— Ты почем знаешь, что я женюсь на ней? — вспыхнув яркой краской, произнес Иван Иванович.
   — Знаю, брат! Я гадать умею!
   Соболев покраснел еще больше и замолчал.
   По приезде в Петербург Митька почти моментально выправил Соболеву паспорт и подорожную, и тот отправился, не медля, благо деньги из вотчины были только что присланы.
   Снарядив Ивана Ивановича и окинув, так сказать, мысленным оком свое положение, Митька должен был признать, что это положение было весьма затруднительно. Было ясно, что барону Цапфу фон Цапфгаузену убивать молодую девушку, которую он увидел в первый раз (как знал это Жемчугов) в своей карете после пожара, не было никакого основания. Но вместе с тем улики были против него действительно весьма веские. Однако Митька чувствовал, что тут кроется какое-то недоразумение, а в чем оно состояло, выяснить — казалось, с первого взгляда почти невозможным.
   Прежде всего надо было, конечно, отправиться к барону и расспросить его.
   Так и поступил Жемчугов.
   Всякого другого, вероятно, арестовали бы и ввергли бы в узилище, но барон оставался на свободе, потому что арест его, как офицера, зависел от полкового командира, а его полковым командиром был Густав Бирон, родной брат герцога. Герцог и его брат Густав знали через немца Иоганна, что барон отправился разыскивать молодую девушку в Петергофе с косвенного, так сказать, одобрения самого Иоганна и вовсе не для того, чтобы убивать ее.
   Однако эта история сейчас же стала известна в полку, и сам барон почувствовал, что все-таки ему придется объяснить хотя бы для общества офицеров свое поведение в Петергофе. Он только и дорожил мнением офицеров и до сих пор стоял очень хорошо в этом мнении, но теперь, после петергофской истории и замаранного кровью обшлага на его мундире, отношение офицеров к нему было таково, что именно требовалось объяснить его поведение. А что он мог объяснить, когда сам тут решительно ничего не понимал?

LV. МИТЬКА ДЕЙСТВУЕТ

   Барон Цапф фон Цапфгаузен сидел у себя дома один, обдумывая, как ему быть, и очень удивился, когда пришел к нему Митька Жемчугов, заявивший, что явился к нему по делу, интересному для него, барона.
   — Я пришел к вам, — начал Митька, — хотя недавно мы, при случайной нашей встрече, повздорили; или, может быть, я потому и пришел к вам, что мы повздорили… В силу нашей вздорной встречи вы не можете заподозрить во мне пристрастия к вам, и вот я пришел к вам сказать, как человек беспристрастный, что не верю в обвинение, которое свалилось на вас.
   «Он хорошо говорит!» — подумал барон Цапф и произнес вслух:
   — Я уже доказал, что это обвинение — вздор!
   — Ах, уже доказали!
   — Да! Я дал честное слово, что не виноват ни в чем.
   — Но этого мало, барон. Офицер вспыхнул:
   — Мало честного слова барона Цапф фон Цапфгаузена?!
   — О, нет, — поспешил успокоить Митька, — конечно, для порядочных людей этого даже более чем достаточно, так как порядочные люди и без всякого слова должны верить, что вы ни в чем не виноваты! Но для судей, для этих судейских крючков, важны эти глупые улики, эта кровь на обшлаге вашего мундира и такой вздор, как то, что будто вас кто-то видел ночью!
   «Он очень хорошо говорит!» — опять подумал барон и ответил:
   — Ну да! Но это — уже дело правосудия доказать, что все это — вздор!
   — Правосудию надо помочь, барон! И вот я хочу заняться этим.
   — Но какое вам до всего этого дело? — спросил весьма естественно барон.
   Митька ничуть не смутился.
   — По некоторым причинам мне интересно выяснить настоящих виновников этого дела, которых я, может быть, имею основание предполагать.
   — А, это — другое дело! — согласился барон. — Тогда будем говорить.
   — Скажите, пожалуйста, вы ночью в Петергофе с заезжего двора никуда не уходили? — спросил Митька.
   — Никуда.
   — А где были ночью ваши сапоги, мундир и прочее?
   — Я свой мундир, сапоги и прочее платье положил на стул в коридоре у двери, дабы служанка могла вычистить их к утру.
   — Ну, тогда ясно! — сказал Жемчугов. — Ваш мундир и все платье ночью надел кто-нибудь другой, который и совершил преступление.
   — Да, конечно, это так! — воскликнул барон. — Я крайне удивляюсь, как это мне самому не пришло в голову! Вы, вероятно, очень умный человек.
   — Теперь, — продолжал Митька, — вспомните хорошенько, кто был с вами на заезжем дворе? Кого вы там видели?
   — Я видел там многих! — добросовестно сказал барон.
   — Кто же были эти многие? Совершенно незнакомые вам люди?
   — Нет! Двоих я знал, но только мы условились, что я не буду показывать вид, что мы знакомы.
   — Почему же это?
   Барон замолчал, искренне стараясь припомнить, почему это так было.
   — Я не могу теперь объяснить в точности, но у них как-то это выходило, что нужно было именно так поступить. Теперь же я точно не могу выразить.
   — А кто они были такие?
   — Один называется Пуриш.
   — А другой — Финишевич?
   — Ну да, именно! А вы почему знаете?
   — Я знаю, что они в последнее время всюду вместе шляются! Ну, знаете, тогда дело начинает проясняться! Пуриш с Финишевичем — такие люди, что на все пойдут. Теперь мы на верном следу! Я это чувствую. Ну, барон, поздравляю, вам, вероятно, удастся легко выпутаться из этой истории. Барон был тронут.
   — Благодарю вас! — сказал он, закатывая глаза и чувствительно вздыхая. — Друзья познаются в несчастье, хорошие люди тоже! Сначала я был о вас иного мнения, а теперь я хочу быть с вами другом.
   — А я буду гордиться дружбою с бароном Цапфом фон Цапфгаузеном! — сказал Митька, окончательно побеждая этим сердце барона.
   Жемчугов, считая, что он напал уже в самом деле на след, поспешил отправиться в Тайную канцелярию к Шешковскому за советом.
   — Ну, брат, дела! — встретил его Шешковский. — Представь себе: картавому немцу удалось карася поймать.
   — Какого карася? В чем дело? — переспросил Жемчугов, поглощенный весь тем, что его занимало, и не желавший слушать о карасях, пойманных Иоганном.
   — Президент королевской палаты Августа Второго господин Брюль, — сказал Шешковский, — просил герцога Бирона поймать находящегося в России Станислава Ставрошевского, сторонника Лыщинского, покушавшегося на жизнь Брюля в тридцать третьем году. Случай, как видишь, исторический.
   — Терпеть я не могу исторических случаев!
   — А все-таки Иоганну удалось разрешить этот случай. Этот Станислав Ставрошевский оказался мужем пани Марии, и она выдала его Иоганну, который приехал к ней как раз в то время, когда у нее был Финишевич.
   — Финишевич?!
   — Ну да! Под этим именем скрывался здесь муж пани Марии, Станислав Ставрошевский.
   — Вот что называется, легок на помине! Ведь и у меня сейчас дело, которое тоже относится к Финишевичу. Ты знаешь о покушении на убийство Эрминии?
   — Какой Эрминии?
   — Ну, той самой молодой девушки, из-за которой мы хлопотали вот уже сколько времени!
   — Ах, этой! Но послушай, тут замешивают барона Цапфа. Я думаю, что это — вздор!
   — Я уверен в этом! Я сейчас от него, и, судя по разговору с ним, можно предположить, что тут замешаны Пуриш и Финишевич, то есть, значит, Ставрошевский. Конечно, прежде всего надо установить, имели ли эти господа какую-нибудь причину покушаться на бедную девушку?
   — Может, просто хотели ограбить ее? Ведь они были без денег!
   — В том-то и дело, что нет. Никаких признаков корыстной цели не имеется! Нанесена рана и решительно ничего не тронуто.
   — Конечно, если бы знать, кто такая эта девушка, то дело было бы яснее!
   — Кто она, я теперь знаю. Она — приемная дочь гродненского пана Адама Угембло! Вот тут у меня записано… — и Жемчугов справился со своей книжечкой.
   — Угембло… Угембло… — задумчиво повторил Шешковский и, перебрав несколько дел, взял одно и стал перелистывать. — Так и есть! — сказал он. — Пани Мария Ставрошевская, рожденная Угембло, из Гродно, дочь пана Адама Угембло.
   — Теперь все ясно! — воскликнул Митька и даже, вскочив со своего места, заходил по комнате. — Ну, да! Конечно все ясно! — повторил он. — У Ставрошевской, несомненно, были счеты с приемной дочерью своего отца. Последний, насколько я теперь знаю, прогнал пани Марию и, разочаровавшись в ней, всю любовь свою отдал приемной дочери. Ставрошевская же, столкнувшись с Эрминией здесь, в Петербурге, подговорила своего мужа убить ее. Сейчас я отправлюсь к картавому немцу.
   — Зачем?
   — Затем, чтобы сделаться его приятелем, как уже сделался приятелем барона Цапфа фон Цапфгаузена, — ответил Митька. — Все это дело оставьте на мне. Не трогайте Ставрошевской, у меня, кстати, имеется на нее хорошенький документик, а через нее я войду в дружбу с доктором Роджиери. Теперь понимаете?..
   — Понимаю! — сказал Шешковский.

LVI. ЗДРАВСТВУЙТЕ, ГОСПОДИН ИОГАНН

   Старый картавый немец Иоганн, конечно, был очень доволен, что ему посчастливилось задержать Ставрошевского; последний был уже отправлен в Петропавловскую крепость и сидел там за крепкими замками, в надежном каземате. Но удовольствие Иоганна этим успехом не могло быть полным. Он должен был признаться, что этот успех как бы оскорбил в нем самом чувство преданности герцогу Бирону.
   В самом деле, герцог, если бы хотел, мог упрекнуть его следующим образом:
   — Мой добрый старый Иоганн! Когда дело коснулось интересов господина Брюля, то ты распорядился очень хорошо и расторопно, но, когда речь идет о чем-нибудь таком, в чем замешаны мои, Бирона, интересы, ты в последнее время просто-напросто ломаешь дурака!
   Такой упрек был бы вполне справедлив, и хотя герцог не делал его Иоганну, но старому немцу было неприятно, что он мог бы сделать этот упрек.
   Дело с Эрминией было провалено крайне глупо, никаких концов этого происшествия Иоганн не нашел и был сам кругом виноват в этом.
   Высказанная им преданность в героическом до некоторой степени поступке освидетельствования оспенного не привела ни к чему. Он, окуренный серой, задыхаясь от серного дыма, подошел к бараку, и в окно ему показали больного, на лице которого была полотняная маска. Иоганн тут только вспомнил, что, правда, оспенным больным надевают на лицо полотняную маску, пропитанную лекарством, для уменьшения оспенных пустул. Но, конечно, под маской он не мог узнать, тот ли это был, кого он искал, и весь его героизм пошел, так сказать, прахом.
   Затем Иоганна беспокоила история с бароном Цапфом фон Цапфгаузеном.
   И надо же было стрястись такой беде.
   Скверным казалось тут то, что Иоганн сам же и посоветовал барону отправиться на разведки о молодой девушке, а там заварилась такая каша. Иоганну было весьма жаль барона, потому что он сочувствовал ему вообще, и считал себя обязанным сделать все возможное, чтобы выгородить несчастного офицера, но решительно не знал, как за это взяться.
   И вот в ту минуту, когда он, сидя у себя в комнате, раздумывал, что ему делать, он вдруг услышал над своей головой ясно раздавшийся голос:
   — Здравствуйте, господин Иоганн!
   Картавый немец оглянулся и остолбенел. Сзади него, у него в комнате, стоял неизвестно как пробравшийся сюда Митька Жемчугов, который и высказал ему это вежливое приветствие.
   — Как вы пробрались сюда? — почти крикнул Иоганн, не подозревавший, конечно, что почти все лакеи и слуги в бироновском дворце так же послушно подчинялись Митьке, как и гайдуки в доме пани Ставрошевской.
   — Ну, что вы шумите! — спокойно сказал Митька. — В том, что я пробрался к вам, нет ничего мудреного! Двери из сада в коридор, а из коридора в вашу комнату были отворены, и вольно же вам было так задумываться, что вы не слышали, как я вошел. А побеспокоил я вас по делу, которое, вероятно, интересно вам.
   — Но надо узнать сначала, — сердито возразил немец, — желаю ли я этого или нет!
   — Эх, господин Иоганн, будем рассуждать разумно: ведь для того, чтобы вам пожелать или не пожелать выслушать меня, вам надо знать, что хочу сказать я. А я принес вам сведения, гораздо интереснее сведений Пуриша и Финишевича, которых вы нанимали следить за мной.
   — Кто вам сказал это? — живо спросил Иоганн и покраснел.
   — Господин Иоганн, вы плохо знаете Митьку Жемчугова, если думаете, что он не способен сделать даже такую вещь, как разгадать ребяческие уловки господина Пуриша! Плохих людей вы подбираете себе, господин Иоганн!
   — Я не виноват, что среди русских хороших нет! — ответил, продолжая сердиться, немец.
   — Как нет? — весело рассмеялся Жемчугов. — Есть, и очень много, и даже очень прекрасных русских людей! Однако вы, должно быть, хотите намекнуть, что они не идут к вам? Так и то вы ошибаетесь. Видите, я вот — прекрасный человек, даже очень хороший человек! И пришел к вам, и хочу доказать вам, что барон Цапф фон Цапфгаузен ни в чем не виноват в Петергофе, а что всему причиной здесь пани Мария Ставрошевская.
   Иоганн сейчас же заинтересовался словами Жемчугова, и тот постепенно и очень обстоятельно рассказал ему все, что знал о подробностях происшествия в Петергофе и об их достодолжном освещении.
   По мере того как Митька рассказывал, Иоганн кивал головой в знак согласия и наконец одобрительно произнес:
   — Все это так. Все это вы, я полагаю, верно сообразили. Насколько я могу судить, вы — человек…
   — Умный! — подсказал, прищурясь, Жемчугов.
   — Кто это вам сказал? — спросил немец. Митька сделал очень серьезное лицо и произнес с большой уверенностью:
   — Барон Цапф фон Цапфгаузен. Он мне так прямо и сказал, а до него я и не знал этого.
   — Я сказал бы, что вы — человек способный! — с расстановкой определил немец, точно это было очень важно для Жемчугова. — Но, видите ли, у меня есть старый опыт!
   — Я в этом не сомневаюсь!
   — И этот старый опыт говорит мне, что никакой человек ничего не делает бескорыстно! Если вы ищете награды, я понимаю, зачем вы ко мне пришли! Если вы не ищете ее, тогда я не понимаю!
   — Я ищу награды! — серьезно сказал Митька.
   — А-а!.. Какой же вы награды себе ищете? Митька опять сделал серьезное лицо и проговорил:
   — Почетной.
   — Это хорошо! — сказал Иоганн.
   — Да! Ведь я не какой-нибудь Пуриш или Финишевич, который польстился бы на деньги: мне нужно, по крайней мере, придворное звание.
   — Но ведь это дается за заслуги!
   — Так вот я и хочу заслужить. Я думаю, что в деле с Эрминией я могу быть полезен его светлости.
   — В каком смысле?
   — А в том, что мы, во-первых, вернем ее доктору Роджиери, а во-вторых, обеспечим ее от подобных людей, как Финишевич-Ставрошевский или подосланные им его клевреты.
   — Его клевреты?
   — Ну, да! Например, один из них вскочил к вам тогда в лодку и теперь вот умирает в оспе. Он, очевидно, был подослан Ставрошевским.
   — А ведь в самом деле! — сообразил Иоганн. — И подумать, что этот же Финишевич был у меня агентом и получал от меня деньги… О, как хитры эти люди!
   — Да, эти люди очень хитры! — сказал Митька. —
   Но, знаете, теперь, когда мы нашли главного виновника, этого второстепенного, который там умирает в оспе, можно будет так и оставить! Ну его! Так вот, если вам угодно, чтобы я действовал, то я буду!
   — И желаете получить за это придворное звание?
   — Ну что ж! Придворное звание, так придворное!
   — Хорошо! — многозначительно произнес Иоганн. — Если все будет так, как вы говорите, вы получите придворное звание! Императрица даст вам его, если захочет герцог Бирон, а герцог Бирон захочет, если захочу я!

LVII. ДВОЕ МУЖЧИН

   Пани Мария на своем веку видала много всевозможного рода мужчин, знала их, и нельзя было сказать, чтобы имела высокое мнение об этой «породе», как называла она мужскую часть человечества. Бывало, попадались ей мужчины, которые на первый взгляд казались как бы нравственно сильнее ее, но стоило лишь приглядеться к ним, стоило лишь стать пред ними женщиной, и сейчас же обнаруживалась их слабость, и они становились величиной ничтожной в глазах Ставрошевской. И вот только двое людей, которые, как ни приглядывалась к ним пани Мария, не были похожи на остальных мужчин, а именно: доктор Роджиери и Митька Жемчугов.
   Доктор был маг, волшебник, кудесник и чародей, таинственность шла ему, и в ней точно таяло выражение могущей оказаться у него какой-нибудь слабости. В первый раз, когда Роджиери приехал к Ставрошевской требовать от нее, чтобы она отдала ему Эрминию или, по крайней мере, хоть показала ее ему, она выдержала борьбу и не подчинилась итальянцу, но теперь, когда он, выздоравливающий, лежал у нее, она чувствовала, что с каждой минутой, с каждым словом, произносимым им или ею, он берет над нею верх.
   Митька Жемчугов, этот Митька, казавшийся ей спервоначала пустым пьяницей, оказался еще более сильным пред нею. В нем не было ничего ни волшебного, ни таинственного, но в нем сидела какая-то природная, врожденная сила, и эта сила, при полном отсутствии таинственности и волшебства, была для пани Марии тайной, которую ни понять, ни разгадать она не могла. Если Роджиери мог завладеть ею и подчинить ее себе еще в будущем, то Митька Жемчугов уже завладел и подчинил ее себе. Она чувствовала, что должна повиноваться ему, и не потому, что у него был в руках документ, которым он мог уничтожить ее, а потому, что такова была его воля. И, чем больше ощущала она эту волю, тем более ненавидела Митьку и вместе с тем никого так не желала бы иметь возле себя, как именно его. Странно — когда Митька подъехал к крыльцу в соболевской карете, пани Мария почувствовала это, несмотря на то, что сидела у Роджиери и говорила с ним, поглядела в окно, убедилась, что это приехал Жемчугов, и быстро пошла к нему навстречу. Гайдуки, отнюдь не вышедшие из почтения пред Ставрошевской после сцены с Митькой, встретили его без всяких особых знаков внимания, как встречали всех гостей своей госпожи. Жемчугов тоже держался как ни в чем не бывало, но и не выказал удивления, что пани Мария сама к нему вышла навстречу.
   — Вы хотите пройти к доктору? — спросила Ставрошевская, здороваясь. — Я много говорила ему о вас, и он очень желал бы поближе познакомиться с вами.
   Жемчугов, не отвечая ей, прошел в гостиную и, оглянувшись, спросил:
   — Отсюда слышно никуда не будет?
   — Тогда пройдемте сюда! — сказала пани Мария и отвела Митьку в самую дальнюю, убранную на манер боскетной, комнату.
   — Пани Мария! — сказал, круто поворачиваясь к ней, Жемчугов. — Это что за штуки?
   — Какие штуки? — переспросила Ставрошевская и почувствовала, как при одном взгляде Митьки вся кровь отхлынула у нее от сердца.
   — С Эрминией!… С Эрминией! — повторил Жемчугов. — Вы подослали Ставрошевского…
   — Разве он что-нибудь сказал? Но это — клевета! — стала было говорить пани Мария.
   Митька остановил ее:
   — Ему не было никакого основания убивать приемную дочь Адама Угембло, вашего отца, которой он завещал свое состояние! Со смертью Эрминии это состояние должно, конечно, перейти к вам!
   Ставрошевская смотрела прямо в глаза Митьке Жемчугову, напрасно силясь распознать, что было у него там, внутри, за этим металлически-бесстрастным взглядом, который имел на нее то же действие, какое имеет направленное в упор на человека дуло огнестрельного оружия.
   — Да что… вы — тоже колдун? — отмахиваясь, заметалась она пред Жемчуговым. — У вас тоже есть чары, и посредством их вы знаете все?
   — Ну, так вот, пани Мария! Я вашу глупость поправлю: вы из всего этого выйдите чисты, но только помните…
   — Что мне помнить?
   — Наше условие.
   — И нового вы ничего не потребуете?
   — Решительно ничего. Мне нужно стать другом доктора Роджиери, и все тут…
   Ставрошевская долгим, испытующим взглядом посмотрела на Митьку и, опять не уловив в его глазах ничего, проговорила:
   — Не знаю: вы мне или действительно друг, или же враг, который принесет мне погибель…
   — Ну, там увидим! — равнодушно махнул рукой Митька. — А теперь пойдемте к Роджиери.
   Они пошли в комнату к итальянцу, и там Митька оставался довольно долго, поддерживая общий, очень занимательный разговор. (Он владел очень недурно французским языком.)
   Когда он уехал, Роджиери сказал пани Марии:
   — Вот первый человек, ни одной мысли которого я не мог прочесть, несмотря на все мое искусство…

LVIII. КОСА НА КАМЕНЬ

   Жемчугов поспешно вошел в караульное помещение в крепости и сказал несколько слов офицеру.
   — У вас есть пропуск? — спросил тот.
   Митька вынул из бокового кармана кафтана бумагу и показал.
   Караульный офицер внимательно рассмотрел бумагу и спросил:
   — Слово?
   Жемчугов наклонился к самому его уху и тихо шепнул:
   — Струг навыверт!
   — Пойдемте! — сказал офицер и повел Митьку по каменным переходам, которые закончились коридором с несколькими железными дверями.
   Одну из этих дверей отпер по приказанию офицера огромного роста инвалид петровского времени, и Жемчугов вошел в каземат, где сидел Финишевич.
   Тот, закованный в цепи, встал навстречу Митьке и проговорил:
   — Странно! Я почти был уверен, что придете ко мне именно вы.
   Он был, по-видимому, довольно спокоен, чего никак нельзя было ожидать, и ни отчаяния, ни боязни заметно в нем не было.
   Это удивило Жемчугова, и он с недоумением посмотрел на Финишевича.
   — Вы как ко мне? — продолжал тот. — Официально или неофициально? Я думаю, что вы пришли наведаться ко мне частным образом, так как дело, по которому я заключен, касается иностранного государства, и здесь официально никто меня допрашивать не может.
   — Ну, пан Ставрошевский! — ответил в свою очередь с необыкновенным спокойствием Митька. — Если бы нужно было допросить вас, то и допросили бы! Дело не в том. Я пришел к вам исключительно в ваших же интересах.
   — Вот как? Ну, посмотрим, в чем это мои интересы заключаются!
   — Да я полагаю в том, чтобы как можно дольше остаться в России и не быть выданным в Польшу, в распоряжение господина Брюля! Вы знаете, ведь там, говорят, распоряжается этот господин куда круче, чем это делается у нас! А уж, конечно, он придумает что-нибудь особенное для вас. Если вы надеетесь бежать во время переезда, то это вам не удастся, потому что Брюль просит доставить вас в железной клетке. По-видимому, очень серьезный человек — этот господин Брюль! И там вас ожидает неминуемая смертная казнь, и, вероятно, очень мучительная.
   — Да! Положение пренеприятное! — с кривой усмешкой подтвердил Ставрошевский.
   — Не только пренеприятное, а такое, неприятнее которого и выдумать нельзя!.. Так вот, может быть, вы хотите не то что избавиться, а хотя бы облегчить это положение?
   — Ну, само собой разумеется, что хочу и думаю, что, авось, как-нибудь добьюсь этого.
   — У вас, значит, есть какой-либо план?
   — Не план… я сказал бы — надежда! А знаете, говорят, что надежда никогда не оставляет человека; впрочем, до тех пор, пока он не попадет в ад.
   — Знаете, пан Ставрошевский, вы так вот, сидя в каземате, гораздо лучше рассуждаете, чем на воле!
   — Что же делать! Когда дело становится серьезным, невольно все способности человека напрягаются!
   — Мысль, достойная философа. Так в чем же ваш план?
   — Ну, этого, извините, я вам пока не скажу, тем более что ведь вы сами пришли ко мне с предложением, из которого как бы явствует, что вы тоже видите возможность облегчить мое положение.
   — Совершенно верно. Что, например, если бы вы признались в каком-нибудь проступке, или даже, положим, преступлении, будто бы совершенном вами здесь, в России? Ведь тогда дело стало бы разбираться здесь, конечно, затянулось бы, и таким образом ваша поездка в железной клетке в гости к господину Брюлю была бы отложена на довольно долгое время; ну, а там — мало ли что может случиться!
   — Мысль очень недурна и более или менее даже соответствует моим надеждам, или плану, как вы изволили выразиться.
   — Ну вот, это хорошо, что вы сразу схватываете положение. Значит, надо только придумать, какое бы дело вам взвести на себя.
   — Да! Например, какое дело?.. Может, у вас есть что-нибудь уже готовое в этом отношении?
   — Может быть!
   — Например?..
   — Например, вот что: в Петергофе только что сделано покушение на убийство молодой девушки. Обвиняют в этом одного офицера, которого будто бы видели ночью, когда он выходил из заезжего двора; затем он ранее обратил на себя внимание расспросами о даче, где жила молодая девушка, и на обшлаге его мундира оказалась кровь.
   Говоря все это, Митька зорко следил за выражением лица Ставрошевского. Но тот и глазом не моргнул, а проговорил, раздумчиво покачивая головой:
   — Скажите, какой странный случай!
   — Вы могли бы, может быть, — сказал Жемчугов, — признаться, что вы были в это время тоже в Петергофе на заезжем дворе и что ночью оделись в мундир, который был положен офицером у своей двери, чтобы горничная могла вычистить его, и в этом мундире пробрались на дачу князя Шагалова, там нанесли рану кинжалом молодой девушке и запачкали обшлаг мундира, а потом положили его на прежнее место…
   — Не будет ли это уж слишком похоже на сказку? — спросил не без наглости Ставрошевский.
   «Ну, и наглец же ты!» — подумал Митька и громко сказал:
   — Все равно дело начнут разбирать, и вы выиграете время.
   Ставрошевский задумался, услышав заявление Митьки; очевидно, он начал улавливать некоторые выгоды для себя от этого предложения. Наконец, он спросил: