подойдет транспорт посвободнее. Потом коротал время за никому ненужными
бумагами на своем "рабочем месте" и в беседах с теми, кто отходил сюда, как
и я, многие десятки лет, потом, узнавал, что поступивший в нашу контору
очередной платеж оказался весьма скудным, потом прикидывал, на сколько
рублей меня обогатит коммунальная субсидия малоимущим, потом выделял из этих
рублей один и на него уже по пути домой в магазине, известном в былые годы
под именем "Дары ланив", принимал немного омерзительной, но крепкой
жидкости, запивая ее полстаканом томатного сока, и медленно двигался дальше.
Тепло начинало заполнять тело, тяжелые мысли отступали неизвестно куда, и
уже в полной гармонии чувств завершал этот дневной цикл возвращением в ту
самую "хрущевку", где после просмотра новостей и какого-нибудь очередного
сериала "про красивую жизнь" задремывал, глядя на висевший против моего
одинокого ложа русский пейзажик раннего Рылова, где я, как зритель,
находился в узкой протоке среди густых камышей, а за очередным извивом
протоки начиналась широкая водная гладь, своего рода модель "светлого
будущего". И в мечтах об этих водных просторах моя дрема медленно переходила
в короткий, но крепкий сон.
Совершая в своем воображении эти действа, я начинал ощущать то самое
абсолютное счастье и полноту бытия, и это мое ощущение было столь сильным,
что возвращение в испанскую реальность в первый момент воспринималось мной
как утрата чего-то очень важного и дорогого в моей жизни. После таких
виртуальных путешествий я обычно долго акклиматизировался и вместо моих
любимых хереса и малаги пил виски "Белая лошадь", напоминающее мне добрый
энский самогон, и потом только в объятиях Кристин окончательно приходил в
себя и обретал покой. В эти моменты мне обычно вспоминались очень верные
слова: рожденные в года глухие пути не помнят своего, мы - дети страшных лет
России забыть не можем ничего.
Воистину так. И вообще странное это животное - человек. Пока живет,
мысли его чувственны, а его чувства порой вытесняют из этого мира доброту и
здравый смысл. Но тем не менее - жить надо. Кто, как ни человек, вернется и
все исправит? Таким был конец моей одиссеи. А впрочем, жизнь не кончена и в
шестьдесят восемь лет, если она продолжается.

    1999





Часть вторая

Последнее путешествие в Туркестан





"Странник пустыни! Боюсь,
ты никогда не достигнешь Каабы,
ибо тот Путь, по которому ты следуешь,
ведет в Туркестан".
Саади


Глава 1. Случайная встреча

    I



Отношения мои с Кристин были ровными и спокойными. Жили мы каждый в
своем доме, поочередно навещая друг друга. Постепенно радость духовного
общения оттесняла на второй план радость физической близости, что, впрочем,
не притупляло желания и не сказывалось на откровенности наших ласк. Мы
просто разделили наше время на две жизни, и одна не мешала другой, но
полностью отгородить свой мир, как соловьиный сад, от внешних событий, мы,
естественно, не могли. И если меня все происходившее за оградой нашего сада
очень мало трогало, то Кристин оказалась более впечатлительной, и я видел,
что она живет в постоянном страхе перед тем неведомым, что вот-вот должно
произойти.
Тем не менее, когда я предложил ей нарушить свое уединение и полностью
переселиться в мой дом, где, кроме меня, обитали кот Тигруша, моя
временно-постоянная домоправительница и почти постоянно находился в качестве
хаус-мастера мой "советский идальго" - потомок детей, вывезенных из
Каталонии в тридцатых годах, она решительно отказалась, сославшись на Тове
Дитлевсен. Это имя было мне незнакомо, поскольку из всех известных датчан я
знал только сказочника Ганса Христиана Андерсена, физика Нильса Бора и
филозопа Серена Кьеркегора. И Кристин мне объяснила, что Тове - это
поэтесса, чьи стихи сопровождают любую датчанку всю жизнь - от детства и до
глубокой старости. Я вспомнил тоненькие книжки на столике у ее ложа,
постоянно открытые на какой-нибудь странице, и спросил:
- А что говорит Тове по нашему с тобой поводу?
- Нам с тобой, вернее, тебе, она от моего имени говорит такие слова:

И хорошо, что мне не шить, не штопать,
тебе моих обедов не ругать,
твоим из ванной башмакам не топать,
мне в кимоно на кухне не стоять.
Мы только будем назначать свиданья
и по ночам в гостиной танцевать.
И я давать не буду обещанья,
и нарушать их, и давать опять ...

Я хотел сказать Кристин, что нечто подобное и в более решительной форме
можно прочитать и у нас : "Мне нравится, что я больна не вами", но потом
подумал, что такие совпадения неслучайны и промолчал. Я всегда предполагал,
что женщины - это приближенная к Космосу часть человечества, и то, что им
передается извне и через них вносится в нашу жизнь, часто лежит за пределами
мужской логики. Кристин же тем временем продолжала говорить словами своей
Тове:
- ...и чтобы наше счастье уцелело, люби меня поменьше, мой любимый.
Когда улеглись ее страхи, вызванные приближавшимся затмением Солнца, и
не произошло ни с трепетом ожидавшегося ею конца света, ни эпидемии чумы,
она стала бояться наступления двухтысячного года. А когда мы в полном
благополучии всей нашей странной семьей встретили этот таинственный год, ее
стало преследовать беспокойство за каких-то ее близких и дальних датских
родственников: неестественное, как ей казалось, звучание их голосов в
телефонной трубке свидетельствовало, по ее мнению, о том, что от нее
скрывают какие-то несчастья, поразившие ее необъятную и не очень ею
интересующуюся родню... Я вспомнил себя в ее годы, свою мнительность, да еще
при отсутствии в те времена у меня домашнего телефона, и предложил ей решить
свои дела моим тогдашним способом: поехать и самой убедиться, что все в
порядке, или узнать правду, а даже самая горькая правда лучше самой сладкой
неопределенности.
Ей эта идея понравилась.
- Но одна же я не поеду! - сказала она, выразительно посмотрев на меня,
и добавила: - Я никогда в жизни одна не ездила.
- Между прочим, в Эйлате, по моим сведениям, ты была сначала одна и
лишь потом со мной, - скромно напомнил я.
- Нашел с чем сравнивать! Я же туда ехала умирать!
Я не стал продолжать этот рискованный разговор, решив, что
непродолжительная поездка мне не повредит, но сама мысль о снеге, скользких
тротуарах и тяжелом пальто была для меня невыносима, и я поставил условие:
- Поедем не раньше марта!
Кристин спорить не стала.

    II



Выехали мы, естественно, лишь в двадцатых числах этого кошачьего
месяца. Десять дней у нас ушло на Данию. Мы остановились в Копенгагене и уже
оттуда с помощью однодневных поездок по Зеландии и другим островам Кристин
разобралась со своими страхами. Несмотря на "как никогда тяжелые
предчувствия", все ее датские родичи от близких до самых отдаленных
оказались в полном порядке.
Когда Кристин на весь день отправлялась на свидание с родственниками, я
иногда выходил побродить по городу. В своих совершенно бесцельных блужданиях
однажды я увидел железнодорожный вокзал и зашел понаблюдать ту особую
человеческую суету, царящую в "полосах отчуждения" в любой стране мира. И
там вдруг мне показался давно знакомым шрифт, которым было выполнено
название города, встречающее приезжих, и, зайдя в кафе за чашечкой кофе, я
попытался установить, когда и в какой жизни я мог его видеть. Долгое время
мне это не удавалось, и я отнес свое "воспоминание о будущем" к таким
казусам, как появление несуществующего копенгагенского отеля в качестве
"места встречи" в материалах, подготовленных следователями-сюжетчиками для
процесса над Бухариным и его "кликой". Но оказалось, что мое видение, в
отличие от фантазии служителей сталинского правосудия, имело вполне реальную
основу, и, проходя мимо магазина кожаных изделий, я, наконец, вспомнил, что
точно так, только в миниатюре, была выполнена надпись "Копенгаген" на слегка
потемневшей медной пластинке, прикрепленной к нашему семейному дедовскому
кожаному чемодану. С этим чемоданом моя покойная мать привела меня к
Абдуллоджону, уезжая в госпиталь к раненому отцу.
У Абдуллоджона же он и остался, так как, приехав за мной, мать
переложила наши нехитрые пожитки в рюкзаки. Чемодан же, вероятно,
рассыпался. Во всяком случае, когда я был там пару лет назад, я его не
видел.
- В следующий раз обязательно попытаюсь его разыскать, - пошутил я сам
с собой, вполне уверенный, что в усадьбу Абдуллоджона в этой жизни я уже
никогда не попаду. Но последующие события показали, что судьба, по крайней
мере моя, к шуткам не очень расположена.
Кристин, конечно, упрашивала меня ездить с нею, но я дал согласие
только на поездку к ее матери. Моя незаконная теща оказалась статной
мускулистой женщиной неопределенного возраста с обветренным лицом, светлыми,
почти седыми волосами, и только по обесцвеченным временем, когда-то
бледно-голубым глазам, я мог догадаться, что передо мной почти моя
ровесница.
Так оно и оказалось: Кристин сообщила мне, что ее мамочке шестьдесят
пять, и что все свое время с ранней весны по позднюю осень она проводит в
своем маленьком саду. Мы прошли в этот сад, но были первