— Ты строг, сэр Джон Рэморни, — сказал с откровенной досадой Ротсей, — но потеря, понесенная тобой на нашей службе, дает тебе право осуждать нас.
   — Милорд Ротсей, — сказал рыцарь, — хирург, леча мне этот покалеченный обрубок, сказал, что чем ощутимее боль от его ножа и прижигания, тем вернее могу я рассчитывать на быстрое выздоровление. Так и я, не колеблясь, задену ваши чувства, потому что, поступая таким образом, я, может быть, заставлю вас яснее осознать, какие меры необходимы для вашей безопасности, Ваше величество, вы слишком долго предавались безрассудному шутовству. Пора вам стать мужчиной и политиком, или вы будете раздавлены, как мотылек, на груди цветка, вокруг которого вы вьетесь.
   — Мне кажется, я знаю, почему, сэр Джон, вы вспомнили вдруг о морали: вы наскучили веселым шутовством (церковники зовут его пороком), и вот вас потянуло к серьезному преступлению. Убийство или резня придадут вкус кутежу, как маслина на закуску сообщает прелесть вину. Но самые дурные мои поступки — только легкие шалости, я не нахожу вкуса в кровавом ремесле, и мне претит… я даже слышать не могу об убиении хотя бы самого жалкого подлеца… Если суждено мне взойти на престол, я думаю подобно моему отцу отрешиться от своего имени и назваться Робертом в память Брюса… да, и когда это сбудется, каждый мальчишка в Шотландии поднимет в одной руке бутыль, а другою обовьет за шею свою девчонку, и мужество будет проверяться на поцелуях и кубках — не на кинжалах и палашах, и на могиле моей напишут: «Здесь лежит Роберт, четвертый король этого имени. Он не выигрывал сражений, как Роберт Первый, он не возвысился из графов в короли, подобно Роберту Второму, не возводил церквей, как Роберт Третий, — он удовольствовался тем, что жил и умер королем весельчаков!» Из всех моих предков за два столетия я хотел бы затмить славу одного лишь короля Коула, о котором поется:

 
   Коул, король наш старый,
   Из глиняной пил чары.

 
   — Мой милостивый государь, — сказал Рэморни, — разрешите напомнить вам, что ваши легкие шалости влекут за собою тяжкое зло. Когда бы я потерял эту руку в бою, ища для Ротсея победы над его могущественными врагами, утрата нисколько не огорчила бы меня. Но из-за уличной драки отказаться от шлема и панциря и сменить их на халат и ночной колпак!..
   — Ну вот, опять, сэр Джон! — перебил безрассудный принц. — Разве это красиво — все время тыкать мне в лицо изувеченную руку, как призрак Гескхолла швырнул свою голову в сэра Уильяма Уоллесаnote 42! Право, ты ведешь себя более дико, чем сам Фодион, потому что тому Уоллес со зла снес голову, тогда как я… я охотно приклеил бы на место твою руку, будь это возможно… Но послушай, так как это невозможно, я сделаю тебе взамен стальную — какая была у старого рыцаря Карслоджи: он ею пожимал руки друзьям, ласкал жену, бросал вызов противникам — словом, делал все, что можно делать рукою из плоти и крови, защищаясь или нападая… Право же, Джон Рэморни, в нашем организме немало лишнего. Человек может видеть одним глазом, слышать одним ухом, трогать одной рукой, обонять одной ноздрей, и я, например, не возьму в толк, чего ради нам всего этого дано по два, разве что про запас — на случай утраты или повреждения.
   Сэр Джон Рэморни с глухим стоном отвернулся от принца.
   — Нет, сэр Джон, — сказал Ротсей, — я не шучу. Ты не хуже моего знаешь, правдиво ли сказание о Карслоджи Стальной Руке, — ведь он твой сосед. В его время это замысловатое приспособление могли сработать только в Риме, но я с тобой побьюсь об заклад на сто золотых, что, если дать ее в образец Генри Уинду, наш пертский оружейник соорудит ее подобие так безупречно, как не сделали бы этого все римские кузнецы с благословения всех кардиналов.
