— У Карнаухова быть ведомым?! Ни за что! Добродушный, покладистый Емельян, всегда очень сговорчивый, исполнительный, удивил своей категоричностью. Не сразу понял я причину решительного отказа и, не допуская мысли, что он может ослушаться приказа, спросил:
   — Ты вчера на празднике не перебрал?
   Емельян не сдавался:
   — Пускай судит трибунал, а с Карнауховым в паре не полечу.
   — Почему?
   А чего спрашиваю: разве не известно, почему Емельян не хочет летать с Карнауховым? Ведь и у меня еще тлела к Алексею неприязнь…
   После случая под Томаровкой самолюбивый и гордый, Карнаухов ни с кем не делился своими переживаниями и, словно бросив вызов окружающим, бравировал в боях своей храбростью. От прежней осторожности у него не осталось ничего, появилось какое-то нервозное бесстрашие, словно ему все нипочем. Карнаухов готов был погибнуть на глазах у всех, чтобы вновь заслужить уважение, вернуть доверие товарищей по оружию.
   Летчики — народ очень наблюдательный. Алексея предупредили: «Не чуди, мир глупостями не удивить. А от ошибок в боях никто не застрахован».
   Откровенное, доброжелательное замечание, видно, подействовало — доверие товарищей выше всего. На этом, казалось, и должен был погаснуть неприятный инцидент.
   Теперь прошлое, как неприятный сон, можно было предать забвению. Однако не все могли так поступить…
   У Емельяна с детства развилась прекрасная черта — уважение и доверие к людям. Такие натуры, обычно мягкие и добрые по своему характеру, видят в человеке в первую очередь только хорошее, порой не замечая ничего плохого.
   До рокового боя Чернышев был близким другом Алексея. Но вот Карнаухов совершенно неожиданно струсил, и впечатлительный Емельян не мог забыть этого. Я подумал, что нельзя сейчас Чернышева принуждать летать с Карнауховым в паре.
   Разговаривая, мы не заметили, как рядом оказался Карнаухов и вызывающе резко спросил:
   — О чем спорите?
   Алексей был очень бледен, на щеках перекатывались желваки. Он, конечно, кое-что слышал.
   Все виновато замолчали. Чернышев уперся глазами в землю, Аннин смотрел на меня, чего-то выжидая. Глядя на разгневанного Карнаухова, я невольно вспомнил, как переволновался, когда узнал от Петухова, почему в сорок первом году меня откомандировали на учебу в академию.
   Несправедливость всегда возмущает. И я невольно подумал: может, и мы ошиблись в отношении к Алексею, грубо обозвав трусом. Иначе из-за чего бы ему так остро реагировать на обвинение? Трусы обычно ведут себя заискивающе примирительно. Карнаухов, конечно, чувствовал вину, но она была не такая, чтобы презирать его.
   Наступил решительный момент: мне казалось, или он окончательно обозлится и потеряет всякую надежду на наше доверие, или поверит, что мы хотим дружить с ним как прежде. Затянувшаяся пауза могла погасить надежду. Я вопросительно посмотрел на Аннина. Дмитрий понял меня и официально доложил Карнаухову:
   — Приказано быть у вас ведомым.
   Как можно теплее я сказал:
   — С Емельяном мы хорошо слетались!
   Настороженное лицо Карнаухова дрогнуло, ожило, наконец, озарилось чуть заметной улыбкой.
   — Понимаю, — с облегчением вздохнул Алексей. — Конечно, правильно… Мы с Димой тоже быстро и без слов научимся понимать друг друга.
   Аннин в ответ согласно кивнул головой.
   Чернышев приподнял голову, задумчиво посмотрел на Аннина, потом на тускло-красный диск солнца, выплывающий из-за мутного горизонта, и с сожалением проговорил:
   — А видимость-то плохая. Надо быть настороже. Взвилась ракета: «По самолетам!»
 
9
   Ахтырка в огне. Пламя бушует и на юге, и на западе. Небольшой городок Сумской области стал центром ожесточенных боев. Войска противника, отступая, не успели предать его разрушению. Теперь, потеснив наши части, гитлеровцы решили поправить «оплошность». Пылает весь район: сам город, прилегающие к нему деревни, перезрелые неубранные хлеба, сады, рощи. Горит все, что только может гореть.
   Сплошной дым разлился и под нами, закрыв землю. Штурмовикам поставлена задача нанести где-то тут удар по скопищу вражеских танков, изготовившихся для атаки. Как в клокочущем аду отыскать нужную цель?
   Ведущий группы «илов» связывается с командной станцией на переднем крае. Оттуда удивительно спокойный голос передает: «Подвернитесь градусов на пятнадцать вправо… Впереди вас горит деревня с церковью. Видите?.. За ней — лощина. Там танки противника. Атакуйте!»
   Двенадцать штурмовиков, двумя шестерками, крыло в крыло, снижаясь, ныряют в чадную мглу. Теперь они скользят, точно тени, скрываясь в гуще дыма и копоти.
   А здесь, сверху, ярко светит утреннее солнце. Вокруг царит какое-то домашнее спокойствие. Воздух прозрачен. Видимость прекрасная. Несколько секунд колеблюсь, не зная, где лучше находиться: остаться на высоте — потеряешь штурмовиков; лететь вместе еще хуже — из-за плохой видимости возможно столкновение.
   В глубине чистого неба блеснуло больше десятка тонкохвостых самолетов. «Мессершмитты»! Стремительно сближаемся. Ясно — штурмовиков ни в коем случае оставлять нельзя: не исключена возможность, что какой-нибудь одиночный истребитель противника и прорвется.
   «Мессершмитты» идут в атаку.
   Восьмерка «яков» остается на высоте. Мы с Чернышевым вплотную пристраиваемся на фланги к задней шестерке «илов», как бы загораживая их собой.
   Огненные разноцветные нити протянулись от штурмовиков к земле. Светящиеся следы снарядов и пуль скрываются внизу. Там, в небольшой низине, сгрудилось много немецких танков. Точно мухами, они облеплены солдатами. Очевидно, готовится совместная атака с пехотой.
   За шквалом снарядов и пуль со штурмовиков посыпались противотанковые бомбы. И сразу накрыли вражеское скопище. Несколько танков окутал черный дым.
   Над нами кипел воздушный бой. Штурмовики уже делали последний заход, когда сверху начала подбираться пара «мессершмиттов». Чернышев дал очередь. Один самолет вспыхнул, второй скрылся в дыму.
   — Ловко разделались! — похвалил командир полка, спешивший к нам на помощь.
   Штурмовики, выполнив задачу, пошли домой. Через несколько минут мы догнали их.
   В дымке подходим к своему аэродрому. Солнце светит прямо в глаза. Оно еще не высоко поднялось над мутным горизонтом и по-прежнему кажется багряно-тусклым, каким-то тревожным. Видимость отвратительная. Как ни напрягай зрение, дальше двух километров ничего не заметишь. А в сторону солнца, откуда предстоит заходить на посадку, видимость еще меньше. Все настораживает, и невольно всматриваешься, нет ли противника.
   В небе, кроме нас, кажется, никого. На летном поле лежит белый знак «Т» — можно садиться. И все же для большей убедительности запросил по радио разрешения на посадку. Так делается в полку Петухова.
   — Разве не видно «Т»? — в свою очередь спрашивает у меня руководитель полетов капитан Рогачев, упрекая за ненужный разговор.
   Василий Иванович недавно начал руководить полетами и был сторонником посадки без всяких словоизлияний. Над точкой должно быть полное радиомолчание, иначе противник может засечь базирование полка. Аэродромные знаки, по мнению Рогачева, говорят летчикам все, что нужно при посадке.
   — Вижу! — отвечаю и осуждаю себя за ненужный вопрос. Ведь уже дома, и опасаться нечего.
   Настороженность, свойственная летчикам над полем боя, сразу ослабла. Да и чего опасаться: за нами следит весь аэродром. Делая последний разворот, даже не хочу больше смотреть на солнце. Там наш тыл, и противника быть не может. Все мысли и внимание теперь направлены на посадку.
   Посадка — сложный и ответственный момент полета. Больше половины летных происшествий случается при посадке. Ничто не требует так много времени и труда, как обучение и освоение этого раздела техники пилотирования.
   Самолет, приближаясь к земле, летит со скоростью больше двухсот километров в час. Стоит неосторожно коснуться аэродрома — машина разлетится на кусочки. Поэтому летчик уже с высоты тридцати метров и до приземления ни на долю секунды не отрывает взгляда от мелькающей земли, всеми чувствами определяя расстояние с точностью до метра, а потом считая и сантиметры. Здесь уже никакие приборы не помогают. Только полагаясь на собственную интуицию, летчик определяет и точное расстояние до земли, и скорость полета, и положение самолета.
   Сейчас посадка усложнилась еще тем, что в воздухе находятся двадцать две машины. Для приземления такого количества самолетов и при нормальной погоде потребовалось бы порядочно времени. А теперь видимость ограничена, и кое-кому может не хватить горючего. Для сокращения времени быстро распускаю группу и, укорачивая путь, срезая углы, приземляюсь первым.
   «Як», чуть вздыхая мотором, бежит по земле. Моя задача — удержать его на прямой до полной остановки, иначе может быть неприятность. Машина в таком положении очень хрупка. Глядя только на горизонт и нос самолета, слежу, чтобы он не отклонился. Уменьшая пробег, нажимаю на рычаг тормозов. Вместо знакомого подергивания машины — в глазах огненный блеск, слышатся выстрелы. «Эх, вместе с рычагом тормоза нажал и на кнопку пушки», — мелькает догадка. Тут же что-то острое впилось в щеку, горячим хлестнуло в левую руку, самолет тряхнуло. Отпускаю тормоза. В чем дело? Выстрелы прекращаются. Так и есть — позабыл выключить оружие и устроил на пробеге стрельбу.
   В этот момент из левого крыла самолета с треском и шипением вырывается что-то яркое, горячее, ослепляя меня. Машину бросило в сторону. Инстинктивно укрылся в кабине. Но вот секунда замешательства прошла. Приподнялся. Чувствую, как над головой с оглушительным ревом на недопустимо малой высоте пронеслась тень. Глаза устремились вверх и уперлись в черные кресты «Фокке-Вульфа-190», подворачивающего желтый нос к «яку». Две длинные очереди громыхают над аэродромом. «Як» тут же обволакивается черным дымом, вяло кренится, опускает нос и врезается в землю. Теперь фашистский истребитель спокойно, не выдавая себя резкостью движений, сближается со штурмовиком.
   Упавший «як», точно порох, вспыхнул. Громадный красный язык пламени хлещет и по моей машине. Только тут я сообразил: истребители противника налетели на аэродром, меня подожгли, одного сбили. А что стало с остальными?
   Разглядывать некогда: мой самолет вот-вот должен взорваться. Скорей из кабины!.. А земля? Она летит под крыльями, скорость еще большая, и можно так удариться, что потом никогда не встанешь. Скорей за тормоз! Машина в таких случаях всегда кажется непослушной. Неужели сгорю вместе с «яком»? Или на пробеге добьют? «Фоккеров», наверно, налетело много. Не взлететь ли? Но куда там — самолет уже полыхает. И я, что есть силы, торможу. Слышно, как визжат колеса, самолет упруго приседает, хочет встать на нос. Чуть отпускаю тормоза и опять без промедления надавливаю на них.
   Только тут в наушниках раздался растерянный голос руководителя полетов:
   — Внимание! Внимание! Над нами «мессеры»! Атакуют!..
   Слышится тявкающая стрельба эрликоновских пушек. Мне некогда смотреть, что делается над аэродромом. Воображение рисует волну вражеских истребителей, обрушившихся сверху.
   Тело сжимается в комок, голова вдавливается в плечи, спина прижимается к бронированной спинке — надежной защите от пуль.
   А огонь все больней хватает за лицо. Загораживаюсь рукой. Ужас как долго не гаснет скорость, машина все еще катится куда-то. Пламя и дым, словно красно-черный флаг, развеваются над головой, мешая смотреть и дышать. Задыхаюсь. Впервые сожалею, что снял с кабины фонарь. Теперь бы он защитил от резвящегося факела. Чувствую, что дальше находиться в кабине уже невозможно. Вот-вот вспыхну! Резко нажимаю на педали, машина разворачивается, скорость уменьшается. Вываливаюсь из кабины, шлепаюсь на землю и кубарем качусь подальше от самолета. Не чувствуя никакой боли, моментально вскакиваю на ноги.
   Над аэродромом все «яки» и «илы» перемешались в какой-то нервозной сутолоке. Идет бой? Где же немецкие истребители? Гляжу на восток, на тусклое солнце. Противника нет. В западном направлении на полной скорости уходит «фоккер». Пристально вглядываюсь. Отыскиваю второго, он летит выше. Где же «мессершмитты»? Ведь радиостанция предупреждала о них. Их нет.
   Беспорядочно носятся только наши самолеты. Горит сбитый «як». Подбитый штурмовик, дымя, неуклюже тащится к земле. Крыло моей машины пылает вовсю. К упавшему «яку» бегут люди. Внимание привлек Варвар, давнишний друг Чернышева. Собака почему-то уже крутилась у сбитого самолета. Сердце обдало холодом: неужели пострадал Емельян?
   Вероятно, «фоккер» рассчитывал атаковать меня на пикировании, но я сел быстрее обычного, и немец открыл огонь только при приземлении. Емельян же всегда делал лишний круг над аэродромом и садился последним, прикрывая нас от внезапных атак противника. Значит, Чернышев, когда я приземлился, проходил надо мной, и «фоккеру» удобнее всего было напасть на Емельяна. Неужели все так и случилось? Не хочется верить.
   Первыми ко мне подбежали техник и медицинская сестра.
   — Товарищ капитан! Вы весь в крови… — участливо и тревожно произнес Дмитрий Мушкин. Он хотел вместе с девушкой оказать помощь. Я до того был взбешен, что, не помня себя, закричал, показывая на самолет:
   — Чего встали? Тушите пожар!
   Дмитрий бросился к машине, хотя там уже было много лишних людей. Окружив самолет, они изо всех сил старались погасить пламя.
   Медицинская сестра попыталась было осмотреть мою раненую руку. Расстроенный всем случившимся, я грубо оттолкнул ее.
   — Люди гибнут, машину надо спасать, а вы тут с этой ерундой… перевязкой.
   От незаслуженной обиды у нее слезы навернулись на глазах. Медсестра упрямо топнула ножкой:
   — Никуда не пойду. Я… я обязана оказать первую помощь…
   Настойчивость девушки окончательно обезоружила меня. Стало вдруг стыдно за свою грубость. Как бы оправдываясь, я тихо пролепетал:
   — Вы в белом, очень заметны с воздуха… Можете привлечь внимание противника.
   Сознавал, что говорю ерунду, глупость, но продолжал свой жалкий лепет. И вдруг ухо уловило разговор о Чернышеве, люди со вздохами вспоминали о нем уже в прошедшем времени.
   — Был человек — и не стало.
   На войне никто не гарантирован от смерти. И все же тяжело было слышать, что Емельян, наш замечательный боевой товарищ, погиб, Я безмолвно пошел в ту сторону, где горел его самолет. Там курился только белый дымок, а вокруг толпились люди.
   В бою, когда занят делом и все нервы до предела напряжены, при гибели товарища не предаешься горю. Но на земле ты бессилен приглушить свои чувства. Они здесь хозяева, и, хочешь или не хочешь, погружаешься в тяжелые раздумья. Живые всегда чувствуют себя в чем-то виноватыми перед погибшими.
   Склонив голову, я стоял перед останками Чернышева, и непроизвольно вслух высказывал то, что было на душе: «Емельян, друг ты мой и славный товарищ по оружию! Каким ты был прекрасным человеком! Ты вчера еще мечтал об Октябрьских праздниках, а сегодня уже нет тебя… Ты с час тому назад думал только о жизни, потому и не простил душевной слабости товарища в бою. Ты никогда не задумывался о смерти — и вот она случайно настигла тебя».
   Нарушенная «фоккерами» нормальная жизнь аэродрома быстро восстановилась.
   Командир полка собрал летчиков. Не стал разбирать полет и ошибки, а только спросил:
   — Понятно, когда летчик бессилен?
   И может быть, от мысли, что ты жив, что погиб другой, не хотелось говорить.
   В душе, наверно, каждый благодарил майора Василяку за то, что он никого не упрекает в беспечности.
   — Ну, расходитесь по самолетам! — закончил Василяка. — Через пятнадцать минут новый взлет. — И показал рукой: — Вон «илы» уже идут.
 
10
   Ранение — несчастье, но несчастье, к которому относятся почтительно, с уважением. Даже установлены знаки за ранения — ленточки. Их, подобно орденам, носят на гимнастерках. Узенькие продолговатые нашивочки показывают, что владелец Их пострадал в борьбе с врагами Родины.
   Ранением, как и боевой заслугой, казалось бы, можно гордиться, а я испытывал угрызения совести. Семь мелких осколков, впившихся в руку и один в щеку, воспринимал как наказание за обрушившееся на нас несчастье. Конечно, виноват не только я один, виноваты все летавшие. Однако свою вину я считал наибольшей. Я был ведущим группы, люди доверились мне, а я перед посадкой проглядел вражеских истребителей. Беспечность — вот причина печального исхода вылета. Самый опасный враг на войне — благодушие. Страшен не тот враг, который перед тобой, а тот, которого не видишь и не ждешь.
 
…И пала, грозная в боях,
Не обнажив мечей, дружина.
 
   Повторяя про себя эти слова из старинной народной песни, я думал, что они относятся и к нам. Надо же так случиться: проведя успешный бой с четырнадцатью истребителями, мы оказались беспомощными против пары «фоккеров», потеряли товарища и два самолета, «не обнажив своих мечей», И где? У себя над аэродромом.
   В голове все отчетливее и отчетливее встают отдельные моменты вылета. Казалось бы, при скверной видимости нужно быть особо осмотрительным, а я даже не соизволил перед посадкой взглянуть в сторону солнца, где нас поджидали «фоккеры». Не лучше действовал и руководитель полетов капитан Рогачев. Он «фоккеры» даже впопыхах перепутал с «мессершмиттами», чем ввел всех в заблуждение и устроил такой переполох, что несколько минут, отыскивая «мессеров», летчики беспорядочно крутились над аэродромом. Опытный и хитрый противник за это время успел безнаказанно уйти к себе.
   Видно, надеяться на то, что дома и стены помогают, не приходится. Эта поговорка, особенно на войне, не всегда правильна. Даже вредна.
   Тяжело было выслушивать слова сочувствия. Хотелось поскорее уехать с аэродрома, чтобы все пережить наедине. Миша Сачков со свойственной ему наблюдательностью сразу отгадал мои намерения и, когда я уже сел в санитарную машину, как бы невзначай поинтересовался:
   — Васильич! Видать, у тебя аппетита нет: без завтрака хочешь уехать?
   — Ты почти отгадал.
   Миша заговорщически улыбнулся:
   — У меня от вчерашнего ужина немного осталось. Давай выпей — и полегчает.
   — Не могу.
   — Ну, будь человеком… Пойдем позавтракаем.
   В столовой все разговоры вертелись вокруг нашей неудачи над аэродромом. Правда, подавленности, которая тяготит людей в первые минуты после поражения, уже ни у кого не было. Боевая обстановка приучила жить не прошлым, а настоящим и будущим. Как ни тяжелы утраты, они не должны выводить летчиков из равновесия. Впереди жестокие бои, новые испытания. Сознавая эту необходимость, каждый старается быть крепче, прогоняя горе незатейливой шуткой.
   Не понимая психологии летчика, некоторые расписывают его этаким сверхъестественным богатырем, пытаясь объяснить все «особым природным дарованием». А ведь, чтобы быть неплохим воздушным бойцом, нужно иметь в первую очередь острый ум, мгновенную реакцию на окружающее и нормально развитые органы чувств. Значит, летчику, пожалуй, больше, чем кому бы то ни было, присущи все человеческие переживания. Сколько же нужно воли, чтобы в каждом боевом полете смотреть прямо смерти в глаза, а на земле потом отделываться шутками!
   — Что бы ни говорили, а «фоккеры» дали нам фору, — подзадоривал Сачков Тимонова. — Только вот не пойму, почему ты, Тимоха, держал их сторону, удивляюсь, чем тебя подкупили?
   Николай Тимонов ехидно кивнул на Рогачева:
   — Я дисциплинированный человек, выполнял приказания старших.
   Шутку поняли все. Когда «фоккер» снял Чернышева и подбил штурмовика, Тимонов, используя свое преимущество в высоте, быстро стал настигать фашиста. Но как раз в это время руководитель полетов и передал об атаке «мессеров». И конечно, все летчики решили, что «мессеры» сзади. И инстинктивно защищаясь, каждый развернулся назад. То же сделал и Тимонов. А он мог бы легко сбить «фоккера»…
   — Ну что ж, братцы, виноват, — каялся Рогачев. — Оказывается, руководить полетами не так просто. Здесь тоже надо смотреть в оба и быстро соображать, как в бою.
   Василий Иванович посмотрел на меня:
   — Сначала думал, что тебя догоняет наш «як», но, когда самолет стал стрелять, я растерялся… Ну, тут дурь и ударила в голову… буркнул в микрофон не то, что надо. Гибель Емельяна на моей совести.
   Тимонов, желая сгладить остроту своих упреков в адрес Рогачева, опять перешел на шутливый тон:
   — Да-а, язык мой — враг мой…
   — Как и спешка, — подхватил Сачков. — Ты, Тимоха, был почти в хвосте у «фоккера». Еще бы чуть — и конец ему. Поторопился с разворотом.
   — Безусловно! — с подчеркнутой серьезностью согласился Тимонов. — А тебе, Миша, в это время нужно было бы снять второго «фоккера». Глядишь, теперь бы оба были у нас в «гостях». А то, поди, сейчас выпивают и посмеиваются над нами.
   — Ну и гады же они! Как воры, подкрались, — с возмущением проговорил молодой офицер, недавно прибывший в полк после окончания училища. Он впервые увидел гибель людей и не мог скрыть своих переживаний.
   Летчики никогда пренебрежительно не отзываются о противнике. Надо знать сильные и слабые стороны врага. Тогда легче бороться. Поэтому на молодого товарища все посмотрели с неодобрением; при чем, мол, тут воры, когда идет битва с сильнейшим врагом. Он смутился. Миша Сачков пришел на помощь:
   — Правильно! Без гнева нельзя воевать. Даже в песне поется:
 
Пусть ярость благородная
Вскипает, как волна…
 
   — Только на одной ярости далеко не уедешь. Она должна быстро переплавляться в суворовскую формулу: не зевай…
   — Осмелюсь заметить, — перебил Тимонов, — ты, Миша, свои изречения не приписывай Суворову. «Глазомер, быстрота и натиск», — вот суворовская наука.
   — А ты вперед ведущего не выскакивай, — неодобрительно заметил Сачков. — Сейчас не те времена, когда предупреждали: «Иду на Вы». От фашистов глупо ждать приличий. Поэтому перед суворовской формулой должен стоять множитель: «Не зевай!» Да и суворовский глазомер нужно дополнить расчетом: теперь вон какая техника.
   — Разумно, Сачок, разу-у-мно, — многозначительно протянул Рогачев. — Ты давай свои золотые идеи оформи в каком-нибудь трактате, а то ведь многие не знают их.
   — А что, неправда? — Миша удивленно посмотрел на капитана. — Разве бы мы стали отступать в сорок первом, если бы помнили формулу: «Не зевай!»… — Сачков запнулся, очевидно подумав, что не все можно высказывать: — Если бы не вероломное нападение фашистов…
   — Ну вот, видишь, — улыбнулся Рогачев, — покумекал — и другое запел!..
   Приехал начальник штаба полка и сообщил, что над Ахтыркой идет воздушный бой. Из дивизии получен приказ: как только самолеты будут заправлены бензином, немедленно вылетать.
   Все встали.
   Солнце палило нещадно. Небо раскалилось и тоже дышало жарой. Аэродром был окружен белесым маревом. Вдали оно дрожало, и земля, казалось, коробилась, горизонт извивался.
   — Ни тучки, — с глубоким сожалением проговорил Сачков, глядя на чистое небо и допивая чай.
   — Да-а, не мешало бы дождичка, — со вздохом поддержал Выборнов.
   К моему удивлению, я не испытывал никакого сожаления, что не полечу, а был доволен.
   Мне спешить теперь некуда. Предвылетное волнение, которое охватило товарищей, меня не коснулось, точно я был посторонним наблюдателем. Глядя на Сачкова, только сейчас заметил, каким он стал прокопченным, как похудел. Глаза воспалились, а маленький носик будто вырос на осунувшемся лице. Заболел?.. У других, вид тоже не лучше. Выборнов, обычно жизнерадостный и подвижный, теперь выглядел присмиревшим и задумчивым. Худяков постарел и стал раздражительным. У Тимонова появились апатия и равнодушие. Карнаухов сосредоточен и очень суров, лицо повосковело.
   Сорок дней непрерывной боевой работы всех измотали. А последняя неделя, когда противник любой ценой пытался остановить наше наступление, была особенно напряженной. Воздушные бои шли с утра до позднего вечера. Глядя на товарищей, я почувствовал, как тоже сильно устал, и понял, почему нет желания лететь сегодня. А остальным? Им ведь тоже требуется отдых. Не потому ли Сачков и Выборнов жаждут перемены погоды: лелеют надежду на перерыв в полетах.
   В полку осталось сейчас девять исправных самолетов и двенадцать летчиков. Для троих не хватало машин. Командир предложил Сачкову два дня отдохнуть. Все мы думали, что Миша с радостью согласится, а он вроде даже обиделся.
   — Что вы! Кто ж за меня воевать будет?
   — Вот до Берлина дойдем, тогда и в отпуск, — отозвался на предложение Василяки и Николай Тимонов.
   — Ну что ж, из Берлина так из Берлина! — И командир полка сочувственно сказал мне: — Как видишь, придется тебе одному ехать в дом отдыха.
   Я попрощался с товарищами. Хотя и с чистой совестью покидал аэродром, на душе было тяжело. Не раз самому приходилось участвовать в проводах летчиков на лечение, и всегда видел, как люди переживали расставание с друзьями. Тяжелораненые, очевидно, думали, что вряд ли придется снова вернуться в строй, и часто наказывали товарищам отомстить врагу. Легкораненые горько сожалели, что из-за пустяка нельзя воевать, ругали врачей и даже командиров, не разрешающих летать. Было в этом что-то ребяческое, несерьезное.
   Только сейчас, когда сам оказался в таком же положении, стали понятны переживания раненых. Еще острее почувствовал, как крепко сроднился с полком. Он заменил мне семью, а близкие товарищи — родных.