Гарри и не думал прекращать пение дифирамбов блаженству безответственности. Ибо это ему действительно нравилось до глубины души. Вся говорильня преподавателей и руководителя курса о важности и значимости дипломатической работы могла убедить разве что полоумного. Было абсолютно ясно, что эти разговоры доказывали ее незначительность. Подобной болтовней о колоссальной ответственности дипломатов они только хотели затушевать то, насколько мала была ответственность на самом деле. И как раз это было хорошо. Он нес ответственность, будучи адвокатом, и это обременяло.
   Гарри наслаждался целый год. Конечно, абсурдным было существование в условиях, похожих на годовые курсы повышения квалификации в выходные, однако, что приятно, не нужно было ни о чем беспокоиться. Наконец-то у него появилось время. Он отдал в починку проигрыватель и стал слушать старую музыку. С начала 70-х не появилось, в сущности, ничего нового. Ничто из того, что родилось в поп-музыке за последние годы, не заслуживало внимания. 30 процентов ненужных отходов, 70 процентов чистого свинства. Соотношение наконец прояснилось.
   Время от времени он почитывал старый роман, курсы французского и английского доставляли ему удовольствие, между делом он поучивал испанский. Иногда встречался со своим братом Фрицем, поэтом. Хотя тот жил в Кельне, виделись они редко. Братья не слишком много могли сказать друг другу. У Гарри просто не было никакого желания проявлять интерес к тем вещам. которые сочинял Фриц.
   Фриц нашел решение Гарри не таким уж неразумным. Гарри сперва подумал, что Фриц его дурачит. Нет, с чего бы это, сказал Фриц, ведь быть дипломатом неплохо. Многие дипломаты были поэтами и наоборот, здесь должна быть какая-то связь. Кроме того, Фриц считал красивым слово "чужеземный", то, что в нем заключалось, было почти достойно стихотворения. Если приходишь из чужих земель, тогда ты нездешний. Чужеземец -- это великолепная символическая фигура, так сказать, не слишком патетический вариант затасканного "аутсайдера".
   Непосредственно после этого комментария Фриц, как водится, тут же удалился, а Гарри улегся в постель в детской спаленке Центра Обучения в Иппендорфе, и его вдруг охватило нечто сродни братскому чувству. Может, ему действительно требовалось ощущение чужеземного обстояния для хорошего самочувствия? Уже в школе было приятно ощущать себя так называемым экстерном. Нездешний. Единственной гимназией вблизи от виллы Хуберта был интернат. 200 изолированных учеников, и Гарри единственный, кому после уроков разрешалось уходить домой. Его не загоняли в постель, не принуждали съедать все до крошки, его поглощала свобода.
   Может быть, потому он чувствовал себя на адвокатском поприще так неудобно, что не мог исчезнуть. Надо было все время находиться в тылу у своих подопечных. А сейчас его поглотит деятельность, от которой он может получать выгоду и которую с чистым сердцем не будет воспринимать серьезно. Он расцвел. Ожидаемые от Дуквица достижения были для него парой пустяков. Чувство превосходства над вещами было бесподобным. Истинной роскошью были не деньги, а возможность предаваться своим идеям. И поводов для этого имелось предостаточно.
   Он написал Хелене в Авиньон открытку: "Бонн -- это моя Индия. Здесь я нахожу просветление." Маркс был совершенно не прав в своей бесконечной хуле отчужденного труда. Как раз наоборот, неотчужденный труд ведет к оглуплению. " Хелена, -- написал он, -- посмотри, пожалуйста, на менеджеров, адвокатов, имеющих успех, тупых, как пули думдум. И чем они занимаются? Они с жадностью реалируются в своем неотчужденном труде."
   Хелена прислала ему в ответ открытку с прекрасной бесстыдной цитатой, к сожалению без ссылки на источник: "Мое бескультурье многосторонне." Гарри повесил открытку над кроватью.
   Когда срок обучения подошел к концу, и предстояло первое распределение, работник отдела кадров спросил: "Куда вы хотите?"
   Дуквиц покачал головой: "Все равно куда, лишь бы подальше."
   "Если бы со всеми было так просто!"
   За неделю до отъезда Дуквиц узнал, что что его направляют секретарем посольства по экономическим и правовым вопросам в столицу Камеруна Яунде.
   "Уж там вы справитесь," -- сказал ему кто-то.
   Глава 3
   Как Гарри фон Дуквиц осрамился за едой в посольстве камерунской столицы Яунде, и как на него обиделись исключительно те люди, от которых он меньше всего ожидал подобного. Как он отказался подать одной даме зажигалку, и насколько неважно для него распространение немецкой культуры за границей. Кроме этого, некоторые неожиданные выводы о смысле религий, о церковных колокольнях и пирамидах и художественной ценности картинок Занеллы. Далее еще немного о его коллеге Хеннерсдорффе, о преимуществах иерархии, а также кое-какие воспоминания о старой подруге Хелене, и как Дуквицу, в конце концов, пришлось защищаться от подозрений в тривиальности.
   Для немецкого посольства в Яунде визит боннского депутата послужил поводом к торжественному обеду. Депутат путешествовал в сопровождении полной дамы, которая должна была оживить деятельность Гёте-институтов. Ее, в свою очередь, сопровождал другой мужчина, как говорили, значительная величина в литературоведении, выглядевший однако подозрительно поджарым и жилистым. Гарри фон Дуквиц, советник и третье лицо в посольстве, сидел рядом с гётевской дамой и спрашивал себя, почему нужно носить платье, отделанное рюшками, словно у девчушки из деревенской слободы, исключительно здесь, в Африке, платье, которое в любом уголке земли будет производить впечатление нездешности и неблагоприятно подчеркивать полноту фигуры. Однако не обращая внимания на это заблуждение во вкусе, с ней можно было славно поболтать. Легкий венский оттенок в ее произношении отдавал в общении на прусское ухо Дуквица обманным глянцем прошедшей эпохи.
   Дуквиц галантно отсоветовал гётевской даме посещение африканского фольклорного мероприятия, когда наступило время десерта. Участники обеда один за другим отклоняли назад спины, как птицы шеи, уступая место рукам чернокожих официантов. Подавали клубнику со взбитыми сливками, ничего особенного, но здесь, в далеком Камеруне, все же словно бы привет с родины, который сидевшие за столом среднеевропейцы восприняли с детской радостью.
   После того, как Дуквиц проглотил первую ложку лакомства, его подвижное лицо на секунду окаменело. Соседка справа подарила ему полную ожидания улыбку, ибо после того как сладкий кусочек был проглочен, а рот свободен для разговора, подобная мимика сулила новое красное словцо остроумного дипломата. Но вместо этого из беззвучного рта Дуквица, словно лава, обратно на тарелку вылилась непроглоченная еда, что возможным образом осталось бы незамеченным, не сделай он это так громко, что произведенный шум заставил остальных участников обеда насторожиться. "Засранцы!" - воскликнул Гарри, и все глаза устремились на него. Оба министра и их жены наверняка решили, что Дуквиц собирается произнести речь, они отложили ножи и вилки в сторону, вытерли рты и с вежливым вниманием облокотились на стульях. "Фасованное дерьмо! Дрянь полуфабрикатная!" - продолжал Дуквиц рассерженно. - "Не иначе как опять этот доктор Оэткер!" Он был, действительно, самым последним из тех, кто оплакивал прежние времена, когда заокеанские посольства снабжались доставляемыми по воздуху хельголандскими омарами и свежей клубникой. На смену мерзкой мании величия прошлого пришла не менее отвратительная идеология полуфабрикатов и быстрого питания. Ни один нормальный человек не в состоянии съесть этот пудинг.
   Четверка камерунских правительственных чиновников, должно быть, не поняла ни единого слова. В 1916 году Камерун покинули последние немецкие колонисты. Теперь лишь несколько дряхлых стариков разговаривали по-немецки, раньше они подавали холодные напитки господам из Бибераха и Бреслау и сегодня грезили о прежних временах, поскольку за шесть десятилетий вновь окрепло чувство человеческого достоинства. Темнокожие гости из местных были молоды. Они говорили на том красивом французском и английском, который звучит убедительнее, чем в Париже или Лондоне. Они захлопали в ладоши, кое-кто тоже присоединился, с облегчением или иронией, все неудобство вскоре пропало без следа. - "Такое у меня больше не повторится", - с оттенком благодарности сказал посол после еды. "Все зависит оттого, что вы подадите к столу", - отозвался Дуквиц.
   Кофе пили на террасе. Посол беседовал с депутатом о климате. В Доуале, южнее, на море, влажный зной практически невыносим. Бедные коллеги там, в представительстве. Он предостерегал от визита. Дуквицу ни с кем не хотелось общаться, он уселся за угловой столик и ухватился за газету. Гётевская дама и литературовед в синих джинсах из этой неслыханно прогрессивной высшей школы потерянно топтались на месте, а потом, в равной степени со смелостью и смущением подсели за столик к Дуквицу. Плетеный стул застонал под весом гетевской дамы, которая с сигаретой во рту принялась рыться в своей чудовищной сумочке в поисках зажигалки. Дуквицу показалось, что, прикурив, она тут же захочет обсудить с ним происшествие за десертом. Профессор-литературовед по-птичьи озирался по сторонам. Когда гётевская дама нашла, наконец, зажигалку и выпустила в африканское ночное небо первые облачка дыма, она и вправду начала: разве Дуквиц считает свое поведение за столом правильным? Кажется, ее тон был особенно раздраженным, потому что Дуквиц на правах хозяина не выказал особого рвения и не предложил ей огня. Австрийский выговор, еще недавно распространявший вокруг себя приятную небрежность, вдруг приобрел менторский оттенок. Дуквиц не имел ни малейшего желания давать ей какие-либо объяснения, он сказал: "Знаете, почему я не предложил вам прикурить?" Ответ последовал мгновенно: "Вероятно, вы казались себе при этом эмансипированным мужчиной!" "Ничуть, - ответил Дуквиц, просто вы курите "Мальборо"!"
   Тот, кто курит эти американские сорняки, задействованные в рекламе содомитов с лошадьми, не получит огня от Дуквица.
   Теперь шумно завздыхала гётевская дама: ей совсем не нравятся полуфабрикаты, видит Бог, видит Бог, не нравятся, но нельзя же так выражать свое неприятие, это было отвратительно. Ему же никто не поверил, этими глупыми аристократическими ужимками он ничего не добьется, это ведь было не что иное как - она поискала подходящее слово и нашла его - не что иное как птидесерт. Она выговорила это словцо так, словно речь шла о печеньицах в венских кофейнях, которыми она сама с удовольствием бы полакомилась. Дуквицу не хотелось вступать в спор с этой гётевской кофейной тетей-мотей. Да и дело было вовсе не в десерте. Ей этого не понять. Наверно, она была искренней социал-демократкой, пребывавшей в сумасшедшем убеждении, что с помощью партийной работы и образования для взрослых можно чего-то достичь. С каждым ремесленником, с каждым рабочим легче прийти к взаимопониманию, чем с этими интеллектуальными обывателями, у которых, как у любого обывателя, в голове засел страх перед тем, что они могут осрамиться.
   Но тут в разговор вмешался профессор-литературовед в синих джинсах и сказал, что он отнюдь не считает поведение Дуквица скандальным, но фривольным, и последнее наводит на размышления, поэтому он спрашивает себя, верный ли это путь для сопротивления политическому аппарату. Он тоже совершенно недоволен положением вещей, однако считает, что этой форме критики не хватает политической перспективы. Дуквиц был глубоко тронут. Как никак, профессор воспринял его провокацию как политический акт.
   А профессор поучительно сказал гётевской даме, так, словно Дуквица это совершенно не касалось и как будто бы он не смог понять: "Тошнота есть старая метафора отрицания, но в данном случае она была совершенно неуместна." Этот человек наверняка считает Дуквица фигурой романа, которую можно интерпретировать по своему усмотрению. И кстати, что на нем за куртка, до смешного спортивная? "А вот ваша куртка, наверняка даже больше, чем ваши брюки, - тоже метафора," - сказал Дуквиц как можно резче, - "и, если позволительно спросить, что означает сия метафора?" Но профессор-литературовед не дал сбить себя с толку, наоборот, он стал благосклонен и принялся рассказывать, что это парашютная куртка из Калифорнии, она класснее всего смотрится именно там, он скоро опять поедет туда брать курс прыжков с парашютом.
