даль, вода.
 
 
После смерти
буду плавать туда.
 
6
 
При керосиновой лампе
сидел я с мамой и сестрами;
шел из сада запах сирени,
я читал Андерсена,
мама лампу подкручивала.
 
 
При керосиновой лампе
Прус,
Ожешко,
Жеромский творили.
 
 
Электрический свет ярче —
я писал при нем стих о Варынском.
 
 
Я писал стихи прошлой ночью;
так хотелось, чтоб кто-то
подкрутил мою душу,
как лампу.
 
7
 
Польское слово, Висла родная, слово «любовь»
принимает проще всех слов душа...
Вод глубинность, возвышенность слов,
речь и река Мазовша.
 
 
Зарождает реченья глубинные дно
той реки раздумия, Вислы,
чтобы иные слова – сердцу знать их дано —
вместе с чайками ввысь унеслися,
 
 
чтоб стихи сколдовал в небе солнечный свет
из стремительного полетословья.
А одно крыло у стиха – это смерть,
а другое зовется любовью.
 
 
О, родимая польская речь, буревая,
а порой более мягкая, чем соловьи,
оба крыла я в тебя погружаю,
возвращаюсь в недра твои,
и со мной слово «слава» —
слово «Варшава».
 
8
 
Есть над Вислою город прекрасней, чем наша смерть
в дни, когда наша жизнь зарождается между
героических подвигов; город, где умереть
так же славно, как жить, – город доброй надежды!
 
 
Варшава,
поверженною колонной
ты, гордая, полегла.
Варшава,
Мария моя сокрушенная,
ты не умерла!
 
 
От Кракова, от Сандомежа, от всех польских земель
Висла льется
прямо к Варшаве, чтоб видели путники со всех
дорог,
 
 
дорожек и троп:
вот она!
Кто на нее замахнется,
тем – пуля в лоб!
 
 
Город в лесах новостроек скрывается,
здания и фабрики возводят рабочие,
в социализм поднимается
дом мазовецкий наш, зримый воочию.
 
9
 
Прекрасное? Видел я греческие колонны,
видел шедевры, кистью творимые,
и шумные леса зеленые,
и лица живые, любимые.
 
 
Прекрасное? Тяжкой солдатской стопою
топтали его напрасно.
Верь: в нас с тобою
и посейчас оно!
 
 
В страшных мельницах перемелются все годины,
и не опустим глаз мы,
и выбор сделаем чин по чину,
и это – прекрасное!
 
10
 
Ты прекрасна, река Висла,
вижу тебя до дна,
ты союзница моим мыслям,
моим снам.
 
 
Ты прекрасна, Мазовия,
у тебя взял я крылья для взлета.
Вот острие моих слов: я
не «из грустной страны илотов».
 
 
Я книга, которую перелистывать
будущему поколенью;
это, Висла,
мощь твоего теченья.
 
 
А умру я,
так в Висле меня утопите,
как Святовида,
и позабудьте,
как о Святовиде!
 

Ближайшая родина

 
Что делать – не знаешь
с лирикой грустной под утро,
домой бы пойти: светает,
но я же дома как будто.
 
 
Сны это? В Плоцке опять я,
и ландыши, черт возьми, снова,
а в Радзиве яркие пятна
калужниц желтоголовых.
 
 
Можно и в Лонцк поехать,
и отправиться в Брвильно.
Конечно, это не к спеху,
но есть там цветами обильный
 
 
лужок, где пахнет ятрышник
над озером, неба полным,
где черемуха дикая пышно
цветет и мудрые волны
 
 
ласкают ее, как дочурку,
и просят ответной ласки...
Можно дойти до речушки,
постоять над берегом вязким,
 
 
там улитки, пиявки, моллюски,
камыши и лилии водные.
Подойду. На минутку склонюсь я
над светлыми волнами:
 
 
вновь увижу я лес сосновый,
луг над озером, Плоцк и Вислу...
Родина, снова и снова
тебе – мои чувства и мысли.
 

Цветенье вишни

 
Если б жизнь была цветеньем вишни,
стали бы слова мои излишни,
жил бы я, порхая в синеве,
как стрекозы над водой озерной,
высь была бы заводью просторной,
было бы привольно на траве,
я б глядел па полыханье солнца,
сквозь листву, сквозь ветви тополей,
наплывала б тень, и снова – солнце,
солнечная ширь полей.
 
 
Жизнь! Цветенье вишен! Зелень пашен!
Жизнь цветов и польской речи нашей!
Жизнь! Любовь! И все, что ценим в них:
Мазовецкий край. Борьба. И стих...
 

Рабочий из Радома

 
Поэзия, не знаю, в чем
твой смысл, зачем нужна ты.
Но плачут люди над стихом,
волнением объяты.
 
 
И сами пишут иногда,
найти созвучья силятся,
чтоб не согнула их беда,
чтоб горю песней вылиться.
 
 
Я понял это, получив
одно письмо из Радома:
рабочий, сына схоронив,
в стихах почуял надобность.
 
 
Он помощи моей просил,
посланье было краткое:
«Мой сын, – писал он, – был красив
и с ласковым характером.
 
 
Я с просьбою великою:
увековечьте память
без всякой там религии,
душевными стихами...»
 
 
Моисеев посох – он сродни
волшебным свойствам песни:
споешь – в скале забьет родник
и мертвые воскреснут.
 

О соловьиной жестокости

 
Велела писать мне о роще.
Пишу. Да вот мысли гуляют,
по майской несет меня ночи —
так в мае бывает...
 
 
В газетах то атом, то Черчилли.
Я радио слушать не буду.
Цветам распахну свое сердце,
ну, хоть на минуту.
 
 
Сперва обращусь к сирени,
к фиалке, потом к левкою,
Арахна-луна оденет
меня в шитье золотое.
 
 
Восславлю каштанов свечи,
как первосвященник, а дальше
соловушек увековечу:
– Рыдайте!
 
 
Не плачут, а ночью синею
в любовной гибнут агонии...
Cantat noctu luscinia[29]
прочел в лексиконе.
 
 
Словарь ведь не жизнь! В нем – всё проще...
Дочурка, позволь, помечтаю,
мне чудится, будто мы в роще,
и ты всё такая —
 
 
и локон твой светел, как лето,
и снова ты хочешь того же:
прожить до скончания света
и даже чуть дольше...
 
 
В сафических строфах нарочно
слегка плутовал, напутал,
хотел, чтоб рассказ свой докончил
Ицек Гуткинд,
 
 
пусть скажет, что думал он в гетто,
когда расстрелял все патроны...
А соловьи в это лето
заливались влюбленно...
 
 
А в сорок четвертом бесчувственно
свистали они во все горло...
Певецсоловей, не кощунствуй,
ведь гибнет город!..
 
 
Весна, Варшава, дочурка!
В мае приходит радость,
а мне – от призраков жутко...
Сжальтесь!
 
 
Я о роще писать стараюсь,
в ней неистовствовало контральто,
когда на траву страданий
пал Вальтер...
 
 
«Горные вершины» (у Гете),
«Над водным простором чистым»...
Другого придумай поэта,
май – артист мой.
 

Возрождённая столица

 
С востока дорогой атак
армия наступала.
Варшаву разрушил враг,
пылали кварталы.
 
 
Дома простояли двести,
а то и пятьсот лет.
В развалинах Краковское Предместье
и Новый Свет.
 
 
Слава руинам
заводов, дворцов и мостов.
Немало ещё пройти нам:
трасса «Запад – Восток».
 
 
Вперёд, бульдозер, на щебень кровавый!
План – вчера. Свершенье – сегодня.
Новую строим Варшаву.
Будет город из пепла поднят
 
 
– Зигмунт-король, как дела, дорогой?
Что видно тебе с пьедестала?
– Мариенштадт шумит предо мной,
я горд, как бывало.
 
 
– Зигмунт-король, а что вдали
маячит пред тобою?
– Там Шлёнско-Домбровский мост возвели
прошедшей весною.
 
 
– Зигмунт-король, а твой пьедестал
ладно ли сложен? – Неплохо.
Стою себе, как прежде стоял,
мой меч отмеряет эпоху.
 
 
Да что там король!.. Сюда шагает,
чтоб всё увидеть воочию,
тот, кто везде города воздвигает, —
Великий Зодчий.
 
 
Плечи его – широта небосклона,
шаг сотрясает хребты и дубравы,
над головой – огней миллионы,
меж ними – огни Варшавы.
 
 
Сжимает молот его рука,
идёт он по городу, прям и упорен,
шагнет – и позади века,
а впереди – грядущие зори.
 
 
Он говорит: «Хватит слёз и пожаров!»
Он командует наступленье.
«Вот рождение новой Варшавы,
Социализма рожденье».
 

Моя судьба

 
Что же со мною станет,
когда страницу закрою?
А ничего не станет —
стану я тишиною.
 
 
Она-то мне и нужна,
пусть гремит тишина!
 
 
Пусть грохочут залпы в Париже!
Товарищи, буду с вами я,
когда уже ничего не напишет
рука моя.
 

Другу

 
Друг мой, а ты постиг,
что самый прекрасный стих
не красивей, чем наши
даже не очень красивые жёны?
 
 
Это сказал я тебе одному.
Я был потрясен,
и она была потрясенной —
почему?
 
 
Это было весной – а может быть, летом? – в Варшаве,
и мы не знали невзгод...
Счастливые дни? —
Им потерял я в Освенциме счет,
вот и давит горе, кровавит.
 
 
Ты (мы звали тебя «домашний раввин»)
дал мне сердца кусок.
Спасибо, мой друг. Я разрядил карабин.
И ты. Битва снова нас ждет.
Путь наш прям и широк.
 

Всё о Варшаве

 
Алгебраичность слов, математичность чувств?
С такой премудрости я не беру примера.
Усвоить что-нибудь у месяца хочу —
чему не научусь, то не приму на веру.
 
 
«И верю от языческого сердца»,
но и язычники не те уж! Стать иной
должна поэзия, иль не изменится
и впредь она останется собой?
 
 
Во многом по мечу и по кудели
от Трех Великих я отличен. В самом деле,
я так себе (в стихах), о том и о другом
болтаю и пишу – о том, что есть кругом:
 
 
могилы в центре городском,
и дом разрушенный пустой,
и мост разбитый —
всему в мой стих простой
пути открыты!
 

Соловей

 
Свищет всю ночь
соловей надо мною,
и каждая трель – внове.
Злодей-соловей,
дай минуту покоя,
дай себя высказать в слове...
 
 
Трелью твоею
сердце омыто,
тихо лежу ничком, —
только вот смерть —
мой страж ненасытный —
водит по сердцу смычком.
 
 
Умрет соловей.
Остановится сердце
и кровоток горячий.
Майская ночь.
Соловьиное скерцо.
Счет – навеки оплачен.
 

О птицах и трамваях

 
В Варшаве будят рано нас птицы и трамваи;
их звон сквозь сон я слышу, с постели не вставая.
Да и зачем мне вставать?
Птичек с карнизов гонять?
Пойти, что ль, на Волю?
или на Охоту?
Вольному воля,
а мне неохота.
Но если вдруг встану с рассветом, рано-рано,
пойду не на Мокотов, пойду не на Муранов,
пойду на площадь Замка,
туда, где была колонна,
подставлю спину Зигмунту —
пусть будет обновленный.
 

Под конец мая

 
Улочкой ходят музы
и Идельфонс Константы.
От лимузинов грузных
бежать бы, как арестанту,
 
 
от ангельского довольства,
узоров цветочной гирлянды
венгерского посольства —
бежать бы отсюда, Ванда;
 
 
и пусть верещат фонтаны,
всю ночь соловьи рыдают,
уфф! душно! – хочется прямо
бежать из розариярая,
 
 
в Казимиж бежать, на Свидер,
на лоно, так скажем, природы,
где воздух, пейзаж нехитрый,
где манят прохладой воды:
 
 
без обуви, без алкоголя,
трава, ветерка дуновенье,
в башке непочатое поле
стихотворений.
 

Букет на подоконнике

 
– На подоконнике букет?
Честное слово, смысла нет.
– Нет? А желтенькие лютики,
а незабудки у ручья?
Вы, кажется, их не любите,
но это сущность моя.
 
 
Думай, думай, мудрец,
может, поймешь наконец:
в Висле вода шумит.
Цветы и вода – как безумие,
в этом цветении, в этом шуме я
плачу навзрыд.
 

В.Б. – без титула

 
Титулы – на что они мне,
имя есть – и я не в обиде.
Мне бы только бродить по отраженной в Висле луне
и все видеть.
 
 
Я слышу, как трава растет,
и сердце во мне растет,
но что там зеленые травы,
когда видит глаз,
как расцветают что ни день, что ни час
руины Варшавы.
 
 
Конечно, не справиться мне бы,
если б возглавить мне БОС довелось,
но могу вознести до неба
и Вроцлав, и Гдыню, и Лодзь.
 
 
Если бы я пряжу прял или уголь рубил,
только даром стал бы стараться, —
мне б воссесть на сто лошадиных сил
и в грядущее мчаться.
 
 
И никакой мне не надобно дани,
лишь из Вислы луну получить бы хотел, —
республики мечты посланник,
министр ненужных дел.
 

Умершей

 
Мария!
Молюсь Тебе – не о насущном хлебе.
Ты гдето там, в моём вневероисповедном небе,
а я тут хожу – по этой жизни, по этой жизни,
влюблённый в свою жену,
тайно плачу, в разброде мысли,
и ей —
нет! не только ей (нуну...) —
пишу письма,
как писал ЦиприанКамиль: «...не правлю
дневник артиста —
невнятны, безумны, корявы,
зато правдивы мои записки».
 

«Освенцимские рассказы»

 
Я книгу прочитал твою, Мария,
зашедшись в плаче.
Так, умирая, пишут нам живые,
так, не иначе.
 
 
Хотя в Освенциме я не был,
знакома наизусть округа.
Мария!.. Как под этим небом
звалась ты? – Вьюга...
 
 
По снегу босиком сквозь стужу
шла на расправу.
Без курева. А слева дюжий
эсэсовец, предатель – справа.
 
 
Совсем одна. Укрыться нечем.
Ах, бедная, ты из провала
в кошмаре том нечеловечьем
ко мне взывала.
 

Освенцим

 
Хочу вдыхать я варшавский воздух,
в этом воздухе моя жена,
с дымом она улетела к звёздам.
Воздух – это она.
Есть такое местечко – Освенцим.
 
 
Там горел огонь крематория,
души мучеников святых и младенцев
сегодня оттуда летят над историей.
 
 
Что могу я?! Вздохну уныло
и побреду, пригорюнясь.
За мною урны, за мною могилы,
за мною далекая юность.
 

Альпийские фиалки

 
Я купил фиалки альпийские
Марии.
«Что нам до фиалок альпийских?» —
говорят неживые.
 
 
«Я хочу, чтоб счастливо на свете
жил ты дальше».
А фиалки такие же эти,
как и раньше!
 
 
Распускают фиалки бутоны,
как два года тому
назад, бурно
расцветают...
Февральское небо – почему? —
снова лазурно.
 

Обручальное кольцо

 
Носил я кольцо и снял кольцо.
У Марыси было такое же точно кольцо.
Оба в Швейцарии куплены – плохо было тогда.
Озеро Цюрихское и в тумане вода...
Профессору Рору нечего было сказать.
 
 
А мне... мне полагалось бы знать,
что дней худых настаёт череда,
что будет жизнь, как в тумане вода,
что будут стихи о беде
и... беда.
 

Цветы

 
Было в Аллеях полно аромата.
Каштаны цвели.
Я был влюблен когда-то.
Ветры с каштанов цветы смели.
Так много прекрасного было, казалось,
и ничего
не осталось.
Отчего?
 
 
Но на сердце букетик фиалок цветет,
свежий и ароматный.
Второй уже год.
Непонятно.
 

Бездомная Варшава

 
Под Тувима писать? —
неохота,
под Галчинского? —
сложно.
Напишу под Броневского что-то,
но его застать невозможно,
у него ведь и дома нету,
вот и бродит по белу свету,
где руины – груда на груде.
В этом разоре великом
впору рухнуть над Вислой с криком:
«На помощь! Люди!»
 
 
Но созвездья затеплятся в небе,
о тебе вознесёт он молебен,
осенит его крестное знаменье
обеих Медведиц в зените.
Звёзды скажут:
«Здесь она, с нами».
Где?
Покажите.
 

Полёт

 
Над Цюрихом мы в ясный день взлетели,
снегами склон горы заволокло.
Вот повернулось озеро и ели...
Потом туман, и в нём блестит крыло.
 
 
Как год назад, почти одно и то же.
Как и тогда, почти без багажа.
Ее лицо, моё... они похожи,
их сумрак застилал, дрожа.
 
 
На этот раз лечу я с Майкой – Альпы,
Германия остались в стороне.
«Уж если гром, в меня пусть бьет проклятый!..»
Таможенники подошли ко мне.
 
 
Ну что ж, я ничего не скрою,
внимательнее будьте в этот миг:
горсть праха в Прагу я привёз с собою.
О, как мой груз велик!
 

Майское ночное стихотворение на именины Иоанны

 
Подумай, рассветает,
а мне заснуть едва ли...
В Варшаве ночи мая
светлы над «Прюденталем».
 
 
Над крышею помешкав,
в Аллее Роз и Песен
луна – орел иль решка? —
упала с поднебесья.
 
 
Весь в соловьиных перлах
сирени куст лиловый,
и милиционеры
стихи писать готовы.
 
 
Каштан в свечах, как елку,
всем подарю, кто хочет.
Тебе ж, дочурка, только
скажу: «Спокойной ночи!»
 
 
Всю ночь болтать бы рад я,
поэта нрав известен...
Ну, спи! Отцовский адрес —
Аллея Роз и Песен.
 

О земном шаре

 
Если б шар земной
крепко обнять,
как дочь...
Если б к сердцу прижать вот так,
как дочь...
 
 
Но нет —
я насмешник пустой, чудак.
Мне б по лунам бродяжить в ночь...
 
 
Да и луны мне ни к чему,
я и сам себе ни к чему.
Повторяю строка за строкой:
«Моя дочка, мой шар земной,
покажись мне хотя бы звездой!..»
 

Обида

 
Мысль работает, талант в кипенье,
как никогда.
А что в результате? Обида!
Вот беда!
 
 
Анка не пришла,
Майка ушла:
носит их где-то,
дела́ – дела.
Времени нету?
Пустые слова!
 
 
Я быстро иду – не смотрю назад.
Жизнь моя – словно осенний сад:
падают листья с вербы, с берёз.
Обидно до слёз.
 

Анка в Париже

 
На улице Вожирар и слякоть и мгла,
наверно.
Все кажется мне: ты по ней прошла
в тумане сером.
 
 
Глаза твои видят Бульмиш, Монпарнас,
их тротуары.
Прошу тебя, вспомни хотя бы раз
об отце своем любящем, старом.
 
 
Здесь тень моя четверть века назад
мелькала тоже,
не увидишь ее, когда звезды горят,
и днем не сможешь.
 
 
И в зеркале Сены мелькнет пред тобой
город над Волгой, город над Вислой.
Отец твой – такой же ребенок большой,
совсем он не изменился.
 

Об отцветании

 
Отцветает все, отцветает
и – словно тает.
Вырастает все, перерастает
и – пропадает.
 
 
А я и вырос, и перерос,
и все, что нес с собою, – донёс,
не слёзы, что камней тяжелей,
нет! – совесть свою вместе с жизнью своей.
 

Солнце

 
Солнце меня жгло в Узбекистане,
в Персии и Палестине, —
и первая мысль: пусть его не станет,
вторая: пусть не остынет.
 
 
Что б делал я без солнца?..
(Так, пожалуй, сказали бы дети.)
Солнце, солнце, солнце —
пусть оно всходит и светит!
 
 
Пусть светит солнце над светом,
над юдолью земною,
пусть светит зимою и летом
над всем светом
и надо мною.
 

Матери

 
О мать моя, что я могу сказать,
открыть какие мысли?
Нахлынула стихий нещадных рать,
как вихрь на Висле.
 
 
Сомненье? Горечь? Смерть жены?
Нет, я сильнее дуба.
За то, что драться мы должны,
поверь, я драться буду.
 
 
А если причинил я зло,
на сына не досадуй,
иначе, мать, быть не могло;
прощенья,
даже твоего,
просить мне, верь, не надо.
 

Юность в Варшаве

 
Жил в самом центре города,
в двух шагах от Колонны,
стихи сочинял, был гордый,
беспечный и самовлюбленный.
С чего б эта гордость,
высокая дума?
Бог весть.
В лесу, среди самого польского шума,
быть может, мой листвень есть?
Ну что ж, пошумим, старик, пошумим,
пока мы на этом свете.
Каким же сердцем, словом каким
на этот вопрос ответить?
 

Каменные бабы

 
Были женщины,
а теперь, к сожалению,
я старею —
обычное явление.
 
 
Бабы каменные, в Неборове виденные,
скифские,
каждой – тысячи лет.
Без лиц эти бабы —
суровые,
грозные,
грубо выделанные,
каждой – по нескольку тысяч лет.
 
 
Мне семнадцать лет,
а не пятьдесят.
Бабы, бабы,
подтвердите,
что неправильно говорят,
будто мне – пятьдесят.
 

О шуме

 
Если б стихов я писать не умел,
может быть, лес еще краше шумел,
может быть, этот горный ручей
вдруг озарил меня блеском речей,
тайны раскрыл бы сердечные,
светлые, мрачные, вечные.
Но мне не слышен голос ничей —
сам я журчу, как ручей.
 

Кусочек Леванта

 
Хвойный кедровый шорох
в этом огромном небе
(в Бальбеке? Иерусалиме?).
Эх, позабыть этот мо́рок
Мне бы…
 
 
А ещё бы – забыть эти звезды
(мало ли их бывало?)
и эту любовь забыть,
забыть, чтоб её не бывало!
 

Потому что я часто уезжаю

 
Каждый раз, когда я возвращаюсь в Варшаву,
плачу опять и опять.
Гляну на город – след увижу кровавый,
гляну в себя – тоски не унять.
 
 
Гляну кругом, погляжу, поброжу,
съезжу в Лазенки и на кладби́ще,
там поброжу, помолчу, погляжу,
станет казаться иным пепелище.
 
 
Каждый раз, когда я возвращаюсь в Варшаву,
счастьем душа полна:
след был кровавый – не будет кровавый,
будет лишь радость и только весна,
 

Колонна

 
Король Зигмунт Третий был скверный король,
но я не расстанусь с Колонной...
(Пиит запинается: король, рифма – боль,
другая, конечно – стозвонной, хваленой...)
 
 
В тебе мне звенела история Польши
(с минусом тройка),
не знаю, садились ли там журавли,
летевшие в Польшу,
но только
я должен сказать,
что люблю эту пядь
истерзанной нашей земли.
Рыданьем и вздохом я должен сказать,
что люблю эту пядь
истерзанной нашей земли.
 

Бодлер

 
Хотелось, чтоб ты шла
под зонтиком красивым
по улице осенней,
где множество деревьев,
нагих,
но – столь прекрасных!
По улице такой же
ходил Бодлер
и думал,
удастся ли до завтра
сложить стихи
для матери,
а также для любимой...
 
 
А также – и для хлеба.
 

Ласточка

 
Вдруг на меня любви нахлынула волна,
как паводок, что льды уносит.
Да, ты не молода, но – как весна,
но только кто тебя об этом просит?
 
 
Быть может, я склонялся пред тобою
униженно, с надеждою, с мольбою,
в отчаянье, быть может, целовал
и ласточкою называл?
 
 
Иль, может, ласточки, что в небесах летали,
тебя, тебя напоминали,
летали, щебетали, улетали,
чтоб дни мои смелей и радостнее стали?
 

О писании стихов

 
Если я не люблю, не страдаю —
стихов не бывает.
Родные мои, моя родная,
она-то знает —
труднее, чем в муках ребенка рожать, —
отказаться от всего мира
и сердце рукою сжать,
чтобы капелька горького яда
сразу вытекла из него.
Спи, родная. Ничего мне не надо,
не хочу для себя ничего.
 

Бессонница

 
Сам не сплю, тебе не даю, курю папиросы;
на столе: будильник и хлеб меж двух хризантем,
за окном ноябрьская буря завывает разноголосо,
а я онемел совсем
и, словно бревно, мохом поросшее,
косо смотрю на мир.
Спи, моя нежная, хорошая,
я не сплю.
Папиросы мешают? На, держи!
Или руки на голову мне положи.
Убаюкай, вели мне спать.
Научи, как стихи писать.
 

Гвоздика

 
Я купил для Ванды гвоздику
в декабрьское ненастье.
Погуляет она (холод – дикий!),
вернется домой – здрасьте!
Без гвоздики зябко ей будет зимой —
помним, помним.
 
 
Но она вернется домой,
но она вернется домой,
как двенадцатый час
в полдень.
 

Об иволгах

 
Вполне права – как всегда – жена:
«Оставь стихи. Поспи до утра!»
А майскую, не признающую сна,
ночь колышут большие ветра.
 
 
Опять мне запала в сердце строка,
как тыщи похожих строк – до нее.
Ах! Сердце не охолонёт, пока
другое не изберу житье.
 
 
Так пусть околдуют меня в лесах
иволги, соловьи, жасмины.
Роса на цветах, роса на глазах.
Рассвет – и слёзы хлынут.
 

Птицы и мята

 
Как на могилу пришла ко мне.
Зачем, почему – так?
Ведь птицы летают в голубизне,
ведь мята растет на прудах.
 
 
Ты думаешь: смолк, затих,
смерть за горло взяла навсегда.
А я – не согласен: вот он стих!
Словно звезда.
 
 
В нем – птицы летят и мята растет,
а смерти – нету в нем...
Послушай, запомни, и пусть он – живет
в сердце твоем.
 

Лампочка

 
Лампочку в голове у меня
розового – что ли – огня
засвети, а потом
всё обсудим вдвоем.
Будет вечер и абажур,
я с тобой посижу.
Будет кот, а может быть, пёс,
только не будет —
правда, не будет? – слёз.
Будет из Диккенса что-нибудь,
из Андерсена что-нибудь,
ресницы глаза закроют.
Ты будешь сонная, томная,
и розовую горящую
лампочку
я погашу
и слово – то, настоящее,
только тогда скажу.
 

Стихотворение