- Ты что тут делаешь, Илька? - спросил я и тоже ухватился рукой за трубу.
   - Звезды считаю.
   Я обвел глазами небо. На нем светилась только одна звезда, да и та величиной с наперсток: ведь было еще рано.
   - Сколько ж ты насчитал? - спросил я недоверчива.
   - Семь тысяч девятьсот одиннадцать, - не моргнув глазом, ответил Илька.
   Вот и опять он разговаривает со мной так, будто я сую нос не в свое дело.
   - Ладно, считай дальше, - сказал я небрежно, - только сперва дай мне маленький молоточек. У вас в кузнице, наверно, всякие есть.
   - У нас всякие есть, - подтвердил Илька. - А нет, так нам ничего не стоит сделать. Тебе зачем молоток?
   - Мух бить, - ответил я в отместку.
   - Му-ух?! - несказанно удивился Илька. - Какой же дурак бьет мух молотком?
   - А какой дурак звезды считает на пустом небе?
   Некоторое время Илька таращил на меня свои зеленые глаза, потом закричал:
   - Э, врешь, врешь!.. Говори, зачем тебе молоток! Говори, а то не дам.
   - А ты признайся, зачем сюда залез, тогда скажу.
   - Залез и залез, кому какое дело! Ну, говори! Говори, а то сейчас же полетишь с крыши.
   Мы долго спорили. Потом Илька презрительно сказал:
   - Подумаешь, очень мне интересно, зачем ему молоток понадобился! Хоть грабли попроси, я и не подумаю спрашивать. Сиди тут, я сейчас принесу. Настоящий парень всегда выручит товарища. А то есть такие прижимистые ангелочки, что у них и старого перышка не допросишься. - Он полез было с крыши, но затем вернулся и строго предупредил: - Ты сидеть сиди, да не зевай. Как увидишь, что кто-нибудь остановится тут и навострит свое свинячье ухо, сейчас же постучи три раза по крыше. Да и сам не заглядывай.
   Он прикрыл куском толя какую-то дыру в крыше и ушел.
   Мне, конечно, было очень обидно: то "пономарь", то "ангелочек". И когда это было, чтоб я не одолжил ему перышка? Но все равно я решил терпеть до конца, лишь бы добиться того, что задумал. А вот почему я должен стучать кулаком по крыше, если кто остановится около кузницы, я не понимал. Одно было ясно: в кузнице делалось что-то такое, о чем никто не должен догадываться. Снизу доносился звон железа, какие-то шорохи и частые вздохи меха для раздувания горна. Ну и что ж?
   Это всегда несется из кузницы на улицу. Вдруг я заметил, что какойто человек, шедший по пыльной дороге, оглянулся раз, другой - и прямиком направился к воротам кузницы. Я сейчас же застучал кулаком по крыше.
   Человек подошел к воротам и тоже постучал, сначала три раза подряд, а потом, с маленьким промежутком, еще раз. "Кто?" - донесся глухой голос из кузницы. "За подковой для коня Стрекопытова пришел", - ответил человек. "А деньги принес?" - "Принес. Два пятиалтынных". Ворота скрипнули, потом заскрежетал засов: значит, человека пропустили, а ворота крепко заперли.
   Прошло немного времени, и к воротам зашагал еще какой-то человек. Тот был в сапогах и в синей фуражке, а этот в ботинках, в соломенной шляпе и в очках. Я, конечно, опять застучал. Вероятно, человек услышал, потому что поднял кверху голову и смешно показал мне язык.
   Потом и сам постучал. Его тоже впустили, но только после разговора о коне Стрекопытова и двух пятиалтынных.
   Илька притащил молоток чуть поменьше той кувалды, которой бьет по наковальне Гаврила. Я сказал:
   - Илька, ты пристукнутый? Я ж у тебя просил молоточек маленький, чтоб можно было в кармане спрятать, а ты что принес?
   - Детских не держим, - важно ответил Илька. - Что тебе молоток, игрушка? Не хочешь, не бери. - Я так огорчился, что Илька пожалел меня: - Ладно, сделаю тебе маленький. Сам выкую. Выкую и принесу завтра в класс. - Он прищурился. - А ты задачи порешал?
   - Порешал, конечно.
   - Дашь списать?
   - Дам. Только, знаешь, Илька, ты лучше сам решай.
   - Сам, сам! Такое скажешь! На крыше сиди, молотки ему делай, да еще и задачи для него решай! Жирно будет. - Наверно, поняв, что перехватил, Илька тут же смягчился: - Между прочим, ты парень ничего, исправно в крышу отстукивал.
   В это время возле кузницы остановился еще какой-то человек.
   Илька уже поднял молоток, чтоб стукнуть, но всмотрелся и не стукнул. Человек тоже сказал, что принес два пятиалтынных. Когда и он вошел в кузницу, я спросил:
   - Илька, а почему они все по два пятиалтынных приносят?
   Илька подозрительно глянул на меня.
   - А по сколько ж им приносить? Стоит подкова тридцать копеек, они столько и приносят. Мы лишнего не берем: - И испытующе спросил: - А ты думал, зачем? - Я пожал плечами. То-то. Не знаешь, так и молчи.
   Когда я спускался по лестнице, он опять сказал:
   - Держи язык за зубами, понял? Особенно среди своей братии, а то я не посмотрю, что ты мне друг: как дам, так и на том свете не очухаешься.
   Вот и еще одна обида: "среди своей братии". Какая она моя? Но я и тут промолчал: терпеть так терпеть.
   Утром Илька принес мне в класс маленький молоточек, такой хорошенький, что я даже во время урока вынимал его из кармана и любовался. Илька отполировал рукоятку, и она скользила у меня в пальцах, как атласная.
   Признаться, мне было завидно: почему я не умею делать ничего такого? В прошлом году мне один пьяница подарил лобзик и тоненькую пилочку к нему. Я принялся выпиливать из фанеры домик. Но он у меня получился такой неуклюжий, такой кривобокий, что не понравился ни Маше, ни Вите. Только мама похвалила, но я же хорошо понимал, что она просто не хотела меня огорчать. Да и что такое этот домик! Игрушка! В нем даже воробей не захотел бы жить. А молоток - это вещь, которая всем нужна. Скажу здесь кстати, что всю жизнь я чувствовал себя каким-то неполноценным: мог на сцене играть Гамлета, мог речи с трибуны говорить, мог в сельской школе обучить грамоте шестьдесят мальчиков и девочек, а вот сделать простой молоток или построить плохонький, но настоящий, не игрушечный, дом я так никогда и не научился. И мне часто бывало обидно, что все, чем я пользовался в жизни - пища, одежда, жилище, телефон, автомобиль, даже бумага и чернила, - сделано руками других.
   Обидно и завидно.
   Лев Савельевич пришел на урок в благодушном настроении.
   Видно, ему хотелось поговорить. Он обвел насмешливыми глазами весь класс и, конечно, остановил их на мне:
   - Ну, Мимоходенко, как ты себя чувствуешь?
   Я встал, подумал и слегка развел руками:
   - Как вам сказать, Лев Савельевич? На тройку с двумя минусами.
   - Гм... Почему ж так неважно?
   - Не знаю, Лев Савельевич, вам видней: вы мне поставили три с двумя минусами, я на три с двумя минусами и чувствую себя. А у кого стоит пятерка, тот, конечно, чувствует себя на пятерку.
   - А у кого ж это стоит пятерка? - удивился Лев Савельевич. Все в классе переглянулись. - Пятерошники, встать! Все продолжали сидеть. - Ну?
   Поднялся Степка Лягушкин.
   - У бога, - сказал он.
   Учитель широко раскрыл глаза.
   - У ко-о-го-о?..
   - У бога, Лев Савельевич. Вы когда ставите отметки, то говорите: "Только бог знает на пять, я - на четыре, а ты от силы на единицу".
   Лев Савельевич заглянул в журнал:
   - Вот ты соврал. У тебя стоит тройка.
   - Так я ж и знаю лучше всех, - самоуверенно ответил Степка.
   Мальчишки закричали:
   - Куда тебе, лягушке!.. Воображало!... Есть и получше тебя!
   Лев Савельевич на крики не обратил внимания и опять взялся за меня.
   - Вот, Мимоходенкр, и пригодился тебе церковнославянский язык. Теперь ты поешь, аки ангел, и тебе внемлет вся церковная паства. Так тебя, Мимоходенко, прихожане церкви архангела Михаила и зовут: наш ангел. Видишь, Мимоходенко, благодаря церковнославянскому языку ты вроде в ангелы вышел.
   То, что меня так зовут, мне осточертело, и я сказал:
   - Если я ангел, Лев Савельевич, то какой же я Мимоходенко? У ангелов фамилий нет. Их по именам зовут: Михаил, Гавриил, Никифор и так далее.
   - Правильно! - подтвердил Лягушкин. - Например, моего ангела зовут Степан.
   - Молчать! - вдруг рявкнул Лев Савельевич. - Это что за разговоры? Я сказал "аки ангел". "Аки"! Лягушкин, что такое "аки"?
   - "Аки" значит "потому что", - уверенно ответил Степка.
   - Вот и дурак! "Аки" значит "как". А "потому что" будет "поелику". Я поставил тебе тройку по ошибке, поелику ты еси осел.
   Лев Савельевич перечеркнул против фамилии Степки тройку и поставил жирную единицу.
   Степка поморгал и сел.
   В перемену он ни с того ни с сего дал мне затрещину.
   Но я и это стерпел. Главное было то, что в кармане у меня лежал молоточек.
   У МОНАХОВ
   Признаться, я шел из училища к греческому монастырю с жутковатым чувством, а когда увидел решетки на окнах, мне и совсем стало не по себе.
   В нашем городе жило много иностранцев. Греки держали хлебные ссыпки и пароходы. Итальянцы торговали заграничными винами, управляли оркестрами и писали картины. Старые люди рассказывали, что раньше в нашем театре лет тринадцать подряд и актерами были только итальянцы и итальянки. На сцене они не говорили, а пели, потому и театр наш тогда назывался необыкновенно: "оперный". Были и турки: они ничем другим не занимались, только пекарни держали. А турчанок не было: им по турецким законам выезжать из своего государства не полагалось.
   Болгары - те арендовали здесь землю под огороды. Летом и осенью они складывали на базаре, прямо на разостланном брезенте, целые горы сладкого лука, помидоров, баклажанов, огурцов, капусты, а зимой открывали погреба и в них продавали соленые огурцы с чесноком, лавровым листом и укропом, такие вкусные, что у прохожих от одного запаха слюнки текли. Жили у нас еще немцы, французы, англичане, бельгийцы. Это были хозяева заводов и фабрик, разные директора, управляющие и инженеры. Они ездили в лакированных экипажах и смотрели на всех свысока, особенно англичане. Наверно, потому, что здесь промышляли всякие люди, и дома строились разные.
   Помню, когда еще жил у нас Петр и я с ним шел по городу, он говорил: "Вот, брат, какие тут здания! Прямо вроде людей. Глянь-ка направо: это ж - угрюмый старин. Ишь, как насупился! Ему все надоело, и хочет он только покоя. А это молодая девушка. Надела белое платье и смотрится в зеркало, не налюбуется. А это вот - купчиха-миллионерша: раздобрела на блинах со сметаной да черной икрой - и уже не поймешь, где у нее физиономия, а где что другое. А это - делец. Ему красота ни к чему. Ему - чтоб было прочно, надежно, навеки нерушимо".
   Вот об этом я и вспомнил, когда остановился около греческого монастыря. Что это был за дом! Он не походил ни на один из домов, какие были в городе. Какая-то прямоугольная глыба. Видно, тот, кто его строил, добивался одного: чтоб никто в этот дом не проник и не увидел, как там живут и что там делают. А рядом с этим глухим зданием стояла высокая церковь. На вид она была строгая, но так к себе и притягивала. Алексей Васильевич, наш учитель истории, сказал, что она построена в классическом стиле, и уже начал было объяснять, что это означает, но потом заговорил о братьях Гракхах, да так к классическому стилю больше и не вернулся.
   Входа в монастырский дом нигде не было, значит, надо было стучать в глухие тяжелые ворота. Я долго переминался с ноги на ногу, потом набрался храбрости и стукнул. Сейчас же что-то звякнуло, на воротах открылся маленький треугольничек, и в нем я увидел чей-то жуткий черный глаз. Глаз смотрел на меня, а я, как завороженный, на глаз. Потом из-за ворот спросили:
   - Сто нусна?
   У меня язык окостенел.
   - Сто нусна? - не повышая голоса, спросили опять.
   Я молчал.
   - Сто нусна? - все так же спросили в третий раз.
   Тут я опомнился и, запинаясь, сказал, что пришел петь по-гречески.
   - Как звать, мальсик?
   - Митя Мимоходенко, - ответил я, все еще сжимаясь от страха.
   Ворота приоткрылись, в них показался чернобородый монах с дубинкой в руке. Я попятился.
   - Иди, мальсик, - сказал монах. - Ну? Григора, григора!.. *
   Я глотнул воздуха и вошел в ворота. Монах взял ме
   * Скорей, скорей! (греческ.)
   ня за плечо, отчего я опять сжался, и повел через вымощенный булыжником двор к каменным ступенькам. По ступенькам мы взобрались на каменное крылечко и вошли в длинный полутемный коридор с каменным полом.
   Оттого, что везде все было каменное, у меня будто застыло сердце. Мне казалось что и рука у монаха была каменная, так крепко он сжимал мое плечо. Вдоль коридора, на одинаковом расстоянии одна от другой, шли плотно прикрытые двери, очень много дверей, но мы с монахом пошли не к ним, а вверх, опять по каменным ступенькам, и очутились в небольшой комнате. В ней стоял каменный диван - и больше ничего. Монах подошел к обитой клеенкой пухлой двери и три раза стукнул кулаком. Из-за двери кто-то глухо отозвался. Монах потянул дверь за железную заржавленную ручку, и я чуть не ахнул, увидев красивую, как в сказке, комнату.
   Я успел заметить только, что она была бархатная, темносиняя и серебряная. На высокой кровати с малиновыми шелковыми занавесями лежал патер Анастасэ, в очках, с книжкой в руках. Он приподнялся, спустил ноги с кровати, и я очень удивился, что на нем была не ряса, а обыкновенные серые штаны.
   - Калимэра *, Митя! - сказал он, сладко улыбаясь толстыми красными губами. - Присол?
   - Пришел, - ответил я машинально.
   Он стал говорить что-то монаху на непонятном языке, наверно на греческом, а я тем временем украдкой оглядывал комнату. Все стены были обиты темно-синим бархатом с серебряными узорами. На полу, устланном коврами, стоял большой лакированный стол - и тоже с узорами, но только из перламутра. Над столом висела серебряная люстра, увешанная, как сосульками, хрустальными палочками. На полках, на этажерках, на подставках - всюду стояли серебряные чаши и какие-то шары: голубые, красные, фиолетовые. В углу, от потолка до самого пола, сиял золочеными ризами и разноцветными камнями киот.
   Патер опять сладко улыбнулся и спросил меня:
   - Кусать хочес?
   До еды ли мне было! Но я сказал:
   - Хочу.
   * Добрый день (греческ.).
   - Адельфос * Нифонт, отведи паликари в трапезную.
   Нифонт опять взял меня за плечо и повел по лестнице вниз. Мы оказались в большой комнате со сводчатым потолком. В ней стоял только длинный некрашеный стол да две такие же длинные простые скамейки. Монах приказал мне сесть и ждать, а сам куда-то ушел.
   Сидеть одному в этой голой комнате с таким потолком было жутко.
   Сюда не доносился снаружи ни один звук, будто все на свете вымерло. Может быть, я не выдержал бы и сбежал, но разве отсюда убежишь! Не знаю, сколько прошло времени, когда наконец я услышал что-то похожее на шарканье. Дверь неслышно открылась, и в комнату вошел черный монах. Следом за ним шел второй, за вторым - третий, за третьим - четвертый.
   Так, длинным черным рядом, монахи потянулись от двери до противоположной стены. Все они были толстые, с черными бородами, с желтыми, как после болезни, лицами, все перепоясаны широкими кожаными поясами.