   — Я принял бы ваш заклад, милорд, — ответил в раздражении Рэморни, — но сейчас не до глупостей… Вы уволили меня со службы по приказу вашего дяди?
   — По приказу моего отца, — ответил принц.
   — Для которого приказы вашего дяди непреложны, — возразил Рэморни. — Я — опальный слуга, меня вышвыривают, как я теперь могу вышвырнуть за ненадобностью перчатку с правой руки. Однако, хотя руки я лишился, моя голова может еще послужить вам. Ваша милость не соизволит ли выслушать от меня слово великой важности?.. Я утомился и чувствую, что силы мои падают.
   — Говори что хочешь, — сказал принц, — твоя потеря обязывает меня выслушать: твой кровавый обрубок — скипетр, перед которым я должен склониться. Говори же, но не злоупотребляй беспредельно своей привилегией.
   — Я буду краток как ради вас, так и ради себя самого. Да мне и не много остается досказать. Дуглас спешно скликает сейчас своих вассалов. Он намерен набрать именем короля Роберта тридцать тысяч воинов в пограничной полосе а затем, возглавив это войско, двинуться с ним в глубь страны и потребовать, чтобы герцог Ротсей принял— или, вернее, восстановил — его дочь в правах герцогини. Король Роберт пойдет на все уступки, лишь бы сохранить мир в стране… Как поступит герцог?
   — Герцог Ротсей любит мир, — сказал принц высокомерно, — но никогда не боялся войны. Прежде чем он снова примет эту чопорную куклу на свое ложе или сядет с ней за стол по приказу ее отца, Дугласу нужно будет стать королем Шотландии
   — Пусть так… Но это еще не самая страшная опасность, тем более что она грозит открытым насилием: ведь Дуглас не действует втайне.
   — Что же еще грозит нам и не дает спать в этот поздний час? Я утомлен, ты ранен, и даже свечи меркнут, как будто устали от нашего разговора.
   — Объясните мне: кто правит Шотландией? — сказал Рэморни.
   — Король Роберт Третий, — ответил принц, приподняв шляпу. — И да будет ему дано подольше держать скипетр!
   — Поистине так, и аминь, — отозвался Рэморни. — Но кто управляет Робертом и подсказывает доброму королю почти все его мероприятия?
   — Милорд Олбени, хочешь ты сказать? — был ответ принца. — Да, что верно, то верно: мой отец чуть ли не во всем следует советам своего брата, и, по совести, мы не можем его порицать за это, сэр Джон Рэморни, потому что не много помощи получал он до сих пор от сына.
   — Поможем же ему теперь, милорд, — сказал Рэморни. — Я владею страшной тайной… Олбени завел со мною торг, чтобы в сговоре с ним я отнял жизнь у вашего высочества! Он предлагает полное прощение всего прошлого, высокие милости на будущее.
   — Что ты говоришь?.. Отнять у меня жизнь! Ты, верно, хотел сказать — корону? Да и это было бы нечестиво! Он и мой отец — родные братья, они сидели на коленях у одного отца… одна мать качала их у своей груди. Брось, слышишь! Каким нелепостям ты готов поверить в лихорадке!
   — Поверить! — повторил Рэморни. — Для меня внове, что меня зовут легковерным. Но, искушая меня, Олбени взял в посредники такого человека, что ему поверит каждый, коль скоро речь пойдет о злом умысле… Даже лекарства, изготовленные его рукой, отдают ядом.
   — Ну, этот раб оклевещет и святого, — возразил принц. — Тебя попросту одурачили, Рэморни, как ты ни хитер. Мой дядя Олбени честолюбив и не прочь закрепить за собой и своим домом такую долю власти и богатства, на какую он не вправе притязать. Но предположить, что он замышляет свергнуть с престола… или убить своего племянника… Фи, Рэморни! Не понуждай меня сослаться на старую поговорку, что творящий зло ждет зла и от других. Твои слова подсказаны тебе подозрением, а не твердой уверенностью.
