибудь сирийском борделе?
   Потом она подозрительно обнюхала мое платье.
   — Нет, борделем от тебя вроде не пахнет. Но где-то же ты провел ночь! Смотри, не влипни в какую-нибудь сомнительную любовную историю! И себе навредишь, и другим напакостишь.
   В полдень меня навестил мой друг Луций Поллио, отец которого в этом году был консулом. Он принялся возбужденно рассказывать:
   — Евреи просто обнаглели с этими своими требованиями привилегий. Префект все утро допрашивал арестованных и получил неопровержимые доказательства того, что некий еврей по прозвищу Хрест подстрекал рабов и чернь к беспорядкам. Он, конечно, птица не того полета, каким в свое время был Спартак, бывший гладиатор; он выдает себя за государственного преступника, которого несколько лет назад осудили в Иерусалиме на казнь, но который сумел каким-то удивительным образом остаться живым после распятия. Префект распорядился о его поимке и назначил плату за его голову, но я думаю, что плут сбежал из города, как только понял, что бунт не удался.
   Меня так и подмывало растолковать этому книжному червю, что многие евреи считают Христа тем самым Мессией, в пришествие коего они верят; но я вовремя спохватился: не следовало признаваться, что я кое-что знаю об этом новом возмутительном учении. Мы с ним еще раз просмотрели мою книгу и внесли некоторые изменения, добиваясь наибольшей чистоты языка. Луций Поллио пообещал найти издателя, если книга пройдет испытание в горниле публичного чтения. По его мнению, мой труд получит хороший отклик, ибо Клавдий до сих пор с удовольствием вспоминает о своих военных успехах в Британии. Любой человек, проявивший интерес к тем краям, вправе рассчитывать на высочайшую благосклонность, уверял меня Луций.
   Городской префект попытался прекратить споры вокруг права собственности на синагоги (которое как раз и явилось камнем преткновения в спорах между правоверными евреями и христианами и стало причиной беспорядков), издав постановление, где говорилось, что все, кто принимал участие в строительстве синагог, могут посещать их. И у правоверных узколобых иудеев, и у широко мыслящих евреев уже имеются свои храмы, но поскольку евреи, признающие Христа, забрали одну синагогу себе, ортодоксальные иудеи изъяли из священных ларцев драгоценные свитки Торы и предали синагогу огню, чтобы она не досталась презренным христианам. Вследствие этого вспыхнули новые беспорядки, и тут правоверные иудеи совершили грубую политическую ошибку, нагло обратившись к самому императору.
   Клавдия же эти побоища просто вывели из себя, поскольку оторвали от сладостных утех нового брака. И уж совсем он взбеленился, когда Совет иудеев осмелился напомнить, что без поддержки евреев ему никогда не удалось бы стать императором. Дело в том, что собутыльник Клавдия Ирод Агриппа получил от богатых евреев Рима некую сумму, в которой Клавдий крайне нуждался, чтобы после убийства Гая Калигулы подкупить преторианцев. Клавдию следовало платить за ссуду грабительские проценты, а потому об этой истории нельзя было напомнить, не задев его самолюбия.
   Багровые щеки старого пьяницы затряслись от гнева, и, заикаясь от волнения сильнее обычного, он приказал иудеям убираться с глаз долой и даже пригрозил выгнать их всех из Рима, если ему еще хоть раз доложат о распрях и потасовках в еврейском квартале.
   У евреев-христиан и примкнувшего к ним сброда даже объявились свои главари. К моему ужасу, в покоях отца в доме Туллии я столкнулся с ведущими страстный диспут крючконосым Акилой, его женой Прискиллой и некоторыми весьма уважаемыми гражданами, единственная ошибка которых заключалась в том, что они позволили заинтересовать себя мистическим вероучением христиан. Я пришел, чтобы один на один переговорить с отцом о Клавдии. Теперь я бывал у нее дважды в неделю и оставался в ее доме на ночь, а потому чувствовал себя обязанным что-то предпринять, хотя она сама никогда и ни о чем меня не просила.
   Когда я, весь во власти своих мыслей вошел в комнату и нарушил течение их беседы, отец махнул мне рукой — мол, оставайся, Минуций! — продолжая говорить остальным:
   — Я встречался с царем евреев и знаю о нем не понаслышке, потому что в то время, когда его распяли, как раз скитался по Галилее, и я могу лично засвидетельствовать, что он восстал из мертвых. Апостолы его прогоняли меня, но я уверяю вас, что он никогда никого не подстрекал к бунту, как это делает сейчас здесь, в Риме.
   Все это я уже слышал не раз и удивился только тому, что отец, рассудительный человек, достигший поры зрелости и жизненной мудрости, продолжает пережевывать всю ту же давнюю историю. Крючконосый Акила защищался:
   — Мы поступаем, как нам хочется, и это всегда вызывает неудовольствие. Нас ненавидят пуще идолопоклонников, да мы и сами не в состоянии хранить любовь и смирение. Напротив, каждый из нас полагает, что знает больше, чем все прочие, и с жаром принимается поучать других, только что нашедших свой путь и признавших Христа.
   А Прискилла добавила:
   — Многие и так утверждают, будто это Учитель разбрасывает головни по всей земле, мужа отрывает от жены, а детей настраивает против родителей. И вот на беду в Риме случилось побоище, хотя, право слово, мы стремимся лишь к добру. И я не в силах понять, как любовь и смирение могут привести к ссорам, разладу, вражде, ненависти и злобе. Услышав такое, я вспылил и воскликнул:
   — Что вам нужно от моего отца? Вы же довели его до того, что он начал спорить и горячиться! И это мой отец — добрый, мягкий человек! Я не потерплю, чтобы вы втянули его в свои безумные распри!
   Отец поднялся и попросил меня помолчать. Не которое время он был погружен в раздумья, а затем произнес:
   — Обычно спор рождает истину, но эти ваши непостижимые вещи становятся тем запутанней, чем больше о них говоришь. Однако раз уж вы попросили у меня совета, я скажу вам: добивайтесь отсрочки. Во времена императора Гая иудеи Антиохии извлекли из этого совета немалую пользу.
   Все непонимающе уставились на отца. Он рассеянно улыбнулся.
   — Отделитесь от иудеев, покиньте синагоги, не платите больше храмовые налоги. Стройте свои молитвенные дома, если хотите. Среди вас есть богатые; возможно, вам удастся собрать большие пожертвования от тех мужчин и женщин, которые верят, что приобретут себе чистую совесть, воздавая и тем богам, и этим. Не задевайте иудеев. Смолчите, если вас оскорбят. Не изменяйте себе, как не из меняю я, и попытайтесь никого не трогать.