   Вошли, остановились и застыли, глядя прямо перед собой черными с желтизной глазами. Опять неслышно открылась дверь, и в комнату медленным шагом вошел Анастаса. Когда он дошел до середины комнаты, все монахи, как по команде, склонились перед ним до пояса.
   Патер стал перед иконой и прочитал по-гречески какую-то молитву. После этого все монахи сели за стол. А я за столом уже раньше сидел и теперь оказался между монахами. Вошли еще два монаха и внесли огромный медный бак. Они ходили вокруг стола и разливали в чашки горячий жирный суп. Каждый ел сколько хотел.
   Одному монаху подливали в чашку три раза. Он даже бороду вымочил в супе. Я тоже ел много, но одолеть всю чашку не смог - такая она была вместительная. Когда весь суп доели, прислуживавшие монахи унесли бак, а взамен принесли и расставили на столе четыре огромных блюда гусятины с яблоками. Монахи и гусятину съели всю.
   Потом принесли жбан черного кофе и какие-то тонкие пышки, похожие на еврейскую мацу. Монахи выпили весь кофе и съели всю мацу. Под конец принесли на блюдах инжир. Монахи и инжир съели. Я тоже так много всего съел, что пришлось расстегнуть пояс. Но даже и после этого было трудно дышать. А монахам хоть бы
   * Брат (греческ.).
   что! Поели, помолились и так же гуськом, один за другим, степенно вышли из комнаты.
   Остались только Анастаса, один здоровенный монах и я. Те монахи, что прислуживали за столом, внесли красивую, орехового дерева, фисгармонию, кряхтя, установили ее у стены и ушли.
   Огромный монах провел пухлым пальцем по клавишам. Послышались жалобные вязкие звуки.
   - Слушайся адельфос Дамиана, - сказал мне Анастаса и тоже ушел.
   Дамиан шумно, как мех в Илькиной кузнице, вздохнул и страшным басом пропел:
   - "Пистева сена фе-о-он..." Пой, как я, - приказал он.
   Я набрал в грудь воздуха и, приседая от натуги, стал петь басом: "Кистена фиена сено-о-он!.."
   Дамиан сначала выпучил на меня глаза, а потом по-лошадиному заржал. Кое-как он мне объяснил, что петь надо своим голосом, а слова выговаривать правильно, иначе получится "не как у ангела, а как у дьявола".
   Манежил он меня долго, и каждый раз, когда я коверкал слова, закатывался таким громовым хохотом, что в окнах тоненько стонали стекла. Потом он повел меня наверх, к Анастасэ. Патер опять лежал в своей богатой кровати. Около него на красивой тумбочке стояла бутылка с чем-то желтым и серебряный стаканчик. Не поднимаясь с постели, Анастасэ подробно объяснил мне, что я должен делать и чего я не должен делать. Я должен есть сколько влезет, чтобы лицо у меня стало красивое и розовое, как у святого ангела. Я должен петь тонко и нежно, как поют святые ангелы. Я должен правильно выговаривать греческие слова, как их выговаривают святые ангелы. Я никому не должен рассказывать, что здесь увижу и услышу, потому что церковь и монастырь есть места господней тайны. Например, если я расскажу, что видел бутылку с желтой жидкостью, все подумают, что это коньяк, а на самом деле это микстура от*камней з почках. А самое главное, я не должен совать свой нос не в свое дело.
   - Теперь иди домой, - сказал Анастасэ.
   Я плотно прикрыл за собой дверь, огляделся и уже полез в карман, чтобы вынуть молоточек, как в комнату вошел Нифонт. Он опять взял меня за плечо своей каменной рукой и повел к выходу.
   Когда я наконец очутился на улице, то чуть не вскрикнул от радости-так ярко светило здесь солнце, так сладко пахло цветущей акацией.
   ЯПОНЦЫ ТОПЯТ НАШ ФЛОТ
   Отца не поймешь: то он ругает министров и генералов ворами и дураками, то грозит японцам: "Подождите, канальи, вот адмирал Рожественский вам покажет "банзай"! Такую флотилию ведет, что ваш Того живо на дне окажется". Он приколол кнопками к стене карту и каждый день водил по ней пальцем, показывая босякам, как идет наша флотилия к японским берегам чуть не вокруг всего земного шара. Босяки смотрели равнодушно и ничего не говорили. Только один какой-то спросил: "А не опрокинется он там, гусь тот Рожественский?" Босяки сипло засмеялись. Отец сердито глянул на них и отошел от карты. А потом пришел адвокат, как всегда пьяный. Он заказал пару чаю, выпил подряд шесть стаканов, отер ладонью пот с нахмуренного лба и зло сказал отцу:
   - Какой позор! И стыдно, и страшно. Да, страшно, за Россию страшно. Вы бы, любезный, убрали эту карту: глазам смотреть больно.
   - Почему ж больно? Наши боевые корабли все ближе и ближе к цели. Скоро они...
   У адвоката болезненно скривилось лицо.
   - Оставьте!.. - Он вскочил, подбежал к карте и пальцем ткнул в маленькое коричневое пятнышко: - Вот тут, тут... у острова Цусима... в два дня нашего флота не стало... Понимаете ли вы, российский гражданин, что происходит?.. Ни одной нации за всю историю морских сражений не приходилось переживать такого постыдного разгрома. Нет у нас больше флота, нет! Он на морском дне или в плену у японцев вместе со своим "доблестным" флотоводцем Рожественским!..
   У отца побледнели губы.
   - Вы... вы пьяны! Вы говорите вздор!.. - задыхаясь, крикнул он. - Этого не может быть!.. Вот... вот свежие газеты - тут ни слова об этом!..
   - Да-а, так вам сразу в газетах и напишут. Весь мир уже давно облетела эта трагическая весть, а подлые, трусливые правители наши все еще не осмеливаются порадовать ею своих верноподданных...
   Адвокат плюнул и пошел к двери. Три или четыре шага он прошел ровно, потом как-то сразу обмяк и на улицу вышел, еле волоча ноги.
   Отец растерянно смотрел ему вслед. Вдруг, будто пробудившись, шагнул к карте и так ее рванул, что все кнопки посыпались на пол.
   На другой день уже и газеты напечатали. Везде только и было разговора, что о потоплении нашего флота. И все ругали министров и генералов. На базаре, когда я шел в училище, около одной женщины собралась толпа.
   Женщина рвала на себе седые волосы, страшно водила глазами и беспрерывно бормотала: "Вася, Петечка, Вася, Петечка!" Какой-то мужчина ловил ее руки и тут же объяснял народу, что Вася - это ее муж, а Петечка - сын, что оба они служили матросами на крейсере "Адмирал Нахимов" и, видать, оба потонули вместе с крейсером.
   Подбежал околоточный с двумя городовыми и стал разгонять толпу. Но толпы собирались то в одном, то в другом месте, и всех их разогнать не хватало городовых.
   На перемене ребята где-то нашли листовку с бледными фиолетовыми буквами, вроде печатных, но, ясное дело, написанных от руки. Андрей Кондарев, тот самый, дядю которого убили в январе в Петербурге, сел за учительский стол и вслух прочитал всю листовку.
   Она начиналась уже известными мне словами: "Пролетарии всех стран, соединяйтесь!" В листовке говорилось, что самодержавие прогнило и ведет Россию к гибели, что вся храбрость солдат и матросов ни к чему: люди гибнут потому, что правительство у нас разбойничье. Настало время сбросить царя и всю его разбойничью свору в мусорную яму. Когда Андрей дочитал листовку до конца, Степка Лягушкин спросил:
   - Как же мы его сбросим, когда он в Петербурге?
   Одни засмеялись, другие закричали, что у Степки не хватает клепки.
   Последним уроком была история. Против обыкновения, Алексей Васильевич пришел в класс почти сейчас же после звонка. Пришел и сразу начал рассказывать про Великую французскую революцию, хотя до французской революции нам было далеко: мы еще никак не могли выбраться из "Тридцатилетней войны". Алексея Васильевича мы все любили, но пользовались его рассеянностью и на уроках истории баловались. Правда, когда он принимался что-нибудь рассказывать, мы стихали так он интересно говорил. А сегодня даже Сеня Запорощенко, который на всех уроках возится со своими перышками и переводными картинками, все оставил и не мигая смотрел на учителя.