   — Вы роковым образом заблуждаетесь, ваше высочество! Но я этому положу конец. Герцога Олбени ненавидят за его жадность и корысть, а ваше высочество — вас, может быть, больше любят, чем…
   Рэморни запнулся. Принц спокойно договорил за него — Меня больше любят, чем уважают? Это мне только приятно, Рэморни,
   — Во всяком случае, — сказал Рэморни, — вас больше любят, чем боятся, а для принца такое положение вещей небезопасно. Но дайте мне слово рыцаря, что вы не разгневаетесь на меня, что бы я ни сделал ради вас как преданный слуга. Предоставьте мне вашу печать, чтобы я мог от вашего имени вербовать друзей, и герцог Олбени не будет больше пользоваться при дворе никаким влиянием вплоть до той поры, когда кисть руки, которая еще недавно заканчивала этот обрубок, не прирастет к телу и не начнет действовать по-прежнему, подчиняясь приказам моего рассудка.
   — Но ты не отважился бы омыть свои руки в крови короля, — строго сказал принц.
   — О, милорд, ни в коем случае. Кровь проливать ни к чему. Жизнь может — нет, должна — угаснуть сама собой. Перестаньте подбавлять в светильник масло и отнимите у него заслон от ветра, и в нем угаснет дрожащий свет. Позволить человеку умереть не значит убить его.
   — Верно… Я упустил из виду такой прием. Итак, допустим, мой дядя Олбени перестанет жить, — так, полагаю, нужно выразиться? Кто же станет тогда править Шотландией?
   — Роберт Третий — с соизволения и при поддержке мудрого и почитаемого Давида, могущественного герцога Ротсея, правителя королевства и alter egonote 43, в чью пользу, надо полагать, добрый король, утомленный трудами и заботами державной власти, добровольно отречется от престола. Итак, да здравствует наш славный юный государь, король Давид Третий!
   — А нашему отцу и предшественнику, — сказал Ротсей, — разрешат ли жить монахом и молиться за сына, по чьей милости ему предоставлено будет право сойти в могилу не ранее, чем этого потребует естественное течение вещей?.. Или на его пути тоже встанут те небрежности, вследствие которых люди «перестают жить»? Ему не придется сменить стены тюрьмы или подобного тюрьме монастыря на спокойную темную келью, где, как говорят священники, «беззаконные перестают буйствовать и где отдыхают истощившиеся в силах».
   — Вы шутите, милорд! — ответил Рэморни. — Нанести вред доброму старому королю — это противно законам и политики и естества.
   — Зачем бояться этого, — ответил, нахмурясь, принц, — когда весь твой план — образец противоестественного преступления и близорукого тщеславия?.. Если и сейчас, когда король Шотландии может нести незапятнанное и честное знамя, он все же едва в состоянии возглавить своих родовитых баронов, то кто же последует за принцем, запятнавшим себя убийством дяди и заточением отца? Знаешь, любезный, твои происки могли бы возмутить и языческого жреца, не говоря уже о королевском совете христианской страны!.. Ты был моим воспитателем, Рэморни, и, может быть, за многие из тех безрассудств, какие мне ставят в упрек, справедливей было бы винить тебя, подававшего мне дурной пример и порочные наставления. Возможно, если бы не ты, я не стоял бы среди ночи в этой шутовской одежде, — он оглядел свой наряд, — выслушивая честолюбивое и преступное предложение убить дядю и свергнуть с престола лучшего из отцов. Не только по твоей, но и по своей вине я погряз так глубоко в трясине бесчестия, и было бы несправедливо, чтобы за это понес кару ты один. Но посмей только еще раз завести со мной подобный разговор, и тебе не сносить головы! Я разоблачу тебя перед отцом, перед Олбени… перед всей Шотландией! Сколько есть в стране рыночных крестов, на каждом будет прибит кусок тела предателя, дерзнувшего подать такой гнусный совет наследному принцу Шотландии!.. Я надеюсь, к счастью для тебя, что сегодня тобой правят жар и отравляющее действие лекарства на воспаленный мозг, а не какое-нибудь твердое и определенное намерение.
   — Поистине, милорд, — сказал Рэморни, — если я сказал нечто такое, что могло так ожесточить ваше высочество, это было вызвано чрезмерным усердием в сочетании с помрачением рассудка. Во всяком случае, я меньше чем кто бы то ни было способен предлагать вам честолюбивые планы ради своей личной выгоды! Увы, все, на что могу я рассчитывать в будущем, — это сменить копье и седло на требник и исповедальню. Линдорский монастырь должен будет принять увечного и обнищавшего рыцаря Рэморни, который сможет размышлять на досуге над словами писания «Не уповай на князей!»
   — Что ж, доброе намерение, — сказал принц, — и мы не преминем поддержать его. Наша разлука, думал я раньше, будет лишь кратковременной. Теперь мы должны расстаться навечно. После такого разговора, какой произошел между нами сейчас, нам следует жить врозь. Но Линдорский монастырь или другую обитель, какая примет тебя, мы богато одарим и отметим высокой нашей милостью… А теперь, сэр Джон Рэморни, спи… Спи и забудь недобрую беседу, в которой за тебя говорила, я надеюсь, лихорадка от болезни и зелья, а не твои собственные мысли… Посвети мне до дверей, Ивиот.
   Паж разбудил сотоварищей принца, которые спали в прихожей и на лестнице, утомленные ночными похождениями.
   — Есть среди вас хоть один трезвый? — спросил Ротсей, с отвращением осмотрев свою свиту.
   — Никого… ни одного человека, — отвечали его люди пьяным хором. — Никто из нас не посмеет изменить Императору Веселых Затейников!
   — Значит, вы все обратились в скотов? — сказал принц.
   — Повинуясь и подражая вашему высочеству! — ответил один удалец. — Или, ежели мы и отстали немного от нашего принца, довольно будет разок приложиться к бутыли…
   — Молчать, скотина! — оборвал его герцог Ротсей. — Так нет среди вас ни одного трезвого?
   — Есть один, мой благородный государь, — был ответ, — есть тут недостойный брат наш, Уоткинс Англичанин.
   — Подойди ко мне, Уоткинс, подержи факел… Подай мне плащ… так, и другую шляпу, а этот хлам прими… — Принц отбросил свою корону из перьев. — Если бы только я мог так же легко стряхнуть всю свою дурь!.. Англичанин Уот, проводишь меня ты один. А вы все кончайте бражничать и скиньте шутовские наряды. Праздник миновал. Наступает великий пост.
   — Наш император слагает с себя корону раньше чем обычно в эту ночь, — сказал один из ватаги затейников.
   Но так как принц ничем не выразил одобрения, каждый, кто к этому часу не мог похвалиться добродетельно-трезвым видом, постарался в меру сил напустить его на себя, и в целом ватага запоздалых бражников походила теперь на компанию приличных людей, которых случайно захватили в пьяном виде, и вот они спешат замаскироваться, напуская на себя преувеличенную добропорядочность. Принц между тем, торопливо сменив одежду, проследовал к дверям за факелом, который нес перед ним единственный трезвый человек из его свиты, но, не дойдя до выхода, чуть не упал, споткнувшись о тушу спящего Бонтрона.
   — Что такое? Это гнусное животное опять у нас па пути? — сказал он с отвращением и гневом. — Эй, кто тут есть! Окуните мерзавца в колоду, из которой поят лошадей, пусть он хоть раз в жизни дочиста омоется!
