Солнце в это мгновение, бросив нам, и только нам, приветливую улыбку, скрылось за горизонтом.
 
9
   Есть ли труднее работа, чем бой?.. Пожалуй, нет! Как много он требует душевных и физических сил! Мне до сих пор не было понятно образное выражение, что иногда можно воевать только одними нервами. А вот сейчас, когда выключил мотор и почувствовал, как весь, словно лопнувший пузырь, обмяк, понял эту истину. Видно, некоторые жизненные явления усваиваются только на основе собственного опыта, личных переживаний.
   Но вот я заметил подошедшего к самолету Карнаухова, и гнев так заклокотал во мне, что сразу вывел из состояния покоя. В такие моменты человек беспощаден и не знает жалости! А Чернышев? Могучий Емельян в своей ярости был просто страшен. Небольшие черные глаза стали красными, расширились, на лице виднелись вздувшиеся жилы.
   Ведь еще в дневном бою мы чувствовали дыхание друг друга, все прошлое нас роднило — и вот на тебе: трус! На Карнаухова мы сейчас смотрели как на врага.
   — Трибунал будет судить подлеца!.. Мало того, что сам сбежал, — звено увел с собой..
   Хотелось сказать, что, может быть, он и Лазарева бросил в бою, как сейчас только что бросил нас, но Карнаухов, пятясь, с какой-то развязной самоуверенностью огрызнулся:
   — Еще неизвестно, кого судить будут. Вы напали на своих дальних бомбардировщиков.
   Эти слова не просто ошеломили меня, они испугали той неожиданностью, от которой люди становятся порой заиками. На мгновение я представил, что он прав. Что тогда? Ведь перед атакой я колебался. Что-то страшное, непоправимое надвинулось на меня. Ничего не может быть хуже, унизительнее и преступнее наших настойчивых и расчетливых действий по уничтожению своих самолетов. Ошибка?..
   В глазах встала вся армада бомбардировщиков, до мельчайших подробностей припомнился ход боя. Вспомнил Ереван, наши ДБ-3. Они похожи на немецких «хейнкелей». А опознавательные знаки? Ни теперь, ни тогда я не видел их. Да и в большинстве своем при атаках на знаки не обращаешь внимания. Противника определяешь по контурам и воздушной походке. А потом бомбардировщики, как только вывалили бомбы, поспешно начали разворачиваться назад, а не пошли на нашу территорию. Все подтверждало: ошибки не могло быть! Страх начал проходить. Ко мне возвратилась уверенность.
   — Почему по радио ничего не передал? — спросил Карнаухова.
   — Передатчик отказал.
   — Почему тогда, раз признал наших, не сделал никакой попытки предупредить об этом эволюциями самолета, а полез кверху и тут же ушел домой?
   — Я боялся, чтобы мои ведомые не стали вам помогать, поэтому и увел их.
   Как он логичен в суждениях. Что это — умелая маскировка трусости или глубочайшее заблуждение? Но Чернышев без всяких колебаний упорно и гневно обвинял Карнаухова в трусости, не стесняясь в выражениях.
   Только тут я заметил на висках Емельяна пепельные следы седины. А ведь ему всего двадцать один год.
   Как дорого достается победа в тяжелом бою!
   После разбора вылета, когда ни у кого не осталось сомнения, что мы вели бой с фашистскими самолетами, Карнаухов, расстроенный и подавленный, долго сокрушался и мучился, переживая допущенную ошибку. Но никто не выразил ему ни жалости, ни сочувствия. Мне казалось, что он притворяется, и потому резко и беспощадно продолжал изобличать его:
   — А все-таки ты — трус. И трус не только потому, что сбежал из боя, а и в своей ошибке. Узнав, что бьем наших, лучше ничего не придумал, как уйти. Пусть, мол, они и отвечают, а моя хата с краю.
   — Я не трус, — страдальчески лепетал Карнаухов. — Если бы знал, что это немцы, я так не поступил бы. Поосторожничал…
   За день провели два крупных боя — и какая разница в поведении Карнаухова! В первом бою он сбил двух «юнкерсов», а тут сбежал. Карнаухов тщеславен и потому, быть может, излишне осторожен. Обычно такие люди любят делать все напоказ.
   Между тем бой с «хейнкелями» был прост, но исключительно опасен.
   Расчетом и хитростью в нем нельзя было добиться победы. Требовалось сознательно идти на риск, ставя себя под губительный огонь сотен пулеметов и пушек.
   Карнаухов не пошел на риск. У него, возможно, не хватило душевных сил, а может, действительно принял вражеские самолеты за наши. Но и в том и в другом случае проявил ненужную осторожность, и эта осторожность воспринималась нами как подлость.
   Осторожность — признак мужества — гласит ходячее определение. Так ли это? Не прячется ли за этим плохое знание своего дела, недоученность, которые порождают неуверенность в бою? В обыденной жизни такие пороки отдельных людей незаметно выправляет коллектив, товарищи, семья, но, когда требуется немедленное решение, такой порок порождает колебание, а в бою — трусость.
 
10
   На аэродром опустилась ночь. Заглушив дневные волнения, она принесла тишину и желанный покой. И даже только что закончившийся тяжелый бой с «хейнкелями» отодвинулся куда-то далеко-далеко, стал историей. В донесениях о нем сказано, что такого-то числа, во столько-то часов четверка Як-7Б провела воздушный бой с «Хейнкелями-111». В результате сбито столько-то самолетов противника, потерь с нашей стороны нет.
   Читатель пробежит такое сообщение и никакого представления не составит ни о людях, ни о враге и тем паче о накале воздушной схватки. У летчиков же этот бой навсегда останется в памяти. Подобно рубцу от зажившей глубокой раны, его не сотрет ни время, ни новые события. Ты гордишься не только самой победой, но и трудностями, с какими она досталась. Может быть, поэтому фронтовая дружба — самая крепкая, самая незабываемая…
   Итак, боевой день отгремел. Все волнения позади. Мы дружной гурьбой вваливаемся в столовую. Все говорливы, веселы. Ужин на фронте — лучшее время. Каждый чувствует себя здесь словно на празднике. Только Карнаухов угрюм и подавлен.
   В разгар ужина вдруг разнеслась печальная весть о Худякове.
   — Он богу душу отдает, если уж не отдал, — сообщил Сачков.
   Николаю Васильевичу стало плохо от меда. Сначала все отшучивался, но потом упал, потерял сознание. Прибыл врач, и Худякова немедленно отвезли в санитарную часть.
   После ужина мы с Мишей пошли к пострадавшему. В обыкновенной крестьянской избе, где размещался лазарет, при тусклом свете керосиновой лампы застали за чаепитием больных, одетых в госпитальные халаты. На наш вопрос, где находится летчик Худяков, один из них встал и серьезно спросил:
   — Вы, товарищи военные, не медом ли объелись? Только по голосу и насмешливо-лукавым глазам узнали Николая Васильевича.
   — Странно, неужели так меня перевернуло? — удивился он, словно с ним ничего не случилось. — Я чувствую себя прекрасно. — И Николай весело подмигнул: — Садитесь, выпьем чайку…
   — Меня в жизни не узнают второй раз. Однажды, уже будучи летчиком, приехал к себе в Тулу. Встретил на улице знакомого деда. Здороваюсь. «Простите, молодой человек, я вас не знаю», — ответил тот. — «Да как же, дядя Михаил, я — Николай». — «Не знаю, не знаю. Ни разу не видел». — «Неужели забыли? А помните, как я к вам в сад за яблоками лазил, и раз еще вы меня поймали и хорошую трепку устроили?» — «А-а! Коля Худяков!..»
   Перед уходом Худяков спросил меня о вылете.
   — Везет вам, — позавидовал он, когда я сказал, что был бой. — А мы вот летали-летали целый день — и все впустую: ни разу не встретили противника. — И, подумав, заключил: — Да, на войне часто бывает так: у одних что ни вылет — бой, другие же только утюжат воздух… Завтра с утра слетаю к Харькову.
   Николай Васильевич исключительно беспечно относился к своему здоровью. Незадолго до того он простудился и, никому не говоря, несколько дней летал с температурой. Вот и сейчас ему требовалось отдохнуть денька два-три, а он уже рвется в воздух. Прощаясь с ним, я от души посоветовал:
   — Не жадничай, Коля! Война не мед, ее еще надолго хватит.
 
11
   Нас разбудил страшный грохот. Деревянный домик, нары, пол, потолок — все трещало, ходило ходуном, летели стекла, взвивалась пыль.
   Люди испуганно вскочили. В разбитые окна лился густой, резко-матовый свет. В ночной тишине где-то надрывно, не по-нашему гудел самолет. Выглянув в окно, мы увидели до ослепительности ярко горящий фонарь, висевший высоко в воздухе. Это была осветительная бомба. Парашют ее, точно абажур, прикрыл небо, а сильный луч света выхватил из темноты село. Вражеский разведчик, прошедший днем, когда мы вырулили на старт для взлета, сделал свое дело.
   Мы нехотя вышли на улицу.
   Противный фонарь освещал окрестности в радиусе не менее трех километров. А там, в темном небе, по-прежнему завывал вражеский бомбардировщик.
   — Пошли спать, — предлагает Сачков. — Какая разница… В любом месте могут накрыть.
   И снова лежим на нарах. Свет в окна больше уже не льется, фонарь погас, взрывы прекратились, только мучает надоедливое жужжание самолета.
   — Может, споем, братцы? — раздается чей-то деланно-серьезный голос.
   — Не мешало бы… музыка есть. Пронзительный визг падающих бомб заставил всех насторожиться. Несколько секунд гнетущего ожидания. Треск, шум. От взрывной волны домик так тряхнуло, что казалось, он сорвался с фундамента.
   — Все целы? — спросил густой бас, когда угасло эхо взрывов.
   — Пронесло.
   — Но почему он бросает на нас? Может, какая сволочь нацеливает? — предполагал Чернышев, злой и беспокойный.
   — Ты, Емельян, не злись, а то, говорят, нервы светятся. Противник может засечь.
   Неожиданно дверь распахнулась. В избу ворвался дежурный по штабу.
   — Выйти из дома и рассредоточиться, — передает он приказание командира полка.
   Берем в охапку постели, расходимся. Мы с Чернышевым легли под разлапистым деревом. Самолет по-прежнему летал и сбрасывал бомбы.
   — Сколько же он возит с собой бомб?
   Я понял Емельяна.
   — Много, наверно с полсотни, так что хватит бросать по парочке еще надолго.
   — А может, это уже другой пожаловал?
   — Может.
   После очередного взрыва мы встали и, глядя на небо, прислушиваясь к звуку, старались отыскать «гостя». Но даже звезды и те, казалось, смеялись над нашей бессмысленной затеей. В безлунной ночи обнаружить самолет невозможно.
   Бомбардировщик, очевидно, израсходовав все свои фонари, теперь уже сбрасывал бомбы беспорядочно.
   С шуточками мы возвратились в избу.
   — Хватит, прогулялись — и на покой.
   Но покоя не было. Пришло еще несколько бомбардировщиков. Они устроили вокруг такой трам-тарарам, что, кажется, сама земля стонала от боли. Только под утро стихло.
 
12
   — Подъем! — как взрыв бомбы, резанул голос дежурного. А ведь мы едва успели сомкнуть глаза, и оттого на зорьке сон был еще милей. Недаром перед утром звезды и то теряют яркость и перестают мигать — все погружается в покой. Все, кроме войны. Для нее предрассветный час — самое подходящее время, и горе тому, кто не учтет этого. Утром, как правило, начинались все большие битвы.
   — Ой, братцы, трудно будет сегодня, — сонно проворчал кто-то. Никто не отозвался. Одевались молча, никому не хотелось даже шевелить губами.
   На аэродром приехали полусонные. Многие пытались заснуть в кузове автомашины, но толчки от неровностей дороги раздражали. Прохладное, росное утро не бодрило. Каждый мечтал вздремнуть на траве возле своего самолета.
   Машина остановилась около КП полка. Капитан Плясун, пересиливая рев прогревающихся моторов, громко известил:
   — Получено новое задание: с восходом солнца сопровождать «Петляковых». Будут бомбить с пикирования.
   Дремоту как рукой сняло. Нам еще не приходилось летать с пикировщиками.
   Майор Василяка уже ставил задачу. Она была сложной — предстоял полет глубоко в тыл противника.
   — Ничего, товарищи… Понимаю, трудно, когда не выспишься, — подбадривал Василяка. — Но бомбардировщики ходят на задания не так часто, как мы, и после возвращения будет свободное время. Сумеете потом минуток сто добрать.
   Опробование моторов закончено. Установилась тишина. Восток слегка порозовел.
   Втроем — только и осталось нас в строю из всех летчиков эскадрильи — мы идем по опушке леса. От черной стены дубовой рощи чуть доносится робкая, сонливая воркотня птиц.
   — Птицы и те еще не летают, а мы уже на ногах, — тихо рассуждал Емельян Чернышев. — Наверно, кроме летчиков, никто раньше не поднимается?
   — А техники? — спросил Карнаухов и с чувством добавил: — Уж кто-кто, а они и спать-то укладываются позже всех.
   — Да. Истребительная авиация такая штука: здесь поздно ложатся, рано встают и всегда, как пожарники, спешат, — согласился Емельян.
   Расходимся по своим местам. У моего «яка» — никого. Странно. Техник всегда на рассвете был на месте и докладывал о готовности машины. Тишина показалась подозрительной. Я настороженно огляделся. И только всмотревшись, разглядел неуклюже скорчившуюся фигуру человека. Это мог быть только техник Дмитрий Мушкин.
   Прижавшись спиной к колесу «яка» и вытянув ноги, он понуро сидел на земле. И без того крупный, с широченными плечами, Мушкин в густых сумерках показался каким-то сказочным великаном. Что с ним? Жив ли? Я с тревогой наклонился. Дмитрий спокойно и глубоко дышал. Левая рука, с надкусанным бутербродом, лежала на коленях, правая, с наклоненной кружкой чая — на земле. Все ясно: бедняга умаялся и заснул за едой.
   Нос «яка» зачехлен. От мотора, подобно сизому дымку в утренней прохладе, отдавало теплом: двигатель только что прогрет. Вспомнил, как недавно Мушкин, переруливая самолет, попал одним колесом в ямку и погнул винт. От обиды Дмитрий даже заплакал. Странно было видеть здорового, тридцатилетнего парня со слезами на глазах. «Мне непростительна оплошность, — раскаивался Дмитрий на партийном собрании. — Я ведь коммунист». Тогда партийная организация строго предупредила его и вынесла выговор. Мушкин заверил собрание, что отныне по его вине машина ни разу не выйдет из строя. И в этом можно было не сомневаться.
   Словно из-под земли вырос старший техник эскадрильи Пронин и хотел было отдать рапорт, но я предостерегающе поднял руку:
   — Тише! — И показал на Дмитрия: — Пускай до вылета еще несколько минут поспит.
   — Две ночи не спал. — Михаил Васильевич кивнул головой в сторону Мушкина. — Прошлую провозился с двигателем, а эту — дырки от «хейнкелей» залатывал. Пришлось еще стабилизатор заменить. Вот и заморился.
   Не успели мы отойти и на десять метров, как Дмитрий, разбуженный нашим полушепотом, уже докладывал о готовности самолета.
   С восходом солнца вылет почему-то не состоялся, потом узнали, что перенесли на час. Воспользовавшись этим, мы с Емельяном прямо на стоянке стали бриться. У Чернышева бритвы не было.
   — Потерял при перебазировании из Солнцева. А купить негде, — жаловался Емельян. — Была единственная личная вещь. Теперь осталось у меня своего только «я», остальное все общественно-государственное.
   — Да сейчас и наши собственные персоны не принадлежат нам, — заметил Дмитрий Мушкин. — Думаю, об этом горевать не стоит.
   Старые предрассудки, что нельзя перед подъемом в воздух брать в руки бритву, давно канули в прошлое. Суеверие в авиации вышло из моды.
   Освежившись холодной колодезной водой, повели разговор о предстоящем вылете. Внимание привлекла грузовая машина, остановившаяся рядом. В кабине с шофером сидел человек в шлемофоне, с черным, как у негра, лицом и забинтованной шеей. Он медленно вылез и направился прямо к нам. Обгорелое лицо заметно распухло и в нескольких местах кровоточило. Словно по команде, все встали и удивленно и обрадованно воскликнули:
   — Сергей!..
   Он сдержанно улыбнулся, подошел и, вытянувшись в струнку, четко доложил:
   — Товарищ капитан, младший лейтенант Лазарев прибыл снова в ваше распоряжение.
   Из-за ожогов ему трудно было говорить. В таких обстоятельствах принято обходиться без официального рапорта, но в светло-голубых глазах Лазарева столько волевой собранности и страдания, что я не решился перебивать его.
   Обычно, когда летчика собьют и он явится после этого на аэродром, начинаются расспросы. Пострадавший охотно, с увлечением рассказывает о последнем воздушном бое, особенно подробно останавливается на том, как попал под вражеский огонь, частенько сглаживая свои ошибки. Лазарев же резко, чистосердечно осудил себя и был скуп на слова.
   — Во всем виноват сам. Нужно быть идиотом, чтобы прогулять ночь и лететь в бой.
   Бывает, летчики переоценивают свои возможности. Обычно, это молодые ребята, физически крепкие, задорные. Полеты, воздушные бои — все это для них не хитрая штука. Но стрит на собственном опыте убедиться в своем заблуждении, как они быстро перестраиваются и начинают серьезно, вдумчиво относиться к своему делу. Так случилось и с Лазаревым. Нанесенный разом сильный удар словно вышиб из него все легкомыслие.
   Несчастье — великий учитель, но оно может и надломить крылышки. С Лазаревым этого, конечно, не будет. По характеру он не из хрупких. Поражение в бою пойдет ему только на пользу. А раны заживут. Могло быть и хуже.
   — Хорошо, что в лапы к фашистам не попал, — сказал кто-то.
   Лазарев с благодарностью стал рассказывать о танкистах, которые помогли ему избавиться от этого несчастья.
   Взвившаяся ракета известила о посадке в самолеты, и мы не успели узнать всех подробностей о спасении летчика.
   За время Курской битвы нас впервые подняли для удара по отступающему противнику. В этот день, 5 августа 1943 года, в 24 часа Москва салютовала войскам, освободившим Белгород и Орел, двенадцатью артиллерийскими залпами из 124 орудий. Это был первый победный салют.

Когда бессилен летчик…

1
   Фронт противника трещит по всем швам. Развивая наступление, наши войска разгромили белгородскую и томаровскую группировки врага и за пять дней продвинулись до 100 километров. 1-я танковая армия с ходу заняла Богодухов и перерезала железную дорогу Харьков — Полтава. 5-я гвардейская танковая армия вышла на ближние подступы к Харькову с запада. Юго-Западный фронт нанес удар в обход города с юга. Таким образом, могучим танковым ударом была рассечена на две части вся оборона противника. Над его Харьковским гарнизоном нависла угроза полного окружения. Южный выступ Курской дуги таял на глазах.
   Поддерживая наступление с воздуха, наш полк несколько дней летал на сопровождение бомбардировщиков, громивших отступавшие войска и подходящие резервы неприятеля.
   За трое суток сменили четыре аэродрома. Чтобы быстрее перехватывать воздушного противника, стремились базироваться как можно ближе к линии фронта. Подыскать полевую площадку для «яков» на Курской равнине трудностей не представляло: наши самолёты могли летать с любого ровного поля.
   Четвертый аэродром находился уже на освобожденной земле Украины. Мы произвели посадку близ села Большая Писаревка.
   Украина для большинства людей полка была не только братской республикой, но и родиной. У многих из нас там в немецкой неволе томились семьи, родные и близкие. Почти все наши летчики кончали Чугуевское или Харьковское авиационное училище. Да и полк-то сформировался в Чугуеве. И какая же была досада, когда оказалось, что на аэродроме нет бензина и летать пока мы не можем.
   — Это же безобразие! — напал на командира БАО майор Василяка. — Оккупанты теснят наши войска, того и гляди, снова захватят Богодухов. «Юнкерсы» свирепствуют над полем боя, а мы взлететь не можем!
   — Все шоферы вот уже пятые сутки не вылезают из кабин, — оправдывался командир батальона. — Выше себя не прыгнешь: тылы растянулись, и никак не успеваем подвозить горючее. Темпы наступления выше расчетных.
   — Ах, ты еще и темпами наступления не доволен! — наседал на комбата Василяка. — Может быть, из-за вашей нерасторопности прикажешь войскам остановиться? «Подождите, мол, товарищи танкисты, летчики, пехотинцы! Мы, тыловики, не успеваем за вами».
   Но срок остается сроком: тылы действительно отставали от войск. Противник же усилил сопротивление. Почуяв опасность глубокого охвата своей харьковской, группировки, он решил путем одновременных танковых контрударов окружить и уничтожить советские войска, действующие на главном направлении. Для этого с других фронтов гитлеровцы срочно начали перебрасывать подкрепления, создавать сильные танковые резервы под Богодуховом и Ахтыркой.
   Наша воздушная разведка сумела своевременно вскрыть этот замысел. Были приняты необходимые меры. По неприятельским резервам непрерывно наносила удары бомбардировочная авиация, в том числе и дальняя. Гитлеровцы, не закончив сосредоточения ахтырской группировки, тремя танковыми дивизиями нанесли контрудар в районе Богодухова, пытаясь отбросить наши войска, перехватившие железную дорогу Харьков — Полтава. Наступление танковых соединений поддерживали большие силы бомбардировщиков. А мы, подсевшие близко к Богодухову, не могли подняться в воздух для отражения налетов «юнкерсов».
   — У нас же баки полностью бензином заправлены, на вылет хватит, — уговаривали летчики командира дивизии.
   — А если фашисты прорвутся? — спросил в свою очередь полковник Герасимов. — Сейчас наша пехота еще не успела как следует зарыться в землю, фланги открыты… Вы представляете, что будет, если противник выйдет на оперативный простор?
   Командир дивизии окинул взором расстилающуюся равнину, задумался на минуту, потом продолжал:
   — Смотрите, это же степь. Для танков — раздолье. Как начнут тут гулять, что будете делать с пустыми баками?.. Нет уж, раз попали в такое положение — сидите и не брыкайтесь… Советую получше отдохнуть. Другие пусть поработают. Завтра со свежими силами налетаетесь вдоволь. А сегодня вы — в резерве.
   Мы отдыхали, не отходя от своих истребителей. Верно, около нового аэродрома, раскинувшегося в открытом поле, не было дубовой рощи, как в Долгих Будах, зато бойцы инженерного батальона уже успели построить капониры, в которых надежно укрыли «яки». А для себя мы накосили травы, сделали шалаши и, скрываясь от жгучего солнца, проспали почти весь день.
   Перед ужином меня кто-то бесцеремонно толкнул в бок. Я встал и увидел в шалаше Сачкова и Рогачева.
   — Вставай быстрее! Немцы прорвались, подходят к аэродрому, — с тревогой в голосе сообщил Миша.
   Я вскочил как ужаленный.
   — Почему же не летим? — быстро застегивая шлем, спросил я.
   — Давай скорей! — поторапливал Рогачев. — Беги к самолету. Мы уже готовы.
   Я бросился к «яку», но тут же замер на месте: вокруг никаких признаков тревоги.
   Они расхохотались.
   — Не сердись. Пошутили. А то бы проспал все царство небесное, — добродушно извинялся Рогачев.
   — Смотри, какого щенка достали, — от души восхищался Сачков, не обращая внимания на мое недовольство.
   — Где его подобрали? — поинтересовался подоспевший техник Мушкин, беря на руки черного, как галчонок, щенка.
   — Вон! — Миша показал на крестьян, убиравших серпами переспелую пшеницу. — Дед подарил и сказал, чтобы «окрестили», он еще без клички.
   Испугавшись, собачка жалобно заскулила, вырвалась из рук и юркнула в шалаш.
   — Варвар, огрызается.
   — Ага, — подхватил Рогачев. — Так и назовем — Варвар.
   — Давайте придумаем какое-нибудь авиационное имя, — не соглашался Сачков. — Ну хоть, допустим, Дутик. — Миша кивнул на хвостовое колесо самолета.
   — Дутик не подойдет! — решительно возразил Василий Иванович. — Дутик уже вошел в историю авиации мрачной страницей.
   Оказывается, в одном полку была собака, по кличке Дутик. Многие летчики брали его в полет, а потом ради шутки рассказывали: «Летим мы с Дутиком и видим пару „мессов“…»
   И вот собака однажды попала под машину. На фронте тогда стояло затишье. Кто-то от нечего делать предложил похоронить Дутика со всеми почестями. Гроб пронесли через деревню, на кладбище даже была произнесена речь о погибшем друге. Местные жители скоро узнали, в чем дело, и конечно, возмутились. Вмешалось командование, шутнику попало за усердие не по разуму. Таким образом Дутик приобрел фронтовую «славу».
   Рассказ Василия Ивановича и положил конец разногласиям. Щенка единодушно «окрестили» Варваром.
   Во время ужина щенок уже привлек к себе всеобщее внимание.
   — Как, братцы, по какой норме Варвара поставим на довольствие? — с серьезным видом обратился ко всем Чернышев, давая собаке кусок мяса.
   — По второй пока. Вот слетает разок, и, если покажет хорошие способности, переведем на летный паек! — отозвался Сачков. — А тебе, Емельян, доверяем дать ему первый провозной.
   Так в нашу наземную жизнь вошел Варвар.
   После ужина все разбрелись по селу. Большая Писаревка, два года находившаяся под пятой оккупантов, праздновала свое освобождение. Отовсюду неслись возбужденные голоса, разливались в густой теплоте ночи веселые песни, звонко играли гармоники. Военные и гражданские перемешались в общем хороводе.
   Дети, женщины, мужчины — все от чистого сердца приглашали в гости своих освободителей. От чистого сердца? Да, именно. Те, у кого совесть была запятнана, ушли с фашистами или же, как крысы, спрятались в норы.
   Мы с Сачковым оказались в семье пожилой женщины. По всему было видно, что немало ей пришлось на своем веку хлебнуть горя. Лицо избороздили морщины, а большие жилистые руки привыкли справляться с самой тяжелой работой.
   — Скажите, сынки, тильки откровенно, ци изверги до нас бильше вже не повернуться? — доверительно, с крестьянской прямотой спросила она.