   Алексей Васильевич изображал то Дантона, то Марата, то Робеспьера.
   Он отступал на три шага от учительского стола, потом быстрым шагом подступал к самым партам и поднимал руку вверх, подобно Робеспьеру, когда тот уличал жирондистов в измене революции.
   Прозвенел звонок, но Алексей Васильевич не обратил на него никакого внимания и все говорил и говорил. "Революция отменила всякие привилегии, все титулы и отличия знати и ввела одно для всех звание, звание гражданина!" - восклицал он. Илька, который почему-то в этот день как воды в рот набрал, тут стукнул кулаком по парте и крикнул:
   - Вот здорово! И нам так надо!..
   Алексей Васильевич продолжал рассказывать, что еще сделала революция для народа.
   - А церковные земли?! - Он поднял вверх палец. - Свыше одной трети земель в европейских государствах принадлежали церквам и монастырям. Революция во Франции и с этим покончила.
   Тут он с разгону перескочил на Россию и шепотом сказал, что наши церкви и монастыри на сегодняшний день держат в своих цепких руках больше двух с половиной миллионов десятин самой плодородной земли, но долго это не протянется, потому что безземельные крестьяне потеряли терпение.
   Только он это сказал, как за дверью кто-то чихнул, Илька соскочил с парты и распахнул дверь. И мы все увидели нашего батюшку. Одной рукой он держался за лоб, а другую вытянул вперед, намереваясь схватить Ильку за ухо. Но Илька пригнулся и шмыгнул в коридор. Ехидно скривив рот, батюшка сказал:
   - Что это вы увлеклись так, Алексей Васильевич? Даже звонка не слышали?..
   Алексей Васильевич схватил со стола кипу своих книжечек и журналов и быстро вышел из класса. Мы гурьбой двинулись на улицу.
   Когда я подходил к монастырю, то еще издали увидел около него толпу. Я прибавил шагу. На монастырской стене висела приклеенная листовка - точно такая, как та, которую мы читали в классе.
   ЧУДЕСА НА ЧЕРДАКЕ
   Прошло только три-четыре дня, а я уже стал своим человеком в монастыре. Я ходил где мне вздумается, даже в кельи заглядывал, и никто мне не препятствовал, Монах Дамиан, завидя меня, сейчас же принимался хохотать. Ему, похожему на слона, было смешно видеть такого тощего человечка: ведь я перед ним был просто мальчик с пальчик. А один раз у него даже слезы выступили на глазах от смеха. Это было тогда, когда я вздумал приветствовать его погречески. Греков в городе было много, поэтому все мальчишки знали хоть с десяток греческих слов. Придя как-то в монастырь, я протянул Дамиану руку и сказал: "Калимэра, калиспэра, ты хабариа, кала, асхима". Вот тут-то он и захохотал до слез. Оказалось, я сразу выпалил: "Добрый день, добрый вечер, как поживаете, хорошо, плохо".
   Когда я оставался в коридоре или в комнате один, то сейчас же вытаскивал из кармана молоточек и принимался выстукивать им стены. Но стук получался везде одинаковый - такой, будто лошадь бьет копытом по мостовой. Я же доискивался места глухого, гулкого.
   Надо бы все кельи обстучать, но из келий монахи выходили редко, больше все лежали на своих перинах или стояли у окна и смотрели через решетку на улицу. Если же я пробовал стукнуть разок-другой в присутствии монаха, то монах ворчливо говорил: "Не балуиса, мальсик. На фигас апо эдо!", то есть: "Ступай отсюда!" - "Ну и пусть думают, что я балуюсь, - говорил я себе, - мне еще лучше". - "Усо стуцыс, усо стуцыс! - удивленно ворочал глазами Дамиан. - Ты есть мальсик-стукалка". Другие монахи тоже стали звать меня стукалкой. Так эта кличка ко мне и пристала. Стукалка так стукалка - я не обижался.