— А как фамилия офицера, которого обвиняют?
   — Барон Цапф фон Цапфгаузен.
   — Ага! Барон-таки попался!.. Да, ему трудно будет отделаться от этой истории, если я не возьму вины на себя.
   — Но только вот что: если вы возьмете вину на себя, как вы говорите, то отнюдь не должны вмешивать сюда свою жену, пани Марию!
   — Позвольте, а при чем же тут может быть моя жена, пани Мария?
   — А хотя бы при том, что она — дочь богатого Адама Угембло, который, как и вы, вероятно, знаете, лишил ее наследства.
   — Так ведь он лишил ее наследства просто по самодурству. Он рассердился на Бирона и на русских управителей и пошел за Станиславом Лыщинским исключительно ради того, чтобы быть против них. А пани Мария после неудачи Лыщинского перешла на сторону Вишневецкого и завела сношения с русскими царедворцами. Угембло, узнав об этом, счел это предательством, в минуту горячности проклял родную дочь и выгнал ее вон. Партийные раздоры всегда разгораются особенно сильно между родственниками.
   — И затем Угембло взял себе в приемные дочери молодую девушку, купленную им в Константинополе, куда он отправлялся в посольстве от враждебных русскому правительству поляков, чтобы побудить турок на войну с Россией. Поэтому пани Марии было выгодно желать смерти этой молодой девушки.
   — Тут дело не в выгоде, — перебил Ставрошевский, — а в том, что благодаря этой девушке вся жизнь пани Марии была испорчена. Не будь этой купленной на рынке неизвестного происхождения девушки, Угембло давно вернул бы и примирился бы с дочерью. Но эта крещенная им и названная Эрминией госпожа заставила забыть его о пани Марии и сама зажила барыней, тогда как настоящая барыня, пани Мария, должна скитаться, Бог знает где и Бог знает как, иногда, пожалуй, не зная, что будет есть завтра.
   — Ну, положим, ест она очень недурно.
   — Так ведь это благодаря ее гению, благодаря ее красоте!
   — Пан Ставрошевский! — удивился Митька. — Да вы, кажется, говорите о ней с восторгом, хотя она вас сама выдала господину Иоганну!
   — Это — мои счеты с моей женой, и до них нет никому дела! — гордо произнес Ставрошевский.
   Но Жемчугову было видно, что эта его гордость лишь напускная и очень плохо прикрывает собой самую мелкую, чувственно-похотливую страстишку к прелестям пани Марии. Ставрошевский, думая, что он кажется гордым, на самом деле был слабеньким ничтожеством, в которое превращаются мужчины, когда охвачены увлечением женщиной.
   «Нет, он ее не выдаст!» — подумал Митька и испытал некоторое чувство успокоения.
   — Ну, так вот, — проговорил он вслух. — Ту девушку, на убийство которой было сделано покушение в Петергофе, зовут Эрминией, и она — та самая приемная дочь Угембло, смерти которой по тем или другим причинам есть основание желать для пани Марии.
   — Разве эта девушка не убита? — спросил Ставрошевский.
   — К счастью, нет, только ранена, и есть полная надежда на то, что она выздоровеет!
   — Ото шкода[7]! — пробормотал Ставрошевский сквозь зубы. — А позвольте спросить вас, — обратился он к Жемчугову: — Почему вы так беспокоитесь за пани Марию? Разве не все равно вам, будет ли замешана в это дело пани Мария, или нет?
   Митька совершенно не ожидал такого вопроса, не подумал о нем и не был подготовлен, что ответить.
   — Но во всяком случае ведь тут с моей стороны нет ничего дурного! — ответил он, чтобы только сказать что-нибудь.
   Ставрошевский долго и пристально смотрел на него и, наконец, сказал:
   — Да! Все-таки господину барону Цапфу фон Цапфгаузену придется отвечать за историю в Петергофе!
   — То есть как же это?
   — А так, что я ничего не возьму на себя.
   — И поедете в железной клетке в Варшаву?
   — Нет, и этого тоже не желаю. Я соглашусь взять петергофскую историю на себя при условии, если господин Иоганн гарантирует мне полную безопасность.
   — В каком смысле?
   — Да во всех смыслах: чтобы меня выпустили на волю, и кончено.
   — Да, после того.
   — Да, после того, как я сделаю признание.
   — Но ведь это же невозможно.
   — Все на свете бывает возможно. Если господин Иоганн захочет, то достигнет…
   — Но, послушайте, ведь вы же с ума сошли!.. С какой стати Иоганн будет делать это?
   — Это уж — не ваша забота! Вы передайте ему только мое условие; я приму на себя вину барона Цапфа, если господин Иоганн гарантирует мне безнаказанность и полную свободу.
   — Но — позвольте! — ведь я могу принимать на себя разумные поручения, но такие, которые кажутся мне заранее обреченными на отрицательный ответ как совершенно несуразные, я исполнять не могу.
   — Не беспокойтесь: отрицательного ответа не будет!
   — Почему?
   — Потому, что барон Цапф фон Цапфгаузен приходится сыном картавому немцу Иоганну, и последний сделает все возможное, чтобы спасти его.

LIX. ЗАТИШЬЕ

   Тот, кто, в первый раз выйдя в море на корабле, попал бы в разгар бури с порывистым ветром, раскатами грома, ударами молнии и беспокойно мятущимися волнами, набегающими одна на другую, был бы неправ, если бы вообразил, что это и есть постоянное состояние моря и что иным оно и быть не может. Правда, во время урагана в море и старые моряки забывают о том, что еще недавно царили тишь и благодать, и им даже кажется, что именно этот бурный разгул водной стихии и является, так сказать, ее сущностью.
   Такова и жизнь: бывает, что в жизни человеческой вдруг начинают бушевать события, как волны в морскую бурю, нагромождаясь одно на другое, и затем так же внезапно наступает тишина, перерыв, роздых, послушный каким-то высшим законам равновесия, не понятным даже самому совершенному из все-таки несовершенных умов человеческих.
   Все это бывает в истории народов, отдельных лиц и человеческих групп.
   Для людей, окружавших Митьку Жемчугова, перенесших в последнее время столько неожиданностей и потрясений, наступил отдых в виде затишья. Их нервы были настолько приподняты и взвинчены, что, казалось, дольше не выдержать им, и Провидение как бы дало им вздохнуть.
   Обстоятельства сложились так, что все, хотя и не могло войти в нормальную жизнь, само собой затихло — правда, может быть, для того лишь, чтобы разыграться затем с большей силой и стремительностью.
   В конце июня был казнен Волынский; герцог Бирон был на высоте своего могущества; преданный ему Иоганн находился неотступно возле него, но в дела Тайной канцелярии более не вмешивался. Относительно Ставрошевского он дал Жемчугову уклончивый ответ; Митька, конечно, умолчал пред ним о том, что Ставрошевский говорил про его якобы родственные отношения к барону Цапфу. Если это было так, то Иоганн без всяких упоминаний и указаний должен был выказать особенное участие в деле петергофской истории. Иоганн, выслушав переданное Жемчуговым от Ставрошевского условие, ничего не сказал, но через несколько времени Митька узнал, что, по приказанию герцога Бирона, немедленная отсылка Ставрошевского в железной клетке в Варшаву отложена.
   Доктор Роджиери поправился в доме у пани Марии, пользуясь ее неусыпными заботами. Она исполнила свое обещание относительно Жемчугова, видя, что он не только не пользуется имеющимися у него против нее документами, но и как бы оберегает ее от Ставрошевского, который пока молчит, сидя в крепости, и не заставляет ее жалеть о том, что она выдала его, не зная, что им уже было сделано покушение на Эрминию, к которому он мог припутать и ее самое.
   Пани Мария сделала от себя все возможное, чтобы сблизить Митьку с доктором Роджиери, и Митька не заставлял ее в этом деле проявлять какие-нибудь чрезмерные хлопоты, так как сам очень ловко держал себя с итальянцем и довольно быстро завоевал его расположение. Они сделались друзьями, и вследствие этого картавый немец стал совершенно иначе относиться к Митьке. Теперь бывало так, что часто Жемчугов захаживал запросто в маленькую комнатку Иоганна во дворце герцога.
   Эрминия поправлялась, но плохо и в высшей степени медленно. Она жила все по-прежнему в Петергофе на даче; ухаживала за ней Грунька, а оберегали ее князь Шагалов и ее брат Ахмет. Увидев и узнав брата, она страшно обрадовалась ему и не хотела отпускать его от себя.
   Госпожа Убрусова, сбежавшая тогда из Петергофа в город со своей Маврой, поселилась опять во флигеле своего дома. Ее не беспокоили и не звали обратно в Петергоф, где в ее присутствии уже не нуждались, так как Эрминия была открыто объявлена приемной дочерью Адама Угембло, приезда которого со дня на день ждали из Гродно.
   Однако оказалось, что Угембло после исчезновения Эрминии поехал отыскивать ее, был сбит с толка неверными указаниями и направился в противоположную сторону — в Варшаву, а затем дальше, за границу. Он измучился и исстрадался в своих поисках, и, наконец, в Нюрнберге, куда он почему-то попал, заболел от беспокойства, утомления и перенесенных потрясений.
   Соболев, не застав Угембло в Гродно, послал нарочного в Петербург, чтобы узнать, что делать. Из Петербурга ему прислали заграничный паспорт и требование, чтобы он ехал отыскивать Угембло.
   Ушаков был все так же изящен, нюхал табак из золотой табакерки, занимался цветами, а Шешковский приезжал к нему с докладами и по-прежнему просиживал ночи в Тайной канцелярии.
   Митька в канцелярии не показывался и вел себя так, будто разошелся с Шешковским; по крайней мере, пани Мария уверяла, что они не видятся, и даже клялась в этом.
   Сама Ставрошевская при помощи доктора Роджиери была представлена во дворец и сумела понравиться императрице. При дворе ходил слух, что она даже будет приближена к государыне, и петербургская знать повалила к ней с визитами. Но, насколько охотно принимала всех прежде пани Мария, настолько теперь труден был доступ к ней.
   Жемчугов забыл думать об обещанном ему Иоганном придворном звании, но картавый немец приглядывался к нему и, помня это свое обещание, думал:
   «А что ж, из него выйдет хороший камер-юнкер!..»
   Пуриш после ареста Финишевича куда-то исчез, и о нем даже не вспоминал никто.
   Так прошло до осени. Она наступила, правда, поздняя, но зато особенно холодная и ненастная.

LX. ОСЕНЬ

   Холодная и ненастная осень знаменовалась в 1740 году в Петербурге особенным явлением; оно непонятно, однако засвидетельствовано многими очевидцами и занесено современниками в свои записки.
   В бурную темную ночь ворота Зимнего дворца растворились, и оттуда показалась погребальная процессия. Люди, с ног до головы одетые в черное, держали в руках факелы, озарявшие своим дрожащим красным, как бы отраженным светом, эту странную процессию. Затем несли гроб. Выйдя из ворот Зимнего дворца на Адмиралтейскую площадь, погребальное шествие завернуло на набережную и направилось по ней вплоть до Летнего сада, где стоял дворец Анны Иоанновны, и там исчезло на глазах видевших все это людей…
   По Петербургу пошли толки и пересуды. Никто не мог точно объяснить загадочное явление, но все видели в нем, несомненно, дурное предзнаменование, тем более что государыня была нездорова.
   О ночной траурной процессии ей не говорили, и были приняты серьезные меры, чтобы как-нибудь случайно не дошел до нее слух об этом видении. Впрочем, сделать это было не трудно, потому что Анна Иоанновна теперь была окружена исключительно людьми, всецело преданными Бирону и рабски послушными всяким его приказаниям.
   В числе таких преданных людей герцог, по уверениям Роджиери и картавого немца Иоганна, мог, безусловно, считать пани Марию Ставрошевскую. Вследствие этого она была представлена ко двору и, как верный человек, поселена в самом дворце Анны Иоанновны.
   Доктор Роджиери переехал на житье в дом Петра Великого, занимаемый Бироном, чтобы быть, очевидно, вблизи не только герцога, но и пани Ставрошевской, так как дом Петра Великого находился в двух шагах от большого дворца, расположенного по берегу Невы во всю ширину Летнего сада.
   Дом госпожи Убрусовой на Невском пани Мария оставила за собой и приезжала сюда для отдыха в веселом времяпрепровождении или для деловых сношений, по преимуществу с Митькой Жемчуговым.
   Был поздний вечер, темный и дождливый; ветер жалобно выл на дворе, но в большой уютной гостиной пани Ставрошевской было хорошо; пылал камин, посреди комнаты на мягком ковре стоял круглый стол, с необыкновенной роскошью накрытый на четыре прибора.
   В граненых кувшинах были вина — мальвазия и рейнское. В большой серебряной вазе стояли фрукты; янтарный осетровый балык лежал ломтиками на саксонской тарелке, свежая икра стояла на хрустальной тарелке во льду; тут же были нежный окорок ветчины, страсбургский паштет. Сервиз был весь тонкий, саксонский, приборы золотые и красивые — модные тогда, разноцветные — бокалы на высоких ножках с вьющеюся ярко-цветной змейкой внутри.
   Пани Мария сидела у камина с Жемчуговым, в кресле за маленьким столиком, на котором дымился пахучий пунш, особенно приятный с холода. Ставрошевская только что приехала из дворца и, продрогши в карете, отогревалась теперь, входя мало-помалу в привычную ей непринужденную жизнь после тяжелой придворной натянутости. Откинувшись на спинку кресла, она вытянула вперед ноги, уложив их одна на другую, мешала ложечкой пунш в стакане и пила его медленными глотками, явно наслаждаясь вкусом горячей влаги и желая продлить удовольствие.
   — Знаете ли что? — сказала она Жемчугову. — Как хотите, а надо получить Эрминию обратно, потому что герцог во что бы то ни стало желает вернуть ее.
   — Он вспомнил-таки о ней?
   — Да он никогда и не забывал. Я и доктор Роджиери кое-как оттягивали время, ссылаясь на болезненное состояние Эрминии и на то, что она еще плохо поправилась. Но без конца так тянуть нельзя и рано или поздно надо будет привезти ее в Петербург.
   — Но куда же мы привезем ее?
   — Самое лучшее прямо во дворец, в те комнаты, которые отведены для меня. Это будет гораздо более безопасно и скрытно, чем предприятие с заколоченным снаружи домом. Лучше всего следовать теории, которая говорит, что если хочешь спрятать что-нибудь надежно, положи на видное место и сделай так, чтобы этого не заметили.
   — Значит, передать Эрминию снова заботам пани Марии?
   — Да, это будет самым безопасным! Жемчугов посвистал и произнес, распуская рот в широкую улыбку:
   — А у пани Марии не найдется какого-нибудь порошочка или капель, от которых мадемуазель Эрминия отправится на тот свет гораздо надежнее, чем от удара этого дурака Стася? Впрочем, между нами говоря, он вовсе не так глуп.
   — Этот человек слишком поторопился! Я не думала, что это удастся ему так скоро! Мне просто хотелось отделаться от него.
   — Ну, пани Мария, вы мне зубов не заговаривайте! Со мной ведь это лишнее! Вы мне дело говорите!
   — Хорошо! Я скажу вам дело. Вот видите ли: мне теперь нет никакой нужды отделываться, как вы говорите, от Эрминии!
   — Положим, я никогда не говорил этого!
   — Ну, все равно. Только нужды мне никакой нет.
   Я теперь обеспечена, теперь у меня положение, какого я еще никогда не имела, и деньги отца мне сейчас вовсе не так необходимы, как были прежде. Я вовсе не жадна. Мне нужно только необходимое, чтобы не умереть с голода.
   — То есть паштеты на саксонской тарелке и вина в граненом хрустале! — показал Митька на накрытый посреди гостиной стол.
   — Ну да! — продолжала Ставрошевская. — У меня есть теперь все, что нужно. Кроме того, у меня явился план, при котором мне нужны именно полное здоровье и благополучие Эрминии.
   — Интересно, пани, в чем тут дело?
   — Очень просто: через Эрминию я помирю отца с герцогом Бироном, который даст ему ублаготворение за прежнее, и стану снова любезной моему родителю дочерью.
   — Все это умно и достаточно доказательно, чтобы можно было поверить. Но к этому я добавлю еще, что если случится что бы то ни было с Эрминией, пока она у вас, вы ответите предо мной — безразлично, виноваты вы или нет…
   Пани Мария подумала и сказала:
   — Хорошо! Я принимаю ваше условие.
   — На этих же днях Эрминия будет перевезена к вам во дворец.

LXI. МАЛЕНЬКИЙ УЖИН

   Ставрошевский был прав: картавый немец Иоганн был отцом барона Цапфа фон Цапфгаузена, хотя барон не носил его фамилии и сам не подозревал, что произошел от плебейской крови бироновского любимца.
   У барона был старший брат, у которого гувернером — вернее, дядькой — служил картавый Иоганн, тогда еще молодой человек. Старый барон Цапф был рано проживший свое здоровье старик, и молодой, здоровый парень приглянулся баронессе. Старый барон, застав их в положении, не допускавшем никаких сомнений в неверности баронессы, повернулся, прошел к себе в кабинет через анфиладу комнат своего наследственного замка, велел позвать туда Иоганна, при нем надел на руку перчатку и в этой перчатке — «чтобы не марать рук», как он сказал, — дал пощечину картавому немцу, а затем тут же у себя в кабинете застрелился, считая, что другим образом он свой позор смыть не может. Результатом этого было то, что Иоганну пришлось оставить навсегда замок Цапфгаузен, а баронесса через несколько месяцев родила сына, и Иоганн узнал, что этот сын от него.
   Другой сын барона Цапфа, старший, тот, у которого Иоганн был дядькой, кончил жизнь на дуэли, и наследником титула и родового замка явился младший сын, не подозревавший, что в его жилах течет демократическая кровь.
   Иоганн пережил многое, много видел на своем веку и довольно знал, потому что учился в Геттингенском университете и пополнял свои знания чтением. К Бирону он попал, когда тот сделался из простого конюха любимцем Анны Иоанновны, герцогини Курляндской, жившей в Митаве на хлебах из милости своего дяди, царя Петра. Бирону нужен был скромный, образованный человек, который своими знаниями мог бы пополнить безусловное отсутствие образования у него самого.
   Иоганн сжился с Бироном и, когда тот стал первым лицом в России и получил титул герцога, внутренне гордился сознанием, что, собственно, делал все через его светлость не кто другой, как он, Иоганн. Но вся его сила заключалась именно в том, что он должен был прятать эту силу, молчать о ней и не показывать вида, что герцог не только слушается его, но даже и подчиняется. Таким образом для всех посторонних, в том числе и для барона Цапфа фон Цапфгаузена, картавый немец Иоганн был лишь услужающим герцога Бирона и ничем больше.
   Если бы картавый немец вздумал признаться гордому барону, что он — его отец, то это признание, конечно, было бы отвергнуто с негодованием. Иоганн знал это и молчал, но все-таки судьба барона была дорога ему.
   В полную невинность барона в петергофской истории Иоганн верил, и раскрытое Митькой участие в этом деле Ставрошевского вполне подтверждало эту веру.
   Нужно было, чтобы Ставрошевский сознался, но исполнить его требования Иоганн медлил потому, что они были трудны, и потому еще, что хотел выждать, не пойдет ли Ставрошевский на уступки.
   Митька несколько раз сносился со Ставрошевским, пробуя уговорить его согласиться хотя бы на ссылку в Сибирь, вместо полной свободы и безопасности, но тот твердо стоял на своем и уступить не хотел.
   Иоганн думал, что положение барона в полку мало-помалу само собой изменится к лучшему. Но его расчеты не оправдались. Барона товарищи стали уже избегать, а если он ходил по казармам в офицерское помещение, то начинались разговоры, явно намекающие на то, что ему необходимо снять с себя тяготеющее на нем обвинение. Для восстановления честного имени нужны были неопровержимые доказательства, иначе, намекали барону, он должен поступить, как его отец, который по-рыцарски «смыл» свой позор.
   Барон Цапф пришел к Иоганну с вопросом:
   — Правда ли, что мой отец застрелился из-за какого-то позора, а не случайно ранил себя, как мне рассказывала об этом моя матушка?..
   Когда барон рассказал создавшееся для него положение в полку и заявил, что для него нет другого выхода, как покончить с собой, Иоганн признал, что пора согласиться на поставленные Ставрошевским условия и обещать ему все, что угодно, лишь бы он принял вину на себя.
   Митька, конечно, не сообщал Иоганну о том, что Ставрошевский знает его тайну. Сам же Ставрошевский никаких подробностей того, как он узнал эту тайну, не сообщил, а ограничился лишь общим ответом, что о семейной катастрофе Цапфов фон Цапфгаузенов рассказал ему какой-то старый барский слуга, с которым он встретился во время своих скитаний.
   Иоганн поехал ужинать с доктором Роджиери к пани Марии для того, чтобы увидеть там Митьку и переговорить с ним окончательно.
   Иоганн и Роджиери приехали в карете и застали Жемчугова и Ставрошевскую за пуншем у камина.
   — Ну, что вам угодно? — спросила она. — Пунша или сейчас ужинать?
   — Я предпочел бы ужин, — сказал картавый немец, — потому что не люблю ничего наполовину. Я голоден, а потому мне хочется есть, и я желаю согреться хорошим ужином, а не горячей водичкой.
   — А для меня, — сказал Роджиери, — пунш не существует, так как я не пью ничего спиртного!
   — Да, да, я знаю, — весело подхватила пани Мария, беря итальянца под руку и ведя его к столу. — Вы пьете только воду и, кажется, готовы вместе с нею проглотить и лодки, и целые корабли.
   За стол сели так: по сторонам Ставрошевской доктор Роджиери и Иоганн, а против нее Митька Жемчугов.
   — Ведь мы сегодня соединяем приятное с полезным? — начала пани Мария, угощая и распоряжаясь поставленными на столе яствами. — Будемте же есть и разговаривать о делах!.. Вот Дмитрий Яковлевич, — показала она на Жемчугова, — говорит, что Эрминия совсем поправилась и может переехать в Петербург. Я думаю, лучше всего перевезти ее во дворец, в комнаты ко мне. Пока она была больна ну, еще можно было оставить ее у князя Шагалова в Петергофе; но раз она выздоровела, ей, конечно, приличнее всего находиться под моим крылышком.
   Она многозначительно переглянулась с доктором Роджиери.
   Иоганн, по-видимому, был тоже подготовлен и ел молча, не возражая.
   — Тут, пожалуй, будет затруднение с братом Эрминии, — сказал Жемчугов. — Он ни за что не отойдет от нее и не отпустит ее от себя. Надо подумать об этом!
   — Ну, его можно записать в придворный штат, хотя бы арапом! — предложил Иоганн.
   — Как арапом? — воскликнули в один голос Ставрошевская и Митька. — Ведь он же не черный!.. Ведь если сказать ему это, он, пожалуй, на ножи полезет с обиды.
   — Арапом — это только номинально! — пояснил немец. — Дело в том, что арапы при дворе получают больше всего жалованья, и поэтому иногда камер-лакеев даже жалуют в арапы! Кроме того, для арапов штатов не положено и их может быть сколько угодно!
   — А он у вас во дворце не набуянит? — спросил Митька.
   — А разве он буйно вел себя в Петергофе? — спросила в свою очередь Ставрошевская.
   — О, нет, в Петергофе это — самый тихий человек, но лишь потому, что он видит, что его сестре там очень хорошо.
   — Так во дворце ей еще лучше будет, и он, значит, станет держать себя еще тише! — решила пани Мария.
   — Ну, что же! Пусть так и будет, — сказал Роджиери.
   — И я думаю, что дело наладится! — согласился Жемчугов.
   — Это все — пустяки! — начал Иоганн, накладывая себе на тарелку полную порцию паштета. — А вот главное — нужно как-нибудь разрешить дело с супругом нашей хозяйки, с этим врагом господина Брюля. Имеются, кажется, несомненные данные, что он был совершителем нападения на Эрминию в Петергофе и воспользовался для этого мундиром честного офицера, барона Цапфа фон Цапфгаузена.
   Говоря это, Иоганн старался не смотреть на Ставрошевскую, а она тоже потупила взор в тарелку и делала вид, что все это вовсе не касается ее, а она занята куском фаршированного поросенка.
   — Конечно, барона надо выручить! — уверенно произнес Митька. — И надо, чтобы пан Станислав сознался… Но только вот что: будем ли мы настаивать на том, чтобы он нес непременно наказание? Ввиду его чистосердечного сознания, если он, конечно, принесет его, а также ввиду того, что Эрминия простила его и сама просит не наказывать, можно будет исходатайствовать высочайшее помилование…
   — О, да, это можно! — обещал Иоганн. — Но ведь дело в том, что он требует полной свободы.
   — Ну, что же! — улыбнулся Роджиери. — Если испросить помилование ему, то можно и выпустить его, и дать полную свободу, согласно обещанию.
   — Но как же быть с господином Брюлем? Ведь он требует выдачи этого Ставрошевского! — сказал Иоганн.
   — Когда этот человек будет выпущен и данное слово таким образом исполнено, — пояснил Роджиери, — то можно будет опять взять его и отослать в Варшаву к господину Брюлю…
   — А знаете, это — очень хорошая идея! — одобрил Иоганн. — Это — чисто итальянская, но очень хорошая идея!.. Мы так и поступим.
   — Делайте, как знаете, в этом случае, — проговорил Жемчугов. — Я не могу сюда вмешиваться, потому что пан Ставрошевский, по-моему, совсем с ума сошел. Он со мной вовсе не хочет разговаривать, да и вообще, я свое дело тут сделал, раскрыл вам самую кашу, а как вы ее расхлебаете — это дело ваше!
   — Бедный Станислав! — томно произнесла Ставрошевская. — Он мне всегда казался человеком погибшим. Хотите пива? — обратилась она к Иоганну. — Ведь у меня специально для вас приготовлено пиво.
   Никто из трех сидевших с нею мужчин не ожидал от нее такой самоуверенности, и даже этим испытанным в жизни людям стало как будто неловко, и они замолчали.
   — Да, всегда хорошо выпить стакан доброго пива! — проговорил, наконец, Иоганн, принимаясь за налитую ему Ставрошевской большую глиняную с серебряной крышкой кружку пива.