   Покуда свита исполняла приказ, направившись для этой цели к водоему во внешнем дворе, и покуда над Бонтроном совершалась расправа, которой он не мог противиться иначе, как издавая нечленораздельные стоны и хрипы, подобно издыхающему кабану, принц шел своим путем в отведенные ему палаты в так называемом Доме Констебля — старинном дворце, которым издавна владели графы Эррол. По дороге, чтобы отвлечься от не совсем приятных мыслей, принц спросил своего спутника, как он умудрился остаться трезвым, когда вся прочая компания так безобразно перепилась.
   — С соизволения вашей милости, — ответил Англичанин Уот, — я вам сознаюсь, для меня это самое обычное дело — оставаться трезвым, когда вашему высочеству угодно, чтобы ваша свита была вдребезги пьяна, но я так соображаю, что все они, кроме меня, шотландцы, и, значит, напиваться в их компании мне не след — потому как они н трезвые меня едва терпят, а уж если мы все захмелеем, я, чего доброго, выскажу им откровенно, что у меня на уме, и мне тогда в отплату всадят в тело столько ножей, сколько их найдется в порядочном обществе.
   — Значит, ты поставил себе за правило держаться в стороне, когда в моем доме идет кутеж?
   — С вашего соизволения — да. Вот разве что угодно будет вашей светлости дать приказ всей свите остаться один денек трезвой, чтобы дать Уилу Уоткинсу напиться, не опасаясь за свою жизнь.
   — Такой случай может еще выдаться. Ты где служишь, Уоткинс?
   — При конюшне, с вашего соизволения.
   — Скажи дворецкому, чтобы он поставил тебя в ночную стражу. Я доволен твоей службой: совсем не плохо иметь в доме одного трезвого человека, пусть даже он не пьет только из страха смерти. Держись поближе к нашей особе, и ты убедишься, что трезвость — выгодная добродетель.
   Между тем к печалям Джона Рэморни на ложе болезни прибавилась новая тягота забот и страхов. В его голове, затуманенной снотворным, совсем помутилось, как только принц, при котором он усилием воли перебарывал действие лекарства, наконец удалился. Во время беседы с гостем больной привел свои мысли в ясность, но теперь они снова пошли вразброд. У него оставалось смутное сознание, что па его пути возникла большая опасность, что он сделал наследного принца своим врагом и выдал ему сокровенную тайну, поставив этим под удар себя самого. Неудивительно, что при таком состоянии, душевном и телесном, лишенный сна, он неизбежно поддался того рода бредовым видениям, какие возбуждает опиум. Ему чудилось, что стоит у его кровати тень королевы Аннабеллы и требует с него отчета за юношу, которого она отдала на его попечение прямодушным, добродетельным, веселым и невинным.
   «Ты же сделал его безрассудным, распущенным и порочным, — говорила бескровная тень королевы. — Но я тебя благодарю, Джон Рэморни, хотя ты выказал себя неблагодарным, изменил своему слову и не оправдал моих надежд. Твоя ненависть обезвредит то зло, которое принесла юноше твоя дружба. Я с доброй надеждою жду, что теперь, когда ты уже не советник его, жестокая земная кара купит моему злополучному сыну прощение его грехов и позволит вступить в лучший мир».
   Рэморни простер руки к своей благодетельнице, силясь выговорить слова раскаяния и оправдания, но лик видения стал темней и строже. И вот перед ним уже не призрак покойной королевы, а Черный Дуглас, мрачный и надменный, потом печальное и робкое лицо короля Роберта, который, казалось, горюет о близком крушении своего королевского дома, потом — толпа причудливых фигур, то безобразных, то смешных, которые кривлялись, и дразнились, и выкручивались в неестественные и необычайные образы, словно издеваясь над усилием больного составить себе точное понятие о том, что они представляют собою на самом деле.


Глава XVIII



   … Багряная страна, где жизнь законы

   Не охраняют.

Байрон



   Утро пепельной среды встало унылое и тусклое, как это обычно для Шотландии, где нередко самая дурная и немилосердная погода выпадает на первые месяцы весны. День был морозный, и горожанам хотелось отоспаться с похмелья после праздничной гульбы Солнце уже с час как поднялось над горизонтом, а среди обитателей Перта только начали появляться признаки некоторого оживления, и уже совсем рассвело, когда один горожанин, поспешая к ранней обедне, увидел злополучного Оливера Праудфьюта, лежавшего ничком поперек водосточной канавы, как упал он под ударом, который нанес ему (о чем без труда догадались читатели) Энтони Бон-трон, подручный Джона Рэморни.
   Этой ранней пташкой среди горожан был Аллеи Грифон, именовавшийся так потому, что был владельцем гостиницы под вывеской с изображением грифона, и по тревоге, поднятой им, к месту убийства сбежались сперва кое-кто из соседей, а потом постепенно собралась изрядная толпа. Поначалу, когда распознали хорошо всем известное полукафтанье буйволовой кожи и алое перо на шлеме, пошел говор, что найден убитым храбрый Смит. Этот ложный слух продержался довольно долго, потому что хозяин гостиницы Грифона, будучи сам членом городского совета, никому не позволял касаться тела и поворачивать его, покуда не явится бэйли Крейгдэлли, так что лица убитого никто не видел.
   — Задета честь Славного Города, друзья, — сказал он, — и, если перед нами лежит мертвым храбрый Смит из Уинда, тот не гражданин Перта, кто не готов положить свою жизнь и все свое достояние, чтобы отомстить за убитого! Взгляните, негодяи ударили его сзади, потому что не найдется никого в Перте, ни на десять миль вокруг, ни простолюдина, ни дворянина, ни горца, ни сассенаха из Низины, кто отважился бы ради такого злого умысла встретиться с ним лицом к лицу. О храбрецы Перта! Цвет вашего мужества скошен — скошен низкой рукой предателя!
   Ропот неистовой ярости поднялся среди народа, все быстрей стекавшегося к месту происшествия.
   — Мы возьмем его на плечи, — сказал силач мясник. — Понесем его прямо к королю в доминиканский монастырь.
   — Да, да, — подхватил какой-то кузнец, — мы пройдем к королю, и никакие засовы и затворы не остановят нас! Ни монах, ни обедня не помешают нам сделать наше дело. Он был лучший оружейник, чей молот бил когда-либо по наковальне!
   — К доминиканцам! К доминиканцам! — кричали в толпе.
   — Одумайтесь, граждане, — возвысил голос еще один горожанин, — у нас с вами добрый король, и он нас любит как своих детей. Это Черный Дуглас и герцог Олбени не дают доброму королю Роберту узнать о горестях своего народа.
   — Значит, если король у нас мягкосердечный, нас можно убивать на улицах нашего города? — возмутился мясник. — При Брюсе было не так. Когда король не защитит нас, мы сами себя защитим! Звони в колокола оборотным трезвоном — в каждый колокол, недаром дан ему медный язык. Кликни клич! Пощады никому! Идет охота Сент-Джонстона.
   — Да, — закричал кто-то еще из горожан, — идемте на замки Олбени и Дугласа, спалим их дотла! Пусть пламя возвещает повсюду, что Перт сумел отомстить за своего верного Генри Гоу! Наш добрый оружейник двадцать раз выходил в бой за права Славного Города — покажем, что и мы можем единожды выйти в бой, чтобы отомстить за обиду верного Генри. Эгей! Го-го-го! Добрые граждане, идет охота Сент-Джонстона!
   Клич, по которому жители Перта привыкли объединяться и который им доводилось слышать не иначе как в случае всеобщего возмущения, летел из уст в уста. И две или три соседние звонницы, куда забрались разъяренные горожане, где с согласия священников, а где и самочинно, подняли звон в зловещем и тревожном тоне, и звон подхватили прочие колокола с обратном против обычного порядке: отсюда и пошло это название — «оборотный трезвон».
   Толпа становилась все гуще, шум возрастал, делаясь все громче, разносясь все дальше, а хозяин гостиницы Аллен Грифон, дородный, с зычным голосом и уважаемый во всех слоях общества, неизменно стоял на своем посту и шагал вокруг тела, громко покрикивая и осаживая толпу в ожидании прихода властей.
   — Надобно, добрые мои мастера, провести дело по порядку: чтобы во главе шли наши власти. Мы их выбрали и посадили в наш городской совет, добрых и верных людей, — пусть же никто не назовет нас мятежниками, не скажет, что мы попусту тревожим покой короля. Стойте тихо и расступитесь, потому что идет бэйли Крейгдэлли, да и честный Саймон Гловер, оказавший Славному Городу столько услуг. Горе, горе, добрые мои сограждане! Его прекрасная дочь стала вчера невестой, а сегодня утром пертская красавица овдовела, не быв женой!
   Этот новый призыв к людским сердцам вызвал повторную волну ярости и скорби, тем более бурную, что к толпе примешалось немало женщин, которые пронзительными голосами подхватывали боевой клич мужчин:
   — Да, да, все на охоту Сент-Джонстона! За пертскую красавицу и верного Генри Гоу! Встань! Каждый встань, не жалей своей головы! К конюшням! К конюшням! Когда конь под ним убит, латник немногого стоит! Перережем конюхов и йоменов!.. Бей, калечь и коли лошадей! Перебьем оруженосцев и пажей! Пусть кичливые рыцари выйдут на нас пешне, если посмеют!
   — Не посмеют, не посмеют! — откликнулись мужчины. — Вся их сила — в коне да в оружии, и все же эти мерзавцы, надменные и неблагородные, убили искуснейшего оружейника, которому не было равного ни в Милане, ни в Венеции! К оружию! К оружию, храбрые граждане! Идет охота Сент-Джонстона!
   В этой сутолоке члены совета и самые видные горожане с трудом пробрались к месту, чтобы произвести осмотр тела и при участии городского писца по всей форме снять протокол, или, как и сейчас иногда говорится, произвести «описание условий», в каких было найдено тело. Этой отсрочке толпа подчинилась с тем терпением и чинностью, которые так примечательны для национального характера шотландцев: оскорбленные, они всегда оказывались тем опаснее в гневе, что, никогда не отступая от принятого раз решения отомстить, готовы терпеливо подчиниться всем отсрочкам, если это нужно, чтобы тем верней свершилась месть. Итак, толпа встретила своих старшин многоголосым криком, в котором страстные призывы к мести перемежались с почтительными приветствиями по адресу отцов города, под чьим руководством люди надеялись добиться отмщения обиды в законном порядке.
   Приветственный крик еще звенел над толпой, запрудившей теперь все ближайшие улицы, и тысячи разнообразных слухов передавались и подхватывались всеми, когда отцы города велели поднять тело с земли и внимательно его осмотреть. И тут сразу обнаружилось и было всем возвещено, что убит не оружейный мастер из Уинда, пользовавшийся среди сограждан таким большим почетом (и справедливым, если мы подумаем, какие качества особенно ценились в те времена), а совсем другой человек, куда менее уважаемый, хотя и он имел заслуги перед обществом: найден убитым не кто иной, как веселый шапочник Оливер Праудфьют. Первое известие о том, что зарублен будто бы Генри Гоу, верный и храбрый защитник всех обездоленных, вызвало в народе такое глубокое возмущение, что, когда этот слух был опровергнут, ярость толпы сразу охладела. Между тем, если бы с самого начала в мертвеце опознали несчастного Оливера, его сограждане, наверно, столь же горячо и единодушно стали требовать мести, хоть, может быть, и менее рьяно, чем за Генри Уинда. Поначалу, когда распространилась эта неожиданная весть, она даже вызвала у многих улыбку — так тесно страшное граничит порой со смешным.