   Играющих в футбол интеллектуалов и так уже предостаточно, считал Дуквиц, однако, прыгающий с парашютом профессор-литературовед - это просто чересчур. Он не позволит, чтобы его осуждали обыватели и спортсмены, называющие себя прогрессистами и зарабатывающие достаточно денег на академических должностях и путешествующие за казенный счет, да еще и курящие "Мальборо" и прыгающие с парашютом оптимисты по жизни. Да, он еще им всем покажет! Нет, он им никогда ничего не покажет. Позавчерашние консерваторы, вроде посла и его жены, никогда не поймут, что он был не только клоуном-бодрячком. А эти экспансивно-похотливые прогрессисты, которые считают нарушение правил помрачением ума, никогда не поймут, что ситуацию можно сделать переносимой только благодаря беспрестанным промахам и нарушениям правил и манер, нравов и традиций.
   Между тем гётевская дама и профессор пили кофе и жаловались друг другу шепотком на состояние современной европейской культуры. В Латинской Америке писатели культивируют совершенно другую мифическую традицию, сказал профессор, внезапно сделавшись похожим на продавца стиральных машин, который высокомерно указывает на непревзойденную мощность новой "Miele 2000". Дуквиц вмешался с вопросом, отчего же тогда, если культура эта и впрямь дошла до ручки, они хотят развезти ее по всему миру с помощью гётевских институтов?
   Профессор как-то особенно громко засмеялся и заскреб себя по бедру. "Прагматизм!" - воскликнул он, а гётевская дама тотчас пустилась в долгие объяснения, которые и в самом деле оказались очень прагматическими. Дуквиц ненавидел вот такие ответы, ничего не прибавляющие к тому, до чего можно самому додуматься. Отвечать надо шутливо. Разумные ответы можно давать себе самому, если ты не полный идиот. Этим представителям прагматического разума не хватало шутливости. Наверно, они знали толк в искусных литературно-разговорных забавах, которых Дуквиц не понимал и не желал понимать. С ужасом он вспомнил о непонятной ему литературной продукции братца Фрица.
   Во всяком случае, этот парашютный профессор вкупе со своей птидесертной тетей-мотей ничего не поняли в дуквицских забавах. Не говоря уже о неудавшихся. История с выплюнутым пудингом могла бы стать неудачной шуткой, но эти мастера интерпретаций, которые как раз горячились по поводу отсутствующего авангарда, ничего не понимали в отчаянных шутках. Они явно кое-что понимали в инновациях. Сейчас это было их темой. Современная литература не инновативна. И это были люди, профессионально занимавшиеся языком, однако абсолютно бездумно использовавшие такие невыносимые словечки как "хобби" и "инновация". Чем они, собственно, отличаются от руководителя отдела "Дойчебанка", инженера "Мерседеса" или болванов-компьютерщиков "Сименса"? Тем тоже вечно не хватает инноваций! Поэтому они постоянно изобретают новые формы машин или все более кретинские телефоны. Именно поэтому изобретается и все более дурацкая литература. Поскольку ни один придурок не может разговаривать нормально, поскольку писатели не отваживаются придерживаться нормального языка в своих наблюдениях, невозможно наслаждаться все этими новыми книжками. А если кто-нибудь и пишет нормально, тогда ему не достает умения наблюдать. Поскольку поэты хотят отличаться от журналистов, они используют лишенный естественности язык и обижаются, если никто больше не интересуется их книгами.
   "Гарри, ты не понимаешь!" -- возразил ему братец Фриц, когда он во студенчестве как-то раз ночевал у Хелены и Гарри во Франкфурте и привез в подарок книгу. Гарри открыл ее и прочел вслух: "Живое желто или нет. Не будь покорным! Закрывайся! Вновь это "Я" вошло в игру! Тони по вертикали, как ты можешь, тогда наружу выйдет все." "Значит так," -- сказал Гарри своему братцу, -- "тот может переночевать при условии, что утром он заберет эту книжицу с собой," -- а потом зачитал попавшееся на глаза предложение: "Чувство безопасности мне критически опротивело." "Все не так, не так!" -гневно воскликнул Гарри, хоть это и не так скверно по сравнению с напалмом, но это и все. Такого не поймет ни один человек, литераторы пускают в дело дымовые шашки, а другим приходится потом в это внюхиваться. И поскольку никто ничего не понимает, дыму воздают хвалу как чему-то из ряда вон выходящему. Он, Гарри, уже в школе знал наверняка, где литература хочет тебя окрутить. И, обладавший великолепной памятью, Гарри процитировал с презрительным удовольствием пару строк из стихотворения Гессе, которое вызубрил еще в школе:
   Странно брести в тумане,
   по жизни по безымянной
   где каждый так одинок
   Здесь все еще есть принципиальное поэтическое чувство, крикнул он, раньше это был чистой воды кич, а теперь все стали такими утонченными, что делают кич немножечко непонятным. Ему намного больше нравится кич без примесей, настоящий кич. А теперь, годы спустя, эти двое собираются экспортировать в Камерун инновативный западно-германский культурный кич, и Дуквиц должен им помогать. Он должен позаботиться об аренде дополнительных помещений для гётевского института в Доуала, чтобы гётевская дама на замечание какого-нибудь делопроизводителя или другого клерка у себя на родине: "ведь даже подходящего места для нашего института пока не имеется", -- могла бы непринужденно отреагировать: "Господин Дуквиц, отвечающий за вопросы права и экономики в немецком посольстве, уже позаботился, и недорогое здание будет предоставлено в наше распоряжение". Он был слишком хорош для того, чтобы прислуживать этим умникам. Он и палец о палец не ударит для этого вздорного института. Немецкая культура, инновативна она или нет, должна оставаться там, где она есть. Нужно противостоять этому миссионерскому пылу. А то здесь еще начнут устраивать театральные вечера с уволенными немецкими актерами. Европейцы с их непереносимым христианством достаточно помиссионировали, теперь нужно пощадить остаток развивающихся стран от новейших продуктов культуры.
   Дуквиц заверил профессора и гётевскую даму в том, что он постарается. Нет смысла объяснять им, что это бессмылица. И уж вовсе нет смысла говорить им, что он отвергает их план, так сказать, из идеологических соображений. Ведь это тоже не так. Он отказывается, потому что оба действуют ему на нервы. Если бы здесь сидели красивая женщина и способный иронизировать мужчина, тогда бы они поняли друг друга, и он, может быть, даже нашел сносным экспорт немецкой культуры.
   Гарри снова затосковал по Хелене, которая бог знает чем занималась в далекой Германии. Он всегда любил выслушивать хеленину критику. Она бы не стала критиковать его выходку с пудингом, но горе ему, если бы он потом утверждал, что это была "шутка отчаяния". За такое выражение она бы его по головке не погладила. А этим двум невозможным культуртрегерам, которые тем временем договорились до того, что следует почтить вниманием столетний юбилей какого-то дадаиста или сюрреалиста, во всяком случае некоей мертвецки авангардной персоны в следующем году или через два по всем гетевским институтам мира, -- им бы Хелена смогла дать понять, что настоящее выблевывание пудинга в наши дни возможным образом имеет больше смысла и искусности, чем ревностное пережевывание идиотских бородатых шуток об искусстве.
   Все остальные ушли в дом, двери остались открытыми. Как разумно звучат голоса людей, если только время от времени улавливать обрывки фраз. Словно мир в полном порядке. К сожалению, стало пасмурно. Ребенком Гарри верил в то, что в Африке всегда ясное небо. Предаваться своим мыслям лучше, когда видишь звезды. Или летучих мышей. Следить за ними в сумерках было не так уж плохо. Здесь они должны водиться. Он недавно спрашивал об этом одного зоолога. Но их не видно, потому что здесь, вблизи от экватора, быстро наступает ночь.
   Стало прохладно. Гарри поднял воротник и закутался в куртку. Было приятно ощущать себя не связанным никакими обязанностями. Здесь находились гости, которым следовало уделять внимание, а он этого не делал. Еще более досадным, чем отсутствие звезд и летучих мышей было то, что среди более чем 30 человек не нашлось ни одной женщины, которая бы его привлекала. Было бы еще лучше сидеть здесь, на террасе, если бы имелся шанс, что некая женщина, с которой он во время еды может быть долго бы обменивался взглядами, вдруг неожиданно зашла бы сюда, как бы невзначай, чтобы потом сказать: "Ах, вот вы где! И что вы здесь делаете?" -- "Вы не поверите, мадам, -- ответил бы он, -- я как раз собирался обобщить свою теорию искусства."
   Что касается вопросов искусства, здесь Дуквиц обладал лишь скудными, но, по его мнению, определенными базовыми знаниями. Он чувствовал себя компетентным и не испытывал при этом угрызений совести. В отличие от природных явлений или техники, говорил он всякому, кто был готов его выслушать, об искусстве лучше может судить неспециалист. Здесь поощрительна познавательная дистанция. Большое преимущество произведений искусства по отношению к техническим открытиям состоит в том, что суждение дилетанта имеет больше ценности, чем суждение специалиста. Будучи неутомимым читателем газет, Дуквиц был в некоторой степени информирован о происходящем в современном искусстве. Этого хватало, чтобы рассыпаться в пышноцветных тирадах по поводу бессмылицы искусства. Если в подобных случаях культурно-консервативные любители старого доброго искусства впадали в восторг, Дуквиц тут же обрушивался на их надежные святыни.
   Благодаря прежним поездкам по стране с Хеленой, он знал, что такое различные стили архитектуры отдельных эпох. Он никогда бы не смог больше минуты пробыть в готическом соборе, ему бы наверняка стало после этого дурно. Это был его верный во всех случаях аргумент против готики. Готика возбуждает отвращение и презирает человека, произносил он с удовольствием, ее цель не что иное как превратить его в улитку или червя. Резиденции в стиле барокко были, по его мнению, не более гуманны, с "фашистоидными" масштабами сооружений, конечно, так должен он был тогда говорить. И потом, во время художественно-исторических рейдов с Хеленой в конце 60-х и к началу 70-х, ему в глаза бросилось, что церкви либо были недостаточно светлыми или чересчур высокими, так что самостоятельно, имея хорошее зрение, невозможно было разглядеть росписи на потолках. Короче, вся история искусства была с самого начала историей вздора. И Хелена изучала этот научный вздор. Тут уж, если сравнивать, его изучение юриспруденции имеет смысл, сказал Гарри, хотя при этом бессмыслица искусства имеет свои преимущества, ибо чем бы были Кельн и Страсбург без своих мрачных Мюнстеров, а Мюнхен без своей гнусной Женской церкви. Чем был бы Вюрцбург без своей резиденции, да даже самые жалкие захолустья в провинции, мимо которых они проезжали, им бы тоже чего-то не хватало без их колоколен. Насквозь продажная лицемерная церковь все-таки создала колокольни, и это ей зачтется.
   Еще более скверным по сравнению с христианством был, безусловно, ислам, считал Гарри, в силу его отвратительной живучести. Единственными благами в христианстве были его выхолощенность, его лживость, его совершенно прогнившее состояние, его уже давно серьезно не воспринимаемые католические папы и смехотворные кардиналы. Христианство было трухлявым реликтом, не имеющим большого значения. Во всяком случае, Гарри не знал никого, кто бы говорил о себе "я верующий христианин". От словосочетания "верующий христианин" можно было умереть от хохота, считал Гарри. А вот проклятые мусульмане не лицемерили, они заявляли о своей принадлежности к этой вере с собачьей преданностью богу, они со всей серьезностью пунктуально кидались на колени и склонялись в сторону Мекки и вели себя как тараканы в течке. Было уже не смешно, а отвратительно и ужасно смотреть на то, как они преклоняются перед монстром по имени Аллах, выдуманном их кривлякой пророком. Право на свободное отправление религии было ошибкой демократической конституции, хотя к религиям, дело известное, нельзя было подступать с запретом, поскольку от этого они стали еще более твердолобыми. Религия, однажды давшая запал, была прочной, как отбросы особого сорта. Прошла вечность, пока она не потеряла ауру, христианство достигло своей агрессивной фазы только по прошествии 1200 лет с приходом инквизиции, и уже потом, через 1700 лет, с просвещением, оно стало хиреть. Ислам был моложе на добрые 500 лет, и если в монотеистических религиях бывают времена упадка, тогда нужно считаться с тем, что, так, 1700 плюс 500 будет 2200, стало быть, понадобятся еще лет двести, пока ислам не потеряет злокачествености, и мусульмане не разовьются в нормальных людей, с которыми можно будет посудачить о боге и мире.