— Ну, а теперь, покончив с делами, будем весело ужинать! — предложила пани Мария, как ни в чем не бывало.
   И эта странная компания, состоявшая из немца, польки, итальянца и русского, изображавших якобы образец дружбы, но, в сущности, сошедшихся, чтобы перехитрить друг друга, принялась есть, пить и непринужденно разговаривать, причем Митька, да и другие, особенно внимательно следили за своими стаканами и пили только то вино и ели только те куски, которые сначала пробовала хозяйка.

LXII. ДОБРАЯ ДЕВУШКА

   Когда Роджиери и Иоганн сели в карету, чтобы ехать домой после ужина пани Ставрошевской, Иоганн быстро обернулся к итальянцу и проговорил:
   — Вы вполне уверены, что эта полька предана вам?
   — Насколько я умею разбираться в людях, да, я доверяю ей; она не обманет меня.
   — Ну, а господин Жемчугов?
   — Это — очень странный человек! Он, кажется, единственный, мысли которого я не могу прочитать.
   — Да, это очень странно! Ведь мои мысли, господин доктор, вы читаете и много раз доказывали это?
   — Да, ваши мысли я прочесть могу!
   — А вы слышали, как Жемчугов сказал, что Ставрошевский перестал разговаривать с ним?
   — Слышал.
   — А вы знаете, почему? — вдруг особенно громко произнес Иоганн, потому что карету сильно колыхнуло на ухабе и он мотнулся вперед. — Потому что пан Ставрошевский ревнует господина Жемчугова к своей жене.
   — Вот как?
   — Да! Я был сам у него в крепости, куда меня пропустили по приказанию герцога, и он сообщил мне, что Митьке Жемчугову он не верит; он так и сказал это! Дело в том, что Жемчугов уж очень усердно защищал его жену, а потому — и это главное, — когда он еще был на свободе под именем Финишевича, я поручал ему следить за Жемчуговым, но он не уследил и был в этом смысле обнаружен. Тогда он пошел потом проверять и, проверяя, узнал, что от дома, где живет Жемчугов, весьма легко пройти по задворкам к дому, где живет пани Мария, и что господин Жемчугов ходит по этим задворкам.
   — Что же из этого следует, господин Иоганн?
   — Что вам не следует доверять пани Марии. Она обманывает вас с Митькой Жемчуговым.
   — Вы очень подозрительны!
   — О, да, я очень подозрителен, господин доктор, и не доверяю никому. Примите все-таки во внимание, что я сказал вам.
   — Хорошо, я приму во внимание! — сказал Роджиери, когда они уже подъезжали к Летнему саду.
   Через несколько дней картавый немец прошел в большой дворец, рассчитав так, чтобы попасть туда в то время, когда государыня вставала и, значит, все приближенные находились при ней, а в комнатах этих приближенных производилась уборка.
   Он прошел по хорошо знакомым ему коридорам к покоям, отведенным совсем в стороне для Ставрошевской. В распоряжение пани Марии были даны четыре комнаты подряд; они были совершенно отделены от остальных помещений придворных и примыкали к обыкновенно пустынным нарядным гостиным дворца.
   Иоганн отворил двери и увидел хорошенькую субретку; та сделала ему очень грациозный книксен и проговорила по-французски:
   — Bonjour, monsieur! : Немец приятно улыбнулся.
   — О, я сейчас догадался, — сказал он, — что вы — иностранка! Такой грации не может быть у русской горничной!
   — О, нет! — ответила девушка. — Я — русская. Это была Грунька.
   — Вы шутите! — произнес Иоганн, продолжая изъясняться на ломаном французском языке. — Но все равно, вы состоите камеристкой пани Марии Ставрошевской?
   — Так точно, господин Иоганн.
   — Вы знаете меня?
   — Да, я видела вас, когда вы были у нас в доме на Невском.
   — Отчего же я не видел вас там никогда?
   — Оттого, что я очень скоро уехала.
   — Одна? без Барыни?
   — С барышней.
   — Ах, да, с Эрминией! — догадался Иоганн. — А теперь вы вернулись?
   — Да, и, как видите, поселились во дворце.
   — Это я все знаю, так как сам же помогал устраивать ваше благополучие. Значит, Эрминия здесь?
   — Да. Мы приехали вчера; она устала после переезда и теперь отдыхает.
   — А ваша барыня?
   — Она прошла к императрице.
   — Ну, вот что, моя добрая девушка, — заговорил Иоганн деловито и внушительно. — Хотя вы как иностранка, вероятно, получаете здесь изрядное жалованье, но все-таки вам хотелось бы еще больше денег; не так ли, добрая девушка?
   Грунька грациозно присела, но ничего не ответила в ожидании, что будет дальше.
   — Так вот вы можете получить от меня гораздо больше денег, чем то жалованье, которое вам дают.
   — Но ведь я должна служить своей госпоже.
   — Я вам и буду платить деньги именно за службу вашей госпоже.
   Здравствуйте, сударь!
   — Понимаю! Вы, значит, хотите жениться на ней или поухаживать и желаете закупить сначала горничную, как это делается во французских комедиях!
   — О, нет! В моем предложении нет ничего дурного или предосудительного!
   — Да что же тут дурного, если такой кавалер, как вы, станет ухаживать!
   Грунька сказала это с таким видом, что трудно было разгадать, сочувствует ли она старому немцу или издевается над ним.
   — Но я не хочу ухаживать за вашей госпожой, — серьезно сказал Иоганн. — Я желаю только, чтобы вы присматривали за ней; она еще молода, может сделать какой-нибудь ложный шаг и погубить свое положение здесь, во дворце, а я могу предостеречь и наставить ее. Так вот ради пользы своей госпожи вы и сообщайте мне все, что она делает.
   — А могу я спросить на это разрешение пани Марии?
   — Ну, конечно, нет! Ведь тогда пропадет вся занимательность вашего занятия.
   — Да что же такого особенного может сделать моя госпожа, что за ней надо следить и рассказывать вам?
   — Ну, мало ли что? Она может, например, увлечься каким-нибудь кавалером!
   — Пани Мария обыкновенно принимала у себя многих, но до сих пор не увлекалась никем.
   — Так ли это? Вы наверно знаете?
   — Мне кажется, что наверно.
   — У нее не было никого избранного?
   — Решительно никого.
   — Ну, а например… как его… этот… господин Жемчугов?..
   — Митька? — вдруг вырвалось у Груньки.
   До сих пор она вела разговор так, как будто была на сцене и разыгрывала роль французской субретки. Но это восклицание вырвалось у нее совсем искренне, по-русски, так что Иоганн вдруг проговорил удивленный:
   — А вы и в самом деле русская?
   — Нет, вы говорите, что мсье Жемчугов, — заговорила Грунька, опять искусно подлаживаясь под французскую субретку, — может ухаживать за госпожой Ставрошевской?
   — О, да! — поспешил подхватить Иоганн, видя, что его слова тронули девушку за живое.
   — Какие же тому доказательства? Разве он часто бывает здесь, во дворце?
   — Нет, они видаются в доме на Невском, куда пани Мария ездит отсюда очень часто.
   — Ездит часто? Видаются в доме на Невском? — переспросила Грунька, заметно волнуясь. — О, да! Я это дело прослежу!
   — И получите, моя добрая девушка, хорошие деньги от меня… Я к вам заеду через несколько дней, опять в это же время, — заключил Иоганн и вышел из комнаты.
   В коридоре у дверей он наткнулся на Ахметку, стоявшего в великолепном восточном костюме со скрещенными руками на груди. Иоганн должен был обойти турка, потому что Ахметка не шелохнулся и дороги ему не дал.
   А Грунька, оставшись одна, долго стояла со щеткой, злобно смотря вслед удалявшемуся Иоганну, и, наконец, проговорила с искренним страданием в голосе:
   — Проклятый хрыч!

LXIII. ГЕНЕРАЛ И ЕГО СЕКРЕТАРЬ

   В саду у генерал-аншефа Ушакова осень так же вступила в свои права, как и во всем остальном Петербурге. Цветы давно поблекли, листья опали и неприятно шуршали под ногами.
   Было холодно, и Андрей Иванович не выходил из сада, перебравшись, как он говорил, на «зимние квартиры», то есть вставив вторые зимние рамы и заколотив дверь на террасу.
   Ночью он по-прежнему приезжал в Тайную канцелярию; дневные доклады Шешковский привозил к нему на дом, но был принимаем теперь не на вольном воздухе, а в кабинете, обставленном по-зимнему и часто даже, когда дул северный ветер и наступали заморозки, с затопленною изразцовой голландской печкой на бронзовых золоченых ножках. Доклады были не столь приятны, как на вольном воздухе, но все-таки генерал-аншеф Ушаков по-прежнему отличался своей неизменной вежливостью и тонкостью изящного обращения.
   — Я думаю, ваше превосходительство, — сказал раз Шешковский, принимая бумаги от генерала, — что герцог Бирон ведет опасную игру.
   Ушаков потянул носом табак из табакерки и вопросительно взглянул на своего секретаря.
   — Я говорю про эту молодую девушку, Эрминию! — пояснил тот. — Его светлость назначил в штат императрицы пани Ставрошевскую, поселил ее во дворце, а вместе с ней и мадемуазель Эрминию!
   — Что же из этого?
   — Неосторожно это, ваше превосходительство! Поздно вечером он, идя от государыни, заходит в комнаты Ставрошевской и проводит там с Эрминией время.
   — Это — дело его светлости!
   — Ну, конечно, ваше превосходительство! Ведь я только в интересах герцога и говорю! Но представьте себе, что рядом с комнатой, где пребывает Эрминия с его светлостью, существует совершенно пустой кабинетик, из которого слышно все, что делается в соседней комнате, и видно через нарочно устроенное для сего отверстие в стене.
   — Да, эти дворцовые постройки всегда очень хитро устроены.
   — Я и думаю: а что, как кому-либо придет в голову привести императрицу и показать ей в отверстие в стене, как проводит время герцог Бирон с молодой девушкой! Ведь тогда его падение неминуемо!
   — Конечно, все может быть; только можно и сильно попасться с этим. Я не пошел бы предупреждать императрицу. И потом вы все говорите: «падение… падение». Конечно, я желаю его светлости властвовать бесконечно, но нет того плода, который, назрев, не отпал бы сам от дерева, питающего его. В жизни повсюду равновесие, и, раз герцог был вознесен так высоко, есть полная возможность думать, что он падет, как плод, но тогда лишь, когда, как я сказал, созреет. На ускорение событий, конечно, можно рискнуть, но зачем? И потом: разве так и пойдет государыня по чьему-то указанию вечером из своей опочивальни?
   — Но, ваше превосходительство, еще вчера она изволила так выйти, когда ей доложили о привидении.
   — Да, — сказал Ушаков, — об этом много говорят. Вы разузнавали, в чем дело?
   — Ничего понять нельзя. По-видимому, тут было что-то сверхъестественное. Караульный в тронном зале увидел императрицу очень поздно одну и вызвал караул для отдания ей чести. Проходивший в это время от государыни герцог полюбопытствовал узнать, что такое, и, увидев в зале облик ее величества, сказал, что императрица у себя, что он только что от нее и что это, вероятно, какая-нибудь самозванка. Доложили государыне, и она сама вышла в зал; тут она увидела самое себя, и все видели тоже, что пред ними две Анны Иоанновны. Затем та, которая была видением, достигла ступенек трона и исчезла на них. Императрица сильно взволновалась и сказала: «Это — моя смерть!» Поэтому, я думаю, можно будет вызвать государыню и вторично!
   — Все может быть! — пожал плечами Ушаков. — А не есть ли это штуки хотя бы доктора Роджиери… это самое приведение? Приближенным герцога ввиду болезненного состояния императрицы и появившихся у нее припадков во что бы то ни стало хочется, чтобы государыня назначила герцога после себя регентом, по причине малолетства Иоанна Антоновича! Вы дайте приказ проследить за этим. У вас во дворце кто?
   — Жемчугов, ваше превосходительство.
   — Да он, кажется, уже совсем стал клевретом его светлости. По крайней мере, он состоит в большой дружбе со всеми приближенными герцога.
   — Все мы служим, как умеем, его светлости герцогу Бирону, которому вручена власть государыней императрицей.
   — Ну, да, да! Я всегда знал, что вы — примерный служака.
   Получив такое лестное одобрение, Шешковский откланялся и отправился к себе домой.
   По дороге он встретил Митьку Жемчугова, с беспечным видом гулявшего под оголенными деревьями Невского проспекта, и махнул платком, который держал заранее приготовленным в руке.
   Митька шел, как бы не обращая никакого внимания на карету Шешковского, но на самом деле отлично видел поданный ему знак и сейчас же повернул к дому, где жила пани Мария.
   Она ждала его.
   — Ну, надо действовать! — сказал он.
   — Я готова сделать все, что нужно! — ответила Ставрошевская, но на самом деле в ее тоне звучало, что она сделает не то, что нужно, а то, что прикажет ей сделать Митька.
   Она была уже в полном повиновении у него, и, как это произошло, сама хорошенько не знала. Было время, когда она не поддалась чародейским внушениям доктора Роджиери, но против властной мужской, в первый раз ощутимой для нее, силы Жемчугова она была бессильна. Она уже ловила себя на том, что скучает без Митьки и что каждый раз, когда он назначал ей свидание в ее доме, вызывая ее туда по делу, она с совершенно новым для нее замиранием сердца ждет его, и его приход доставляет ей все новую и новую радость.
   На этот раз Ставрошевская ждала Митьку с неизъяснимым, почти любовным трепетом. Она надела платье, которое он случайно как-то похвалил, и причесалась особенно тщательно. Она не хотела сегодня делового разговора, но, когда Митька вошел и сказал так определенно, что надо действовать, она помимо своей воли прониклась вся сознанием, что именно надо действовать.
   — Скажите мне, пожалуйста, герцог каждый день заходит в комнату Эрминии? — спросил Жемчугов.
   — Да, но вернее — не каждый день, а каждую ночь.
   — Один?
   — Нет, и доктор Роджиери тоже.
   — А как же Ахметка?
   — Они проходят из парадных комнат, куда Ахметке доступа обыкновенно нет, и появляются в комнате Эрминии через потайную дверь. Ахметка и не подозревает об этом.
   — А вы никогда не присутствуете при этом?
   — Никогда.
   — Но при чем тут доктор Роджиери?
   — Я думаю, что он усыпляет Эрминию и внушает ей отвечать на влечение к ней герцога Бирона.
   — А вы думаете, что он увлекся ею?
   — Иначе трудно объяснить все его поведение.
   — Так! — произнес Жемчугов. — Знаете ли вы о существовании рядом с потайной дверью маленькой потайной же комнатки в стене, откуда видно и слышно все, что делается в комнате Эрминии?
   — Нет. Я еще не так хорошо знакома с дворцом.
   — В парадной гостиной, смежной с комнатой Эрминии, есть большой камин с двумя мраморными львами. Если вы нажмете глаз льва, который направо, то отворится потайная дверь, а если нажмете глаз левого льва, то отворится потайная комнатка. Сюда вы приведете императрицу, как только герцог и доктор Роджиери пройдут в комнату Эрминии.
   — Императрицу?
   — Да, чтобы она видела, что они делают там, в этой комнате.
   — Но ведь это же — гибель для герцога!
   — Да, гибель.
   — Но как же вы не боитесь, я уж не говорю поручать, но даже поверять мне такие обстоятельства?
   — Как видите, не боюсь.
   — Ну, а если я выдам вас?
   — Вы меня не выдадите.
   — Почему же? Если вы думаете, что я не сделаю этого из страха пред вами, то ведь дело, на которое вы посылаете меня, еще более страшно. Я могу предпочесть меньший страх большему.
   — Вы не сделаете этого не потому, что боитесь меня, а потому, что любите меня.
   Пани Мария при этих его словах будто задохнулась, и яркий румянец покрыл ее щеки. Она беспомощно опустила руки и только тихо прошептала:
   — А доктор Роджиери?
   — Неужели вы предпочтете мне доктора Роджиери?
   Ставрошевская пошатнулась, потом вдруг вскинула руки, обвила ими шею Жемчугова и спрятала свое лицо на его груди.
   Митька выпрямился, сделал гримасу и скривил рот на сторону, однако так, чтобы Ставрошевская не заметила этого.

LXIV. ПРИЕХАЛИ

   Иван Иванович Соболев догнал пана Угембло в чужих краях, и они возвращались назад со всевозможной скоростью. Они кратчайшим путем направились в Петербург, не заезжая в Гродно, через Курляндию, потому что тут дороги были лучше.
   Старый пан Адам очень полюбил Ивана Ивановича, который понравился ему своей искренностью и добротой. Он рискнул вернуться в Петербург для того, чтобы выручить свою «дочку», как он называл Эрминию. То обстоятельство, что Соболев отправился ради нее за границу, так тронуло пана Адама, что он смотрел на Ивана Ивановича, как на близкого друга и вообще близкого его семье человека.
   Во время их путешествия пан подробно расспрашивал Соболева о его состоянии и общественном положении и, видя нескрываемую восторженность молодого человека к своей «дочке», не имел причин мешать их счастью в будущем, если, конечно, Эрминия окажется тоже благосклонною к своему восторженному поклоннику и до некоторой степени рыцарю.
   Как ни не хотелось пану Угембло въезжать в Россию, где его обидели своим невниманием новые люди, возвысившиеся после сподвижников Петра, с курляндским конюхом во главе, но ради Эрминии он готов был на всякие жертвы. Однако, как нарочно, на самой границе их встретила неприятность в таможне.
   Пан Угембло держал себя несколько вызывающе; это не понравилось, и к нему начали придираться; пан Адам разгорячился. Дело могло разыграться в очень неприятную сторону, но, по счастью, Соболев, приглядевшись к таможенному чиновнику, узнал в нем Пуриша. Последний одним своим видом живо напомнил пережитое им время в Петербурге, и он так обрадовался ему, что кинулся на шею и стал целоваться.
   — Ты что тут делаешь? Какими судьбами? Да как же так? — посыпались вопросы с обеих сторон.
   Оказалось, что Пуриш промотался в Петербурге до последнего, долги одолели его, и он, чтобы не быть посаженным в тюрьму заимодавцами, поступил на службу таможенным чиновником, благодаря кое-каким оставшимся у него связям.
   — И, знаешь, тут очень хорошо! — рассказывал он
   Соболеву. — И я весьма доволен. Есть и общество, и превосходные вина, конечно контрабандные из-за границы. Мы тут здорово пьем.
   По-видимому, Пуриш нашел свое «призвание» и успокоился навсегда, став вполне довольным и собой, и своей жизнью.
   — Ты, значит, большего ничего и не желаешь? — спросил Соболев.
   — Говорю тебе, что чувствую себя великолепно. Да что ж так-то разговаривать? Выпьем. И своего попутчика приглашай!
   Неприятная сцена закончилась тем, что пан Угембло распил с Пуришем бутылку вина, затем велел принести из своего дорожного запаса бочонок венгерского и стал угощать таможенных. В конце концов получилась веселая попойка, в которой не только никто не поминал о начавшемся недоразумении, но даже пану Адаму пели величание и, совсем уже пьяные, качали его на руках.
   Угембло после этого остался страшно доволен своим въездом в Россию и всю дорогу, вплоть до Петербурга, относился весьма снисходительно к тогдашним русским порядкам, не вспоминая на каждом шагу и не рассказывая, как он это делал всегда, что при Великом Петре совсем не так было.
   На таможне у него с того и началась ссора, что он сказал:
   — Я — слуга великого царя Петра, а вы — приспешники немца Бирона!
   Соболев с каждой минутой приближения к Петербургу становился все более и более радостным, и беспокойство за судьбу Эрминии заменялось у него надеждой на близость вполне благополучного свидания.
   Почему-то на него очень успокоительно подействовал Пуриш.
   «Вот человек устроился! — думал он. — Пришел к своей пристани… определился, так сказать, и заживет теперь ровною жизнью!.. Что может быть лучше этого? »
   И ему казалось, что если уж Пуриш остепенился и зажил ровною жизнью, то с какой же стати эта ровная жизнь будет чуждаться его, Ивана Ивановича Соболева, который все время только и желал, и желает мира, тишины и спокойствия.
   Под всем этим он подразумевал, конечно, семью, и главой в этой семье была в его мечтах, само собой разумеется, Эрминия.
   Едучи в громоздкой дорожной карете с паном Угембло, Соболев зажмуривался и старался представить себе, где теперь Эрминия, что она делает, ждет ли его, думает ли о нем. За ее безопасность он не беспокоился, потому что знал, что ее оберегают Митька Жемчугов, князь Шагалов и Ахметка, а на этих людей можно положиться.
   Как это всегда бывает, последние версты тянулись для Соболева бесконечно; наконец, блеснули окна родного дома.
   На улице было совсем темно, когда они подъехали. Тяжелая карета, качнувшись, словно корабль на волне, завернула в ворота, в доме хлопнули двери, и на стеклянной галерее, освещенной сальным огарком в фонаре, показался бегущий Прохор.
   — Прохор, здравствуй! — обрадовался Соболев и сейчас же показал на старого слугу пану Угембло и сказал: — Вот это — наш Прохор, помните, я рассказывал о нем? Так вот это он и есть Прохор!
   Высыпали другие дворовые; Митька Жемчугов выбежал тоже на двор без шапки, как был в комнатах.
   — Ванька!.. Клецка!.. Здравствуй, милый мой! Все, брат, благополучно!.. Хорошо! — крикнул он Соболеву и тут же на дворе представился пану Адаму, сейчас же догадавшись, что это и есть приемный отец Эрминии.
   Для Угембло отвели лучшую комнату в доме с изразцовой лежанкой и принесли в нее из кладовой все лучшие ковры, какие только были, и устлали ими пол и обвесили стены.
   Решено было завтра затопить баню, а сегодня поужинать слегка и лечь спать.
   Пан Адам, сильно уставший с дороги, просил извинить его, старика, и пошел к себе поскорее лечь.
   Соболев тоже было пошел, но вернулся в комнату к Жемчугову и стал расспрашивать:
   — Так она во дворце теперь? С пани Ставрошевской? Ну, конечно, там она в безопасности! И Ахметка при ней! Все это великолепно!.. Но, Митька, послушай: ведь мы же увидимся с Эрминией завтра?
   — Разумеется, завтра. И ее приемный отец, вероятно, возьмет ее к себе?..
   — То есть ведь это, значит, сюда, к нам!.. Ты пойми… Надо принять как следует! Я хочу деньги взять взаймы. Я, Митька, теперь большой долг сделаю! — воскликнул Соболев.
   — Хорошо! Только обо всем этом завтра переговорим с утра, а теперь я тороплюсь.
   — Куда же именно?
   — Да во дворец, к пани Ставрошевской… чтобы сказать ей, что вы приехали, и чтобы она подготовила Эрминию, а то та может слишком взволноваться, и это ей будет вредно.
   — А мне с тобой нельзя?
   — Во дворец?.. Вечером? Нет, тебе неудобно. Может выйти история; да и попадешься на глаза картавому немцу, тогда и совсем плохо будет…
   — Ах, да, еще этот картавый немец! — вспомнил Соболев.
   — Ну, с ним как-нибудь сделаемся.
   В это время в стекло окна ударилась горсть песка, что служило условным знаком, по которому Грунька вызывала Жемчугова.
   Но Митька не обратил или не хотел обратить внимание на это; он просто взял шапку и плащ и направился к двери.
   — Митька… так завтра! — воскликнул Соболев. — Знаешь, мне кажется, я не доживу до завтра… Значит, завтра?
   — Да, да! — подтвердил Митька, уходя, и подумал: «Завтра можешь получить свою Эрминию! Она нам будет больше не нужна!»
   Едва успела затвориться дверь за Митькой, в комнату, разбив стекло, влетел порядочной величины камень. Соболев поднял окно, высунулся в темный сад и крикнул:
   — Кто там балуется?.. Я вот сейчас собак велю спустить!

LXV. РЕВНОСТЬ

   Когда картавый немец Иоганн поручил Груньке следить за пани Марией, чтобы выяснить, нет ли у нее каких-нибудь особенных сношений с Жемчуговым, она и поверила, и вместе с тем не поверила этому. Поверила она потому, что знала, что другого такого, как Митька, на свете нет, и что не только пани Мария, а всякая женщина, будь она в сто раз лучше пани, сочтет за счастье сойтись с Митькой — такой уж он человек сверхъестественный! Не поверила она этому потому, что это было бы слишком жестоко со стороны Митьки и слишком большое горе для нее, Груньки! Ведь это была бы такая подлость, на которую Митька не мог быть способен!
   Грунька пробовала успокоиться и подумать, но в первый же раз, как Ставрошевская отправилась из дворца к себе в дом, на Невский, она последовала за полькой. Однако догнать ее Грунька не могла, потому что пани Мария ехала в карете, а Грунька побежала пешком. Зато, добравшись до дома пани, она вбежала по знакомой ей черной лестнице, перекинулась, как будто ни в чем не бывало, приветствием с гайдуками и на цыпочках, так тихо, что сама не слышала своих шагов, подкралась к завешенной портьерой двери, к комнате, где разговаривала пани Мария с Митькой. Подойдя к двери, она совершенно отчетливо и ясно услышала, как Митька произнес:
   — Потому что вы меня любите.
   У Груньки помутилось в глазах: в первую минуту она думала, что слышит это в бреду, но затем до нее донесся опять голос Жемчугова, говоривший, как казалось Груньке, с необыкновенной нежностью:
   — Неужели вы предпочтете мне доктора Роджиери?
   Грунька чуть раздвинула портьеру и увидела, как пани Мария вскинула руки на плечи Митьки и обняла его. При виде этой картины девушка не вскрикнула, не грохнулась в обморок, замерла вся и сейчас же поняла, словно ее осенило какое-то вдохновение, что если она сейчас выкажет себя, то это будет глупо, так как Митька и пани Мария насмеются только над нею, все-таки только крепостной девкой.
   «Но погоди ж ты! — подумала она, кусая до крови себе руку, чтобы болью заглушить то, что делалось у нее на сердце. — Погоди ж ты! Я тебе отмщу!»
   Не зная еще, в чем будет заключаться ее месть, но заранее испытывая ее наслаждение, она опять на цыпочках, по-прежнему крадучись, вернулась к себе в комнату и, остановившись, уставилась взором в одну первую попавшуюся точку. Ее глаза были сухи, в груди горело, рот пересох.