Тело ее было стройным, груди – высоки и пышны, а бедра – узки. Она выглядела до странного по-детски и в то же время – вполне созревшей женщиной.
   – Ты такая маленькая, – сказал я, прижимая ее к себе.
   – А ты – такой большой…
   Тогда я понял, что все мои старания не сделать ей больно – и в ту ночь и во все последующие – будут напрасны. Понял я и то, что уже не смогу удержаться. Мгновением раньше смог бы, попроси она о том, но теперь… Я не мог. Я стремился вперед, ничуть не боясь напороться на рожон привязанности и, быть может, ревности.
   Однако распятым на колу оказалось вовсе не мое, но ее тело. Мы стояли посреди комнаты, я гладил ее и целовал груди, округлые, точно половинки чудесных мягких плодов, а после поднял ее, и вместе упали мы на одну из кроватей. Доркас вскрикнула от боли и наслаждения и оттолкнула меня, дабы тут же вновь привлечь к себе.
   – Как хорошо… как хорошо…
   Она укусила меня в плечо. Тело ее выгнулось, словно туго натянутый лук.
   Позже мы сдвинули кровати, чтобы лечь рядом. Во второй раз все вышло медленнее; от третьего же она отказалась, сказав:
   – Тебе завтра понадобятся силы.
   – Тогда тебе-то что за забота?
   – Будь по-нашему, ни единый мужчина не скитался бы без приюта и не проливал крови. Но ведь миром правят не женщины… И все вы – палачи, каждый в своем роде…
   Той ночью пошел дождь – столь сильный, что казалось, будто по черепице над нашими головами грохочет вечный, всеочищающий, всесокрушающий водопад. Я задремал, и мне приснилось, будто мир перевернулся кверху ногами, и Гьолл извергает на нас все воды свои, всю свою рыбу, и ил, и все водяные цветы. Я снова видел лицо, явившееся передо мною под водой, когда я едва не утонул. Огромное, кораллово-белое, оно улыбалось с неба, обнажив в улыбке игольно-острые зубы.
   Траке называют Градом Без Окон… Быть может, подумал я, наша каморка – приготовление к жизни в Траксе? Да, Траке будет таким же… А может быть, мы с Доркас – уже там, и он вовсе не так уж далеко на севере, как я полагал или как внушали мне…
   Доркас поднялась, чтобы выйти, и я отправился с нею – одной ей расхаживать ночью по крепости, где так много солдат, было бы небезопасно. Коридор, куда выходила дверь нашей комнаты, пролегал вдоль наружной стены со множеством амбразур, сквозь каждую из которых внутрь заплескивала дождевая вода.
   Мне не хотелось вынимать из ножен «Терминус Эст», но столь большой меч в случае чего быстро не выхватить… Вернувшись в комнату и снова придвинув стол к дверям, я извлек из ташки брусок и принялся оттачивать лезвие, пока рабочая его часть – последняя треть – не разделила надвое парящую в воздухе нить. Протерев и смазав клинок, я прислонил меч к стене у изголовья.
   Завтра я в первый раз выйду на эшафот, если только хилиарх в последний момент не решит проявить милосердие. Такая возможность, такой риск – присутствуют всегда. История показывает, что каждая эпоха отличается своим, общепризнанным неврозом, и наш, как говорил мастер Палаэмон, – милосердие. Что ж, все лучше, чем ничего. Вдобавок, если людской закон не нуждается в последовательности, то и правосудие быть последовательным вовсе не обязано. В книге с коричневым переплетом был приведен диалог между двумя мистиками, один из которых утверждал, будто культура есть результат представления Предвечного в виде существа логичного и справедливого, самой сутью своею вынужденного выполнять свои обещания и угрозы. Думаю, будь оно так, мы – на грани падения, причем вторжение с севера, сопротивляясь которому столь многие отдали свои жизни, подобно ветру, что рушит на землю насквозь прогнившее дерево.
   Правосудие, справедливость – понятия высшего порядка; в ту ночь я был молод и посему желал только высокого. Наверное, именно поэтому мне хотелось, чтобы наша гильдия вновь обрела вес и влияние, какими обладала когда-то. (Да, я желал этого и после изгнания!) Быть может, по той же причине любовь ко всему живому, столь сильная во мне, пока я был ребенком, к тому моменту, как я нашел возле Медвежьей Башни беднягу Трискеля, истекающего кровью, стала лишь воспоминанием. В конце концов, жизнь не принадлежит к высшим понятиям; во многих случаях она и вовсе – нечто, противоположное чистоте. Теперь, хотя времени прошло совсем немного, я стал мудрее, и понимаю, что обладать всем, и низшим и высшим, гораздо лучше, чем только высшим.
   Значит, завтра я лишу Агилюса жизни, если только хилиарх не дарует ему помилование. Лишу жизни… Кто знает, что может означать это? Тело есть совокупность клеток (когда мастер Палаэмон говорил об этом, я неизменно представлял себе наши темницы). Будучи разделено на две достаточно большие части, оно гибнет. Но к чему оплакивать гибель совокупности клеток? Такая совокупность гибнет всякий раз, как в духовку пекаря отправляется очередной комок теста! Если человек – всего лишь совокупность, колония клеток, то человек – ничто. Но инстинктивно мы понимаем, что человек все-таки есть нечто большее. Что же случается с этой, главной его частью, когда гибнут клетки?
   Возможно, она гибнет вместе с ними, только медленнее. На свете есть множество зданий, мостов и туннелей, населенных духами, но я слышал, что в тех случаях, когда дух принадлежит человеку, а не стихии, со временем он появляется все реже и реже, пока, в конце концов, не исчезнет вовсе. Историографы утверждают, будто в далеком прошлом люди не знали других миров, кроме Урса, не боялись зверей, населявших его в те времена, и свободно путешествовали с нашего континента на северный, однако ж никто никогда не видел призраков этих людей!
   Возможно также, что это нечто погибает сразу же – или уходит к звездам. Конечно, Урс – не более чем захолустная деревушка в бескрайних просторах мироздания; если дом человека, живущего в деревне, сожжен соседями, он уйдет из деревни прочь или же сгорит вместе с домом. Но в нашем случае вопрос – ушел он или сгорел – остается открытым…
   Мастер Гурло, свершивший множество казней, не раз говаривал, что лишь глупец боится мелких погрешностей в отправлении ритуала – скажем, поскользнуться в крови или, не заметив, что пациент носил парик, попытаться поднять отрубленную голову за волосы. Гораздо опаснее, утратив твердость духа, позволить рукам задрожать, отчего удар выйдет неуклюж, или же, поддавшись чувству гнева, превратить акт правосудия в тривиальную месть… Прежде чем снова заснуть, я изо всех сил постарался очистить разум свой от страха и гнева.



Глава 31


Тень палача


   В обязанности наши входит и долгое стояние на эшафоте в ожидании пациента – без плаща, в маске, с обнаженным мечом в руках. Некоторые говорят, будто таким образом палач служит символом вездесущего правосудия, но я полагаю, причина – в толпе. Ей просто нужно нечто, фокусирующее внимание и внушающее ощущение значительности того, что должно вскоре произойти.
   Толпа – это никак не сумма индивидуумов, составляющих ее. Скорее, она – особого вида животное, лишенное дара речи и даже настоящего сознания, рождающееся, когда люди собираются вместе, и умирающее, стоит лишь им разойтись. Эшафот перед Залом Правосудия был окружен кольцом димархиев с пиками наперевес, а их офицер с пистолетом, пожалуй, мог бы убить пятьдесят или шестьдесят человек, прежде чем у него вырвут оружие, собьют с ног и затопчут. И все же лучше предоставить толпе некий всем понятный символ власти, точку фокуса, притягивающую взгляд.
   Люди, собравшиеся поглазеть на казнь, вовсе не были в большинстве своем бедны. Кровавое Поле – один из лучших кварталов города, и я видел в толпе довольно много красного и желтого шелка и лиц, вымытых с утра душистым мылом (мы с Доркас умывались в колодце на дворе). Подобная публика не так легка на подъем, как бедняки, но, будучи раздражена, становится гораздо более опасной – этих людей не ошеломить демонстрацией силы, да к тому ж они, что бы там ни утверждали различные демагоги, куда как храбрее.
   Так, я стоял на эшафоте, положив руки на эфес «Терминуса», вглядываясь в толпу, и тень моя падала на заранее установленную нужным образом плаху. Хилиарха видно не было – позже я обнаружил, что он наблюдает за процедурой из окна. Я поискал в толпе Агию, но не нашел. Доркас стояла на ступенях Зала Правосудия – бей-лиф по моей просьбе зарезервировал для нее местечко.
   Толстяк, подстерегший меня накануне, подобрался к эшафоту насколько мог близко – острие пики едва не уперлось в его брюхо. Женщина с голодными глазами стояла справа от него, а седовласая – слева. Данный ею платок я заткнул за голенище сапога. Низенького, что дал мне азими, и тусклоглазого, так странно говорившего заики не было видно нигде. Я поднял взгляд к крышам – оттуда им, несмотря на маленький рост, было бы все прекрасно видно – и, хотя не смог отыскать их, они скорее всего были именно там.
   Четверо сержантов в высоких парадных шлемах привели Агилюса. Вначале толпа раздалась, точно воды Птичьего Озера перед носом Хильдегриновой лодки, затем показались алые плюмажи, блеснули доспехи, и, наконец, я увидел его темные волосы и скуластое запрокинутое (цепь сковывала его руки за спиною так, что лопатки соприкасались) лицо. Я вспомнил, как элегантен был он в доспехах офицера Дворцовой Стражи, с распластанной на груди золотой химерой. Мне сделалось очень жаль, что конвоируют его не Серпентрионы, для которых он был в каком-то смысле своим, а простые исколотые-изрубленные солдаты, закованные в обычную – пусть и отполированную до блеска – сталь. Да, с него сорвали все его великолепное облачение, а я ждал его на эшафоте в той же гильдейской маске цвета сажи, в которой накануне дрался с ним… Глупые старухи верят, будто Всевышний Судия дарует нам победы в награду и карает за грехи поражениями – вспомнив об этом, я почувствовал, что награда моя далеко превосходит ту, которую я заслужил.
   Миг, другой – Агилюс взобрался на эшафот, и краткая церемония началась. Потом солдаты поставили его на колени, и я поднял меч, навсегда заслонив Агилюсу солнце.
   Если клинок должным образом наточен, а удар нанесен верно, ощущаешь лишь легкую задержку при разделении надвое спинного хребта, а затем лезвие тяжко врубается в плаху. Я мог бы поклясться, что почувствовал запах крови Агилюса во влажном, выполосканном ливнем воздухе еще до того, как голова его упала в подставленную корзину. Толпа отпрянула назад и тут же рванулась вперед, к самым остриям пик. Я явственно слышал сопение толстяка – точно такие же звуки он издавал бы, потея в конвульсиях оргазма над телом какой-нибудь наемной женщины. Где-то вдалеке раздался крик – то был голос Агии, узнанный мной безошибочно, точно лицо, озаренное вспышкой молнии, и тембр его был таков, будто она не видела смерти брата, но почувствовала ее наступление.
   Трудности палаческого ремесла не завершаются после свершения казни. Порою после казни как раз и начинается самое хлопотное. Голову, подняв ее за волосы и показав толпе, можно бросить обратно в корзину. Но обезглавленное тело (способное, кстати, истекать потоками крови еще долго после того, как прекратится работа сердца) следует убрать прочь – достойным, но притом и позорным образом. Более того, убрать его следует не просто куда-нибудь, но – в определенное место, где оно будет ограждено от посягательств. Экзультанта, согласно обычаям, можно положить поперек седла его собственного коня и тут же передать семье. Однако персону низкого ранга надлежит убрать в какое-либо место упокоения, недоступное пожирателям мертвечины, и при этом – по крайней мере, пока вокруг имеются сторонние наблюдатели, тащить волоком. Палач не может выполнить эту задачу сам – он и без того обременен головой казненного и своим оружием. Из прочих официальных лиц – солдат, судейских и им подобных – редко кто добровольно вызывается выполнить сей ритуал. (В Цитадели это делали двое подмастерьев, так что затруднений не возникало.) Хилиарх, истинный кавалерист по выучке и, несомненно, душевной склонности, решил эту задачу, приказав привязать тело длинной веревкой к седлу вьючной лошади. Однако согласия животного при этом спросить позабыли, и лошадь, будучи скорее рабочей, чем боевой, испугалась крови и ринулась было бежать. Словом, время, понадобившееся, чтобы доставить беднягу Агилюса в квадратный дворик, освобожденный от публики, оказалось для нас весьма и весьма насыщенным.
   Я принялся чистить сапоги, но тут ко мне подошел бейлиф. Завидев его, я подумал, что он принес мне мой гонорар, но он сказал, что хилиарх желает уплатить мне лично. Я ответил, что не ожидал такой чести.
   – Он видел все, – сказал бейлиф, – и остался очень доволен. Велел также передать, что ты и женщина, путешествующая с тобою, можете переночевать здесь, если пожелаете.
   – Мы уйдем с наступлением сумерек, – отвечал я. – Так будет безопаснее.
   Бейлиф на миг задумался и кивнул, выказав ума более, чем я ожидал.
   – Да, у этого негодяя, должно быть, имеются друзья и родные, хотя ты вряд ли знаешь о них больше, чем я… Но, надо думать, с подобной опасностью тебе приходится сталкиваться часто.
   – Меня предупреждали о ней более опытные члены нашей гильдии, – ответил я.
   Да, я сказал ему, что мы уйдем с наступлением сумерек, но на самом деле мы ждали, пока совсем не стемнеет – отчасти ради пущей безопасности, отчасти же ради того, чтоб поужинать в казармах перед уходом.
   Конечно, мы не могли сразу же отправиться к Стене и покинуть город – ворота (о местоположении коих я, кстати, имел лишь самое смутное представление) были заперты на ночь. Вдобавок все наперебой предупреждали нас, что между Стеной и казармами нет ни гостиниц, ни постоялых дворов. Итак, нам предстояло затеряться в городе и найти место для ночлега, откуда назавтра можно будет быстро добраться до ворот. Бейлиф подробно объяснил мне дорогу, и все же мы заблудились, но поняли это не сразу, а в путь отправились в самом радостном настроении. Хилиарх хотел было отдать мне плату из рук в руки, вместо того чтобы швырнуть деньги наземь, как того требует обычай, и мне пришлось отговорить его – ради его же собственной репутации. Я в подробностях рассказал Доркас о происшедшем (инцидент, надо заметить, порадовал меня не меньше, чем огорчил). Стоило мне закончить, она с чисто женской практичностью спросила:
   – Значит, он хорошо заплатил тебе?
   – Услуги одного подмастерья стоят вдвое меньше. Я получил плату мастера! И, конечно же, кое-какие чаевые, связанные с церемонией. Теперь у меня, несмотря даже на все, потраченное с Агией, денег больше, чем тогда, когда я покидал нашу башню, понимаешь? Пожалуй, ремесло нашей гильдии вполне прокормит нас в дороге!
   Доркас плотнее закуталась в накидку.
   – Я надеялась, что тебе никогда больше не придется прибегать к нему. Ну, разве лишь изредка… После казни тебе было так плохо, и я тебя понимаю.
   – Нервы… Боялся, что что-нибудь пойдет не так.
   – Тебе было жаль его. Я видела.
   – Наверное. Он был братом Агии и, пожалуй, отличался от нее только полом…
   – Ты тоскуешь по Агии, правда? Она так нравилась тебе?
   – Я знал ее всего день – гораздо меньше, чем знаю тебя. И, выйди все, как она хотела, я был бы мертв. Один из тех двух авернов наверняка прикончил бы меня.
   – Но лист вонзился в тебя, а ты не умер. Я до сих пор часто вспоминаю, каким тоном она это сказала. И сейчас, закрыв глаза, снова слышу ее голос и ощущаю потрясение, которое почувствовал, осознав, что именно этой мысли избегал с того самого момента, как вновь поднялся с земли и увидел Агилюса с цветком в руке. Да, лист не убил меня, но я отвратил от этого свой разум – так человек, перенесший смертельную болезнь, прибегает к тысячам уловок, чтобы не смотреть в лицо смерти, или женщина, оставшись одна в большом доме, избегает смотреть в зеркала и занимает себя обычными делами, чтобы случайно не увидеть то существо, чьи шаги слышатся порою с лестницы.
   Да, я выжил, хотя должен был умереть. Собственная жизнь показалась мне наваждением. Сунув руку за пазуху, я осторожно ощупал свою плоть и нашел нечто наподобие свежего шрама. Но ранка не кровоточила и совсем не болела.
   – Значит, укол листа не смертелен, – сказал я. – Вот и все.
   – Но Агия говорила…
   – Слишком многое из того, что она говорила, оказалось ложью.
   Мы взошли на покатый холмик, залитый зеленым лунным светом. Впереди виднелась черная линия Стены, казавшейся, подобно горам издали, ближе, чем на самом деле. Огни Нессуса позади сияли, словно фальшивый закат, мало-помалу угасая с наступлением ночи. Я остановился на вершине холма, чтобы полюбоваться ими, и Цоркас взяла меня за руку.
   – Так много домов… Сколько же народу в городе?
   – Никто не знает.
   – И всех их мы оставим позади… Северьян, Траке – то далеко?
   – Да, я уже говорил. У первого порога. Я ведь не зову тебя идти со мной, ты знаешь это.
   – Однако мне хочется. Но… Северьян, что, если я когда-нибудь потом захочу вернуться? Ты отпустишь меня?
   – Тебе будет опасно идти назад одной, – ответил я. – Поэтому, наверное, попытаюсь отговорить. Но связывать и запирать не стану, если ты это имеешь в виду.
   – Ты говорил, что сделал копию записки, которую кто-то прислал мне в харчевне – помнишь? Но так и не показал. Покажи сейчас.
   – Я в точности передал тебе, что там говорилось, а записка ведь не настоящая. Ту выбросила Агия. Наверное, она думала, что кто-то – быть может, Хильдегрин – пытается предостеречь меня.
   С этими словами я открыл ташку. Нащупав записку, пальцы мои наткнулись на что-то еще – холодное, странной формы.
   – Что там? – спросила Доркас, увидев выражение моего лица.
   Я вытащил странный предмет. Он был лишь самую малость больше и толще орихалька. Холодный материал, из которого он был сделан, засверкал звездою в лучах луны. Мне показалось, что в руке у меня – маяк, видный всему городу; я тут же сунул вещицу обратно в ташку и опустил клапан.
   Доркас сжимала мое запястье так, словно пальцы ее превратились в тесный для меня браслет из золота и слоновой кости.
   – Что это было? – прошептала она. Я встряхнул головой, надеясь, что от этого в ней хоть немного прояснится.
   – Это – не мое. Я даже не знал… Самоцвет, драгоценный камень…
   – Не может быть. Разве ты не почувствовал тепла? Вот драгоценный камень – на твоем мече. А что ты вытаскивал из ташки?
   Я взглянул на опал, венчавший эфес. Да, он блестел при свете луны, однако на предмет, извлеченный мною из ташки, был похож не более, чем стеклянная безделушка – на солнце.
   – Коготь Миротворца, – сказал я. – Агия сунула его туда, когда мы врезались в алтарь, чтобы его не нашли при ней в случае обыска. Потом Агилюс объявил бы о своем праве победителя, и они получили бы камень назад, но я остался жив, и тогда она хотела стащить его там, в камере…
   Но Доркас не смотрела на меня. Взгляд ее был обращен к городу, окутанному сиянием мириадов светильников.
   – Северьян, – сказала она, – этого не может быть. Над городом, словно летучая гора из сновидений, парило огромное здание – с башнями, контрфорсами и сводчатой крышей. Из окон его струился багровый свет.
   Я хотел было сказать что-то в отрицание чуда, происшедшего на моих глазах, но прежде чем успел хотя бы открыть рот, здание исчезло, словно пузырь в фонтане, оставив за собою лишь каскады искр.



Глава 32


Пьеса


   Лишь после этого видения осознал я свою любовь к Доркас. Мы пошли вниз по дороге, пролегавшей через вершину холма, в темноту. Мысли наши были полностью поглощены увиденным, и души наши, пройдя через те несколько секунд, точно сквозь дверь, никогда прежде не открывавшуюся и захлопнувшуюся навеки, соединились без помех.
   Я не знаю, куда мы шли. Помню лишь дорогу, петлявшую по склону холма, арчатый мост у подножия и еще одну дорогу, огражденную на протяжении лиги переносной деревянной оградой. И, куда бы мы ни направлялись, говорили мы не о себе, но только о нашем видении и его возможных значениях. В начале нашего пути Доркас была для меня лишь случайной попутчицей, которую я желал и жалел, в конце же его я любил ее так, как не любил ни одно человеческое существо. Нет, вовсе не оттого, что любовь моя к Текле уменьшилась – напротив, полюбив Доркас, я полюбил Теклу еще больше, ибо Доркас стала моим вторым «я» ведь и Текл было словно бы две – одна столь же ужасна, сколь прекрасна другая) и полюбила Теклу вместе со мною.
   – Как ты думаешь, – спросила она, – кто-нибудь, кроме нас, видел это?
   Я еще не думал об этом, но ответил, что, хотя здание было видно всего лишь мгновение, произошло все над величайшим из городов, и, если даже десятки миллионов людей не заметили его, сотни все равно обратили внимание.
   – Но что, если это – видение, предназначенное только нам?
   Доркас, у меня прежде никогда не бывало видений. А я и не знаю, бывали ли видения у меня. Когда я пытаюсь вспомнить, что было с мной до того, как я помогла тебе выбраться из воды, то вспоминаю лишь, будто была под водою сама. А до того – только яркие, мельчайшие осколки миража. Наперсток, лежащий на куске бархата, тявканье собачонки за дверью… Ничего подобного. Ничего похожего на то, что мы видели с тобой.
   Слова ее напомнили мне о записке, которую я, собственно говоря, и искал, когда нащупал Коготь, а она, в свою очередь, о книге в коричневом переплете, хранившейся в соседнем отделении ташки. Я спросил Доркас, хочет ли она взглянуть на книгу, принадлежавшую Текле, когда мы найдем подходящее место для привала.
   – Да, – отвечала она. – Когда мы снова будем сидеть у огня, как в той харчевне…
   – Эта реликвия – мы, конечно, вернем ее Пелеринам перед уходом из города – и наш разговор напомнили мне то, о чем я читал однажды. Ты знаешь о Ключе к Мирозданию?
   Доркас тихо засмеялась.
   – Нет, Северьян. Я едва помню собственное имя – что я могу знать о Ключе к Мирозданию?
   – Нет, я, пожалуй, неверно выразился. Знакома ли тебе идея, будто на свете есть тайный ключ к мирозданию? Фраза, сочетание слов, или, как говорят некоторые, всего одно слово, которое якобы могут исторгнуть уста некоей статуи, или же его можно прочесть в старинном пергаментном свитке, или узнать от анахорета, живущего за далекими морями?
   – Его знают младенцы, – сказала Доркас. – Знают до того, как выучатся говорить. А выучившись, забывают. Однажды мне кто-то говорил об этом.
   – Да, именно это я и имел в виду. В коричневой книге собраны древние мифы, и есть целый раздел, где перечислены все ключи к мирозданию – все то, что люди якобы узнавали от мистагогов с далеких миров, или вычитывали из волшебного пополь-вуха, или получали в озарении, постясь в дуплах священных деревьев… Мы с Теклой читали их и говорили о них, и суть одного из этих ключей была в том, что все на свете имеет три ипостаси, три смысла. Первая – практическая, как сказано в книге, «доступная взору оратая». Вот корова жует пучок травы, и трава реальна, и корова реальна; эта ипостась мира столь же важна и истинна, как и все остальные. Вторая – отображение мира в самом себе. Каждый предмет имеет связь со всеми прочими, и посему мудрый может из наблюдений над одним предметом извлечь знание обо всех остальных. Это называется ипостасью ворожей – именно ею пользуется тот, кто предсказывает удачную встречу по змеиным следам на песке или пророчит счастье в любви, если поверх патронессы одной масти выпадет курфюрст другой.
   – А третья? – спросила Доркас.
   – Третья ипостась – воплощение Панкреатора. Поскольку все в мире берет свое начало в Панкреаторе и им же приводится в движение, весь мир есть воплощение его воли. В этом – реальность высшего порядка.
   – Выходит, то, что мы видели, – небесное знамение? Я покачал головой.
   – В книге сказано, будто небесным знамением является все вокруг нас. И столб в этой ограде, и то, как ветви того дерева нависают над ней… Некоторые из знамений выражают эту третью ипостась с большей готовностью, нежели прочие.
   Шагов сто после этого мы прошли в молчании. Затем Доркас заговорила:
   – Пожалуй, если то, что написано в книге шатлены Теклы, правда, то у людей все наоборот. Мы видели, как огромное здание взмыло в воздух и пропало, верно?
   – Я видел лишь, как оно висело над городом. Оно в самом деле взлетало вверх?
   Доркас кивнула. Светлые волосы ее блеснули в свете луны.
   – По-моему, третья, как ты говорил, ипостась – очевидна. Вторую найти труднее, а первую – казалось бы, самую простую – вовсе невозможно.
   Я хотел сказать, что понимаю ее – по крайней мере, насчет первой ипостаси, но тут в некотором отдалении от нас раздался грохот – раскатистый, точно гром.
   – Что это?! – воскликнула Доркас, схватив меня за руку.
   Прикосновение ее маленькой, теплой ладони оказалось очень приятным.
   – Не знаю. Похоже, это – за той рощицей впереди.
   – Да, – кивнула она, – теперь я слышу голоса.
   – Значит, твой слух острее моего.
   За рощицей снова загрохотало – еще громче и продолжительнее прежнего. Впрочем, наверное, мы просто подошли ближе. Мне показалось, что сквозь заросли молодых буков пробивается свет огней.
   – Вон там! – Доркас указала куда-то чуть севернее деревьев. – Это не звезда – слишком низко и слишком быстро движется.
   – Наверное, фонарь. На крыше фургона или в чьей-то руке.
   Грохот возобновился, и на этот раз я узнал в нем барабанную дробь. Теперь и я слышал голоса, и один из них звучал еще басовитее и, пожалуй, громче, чем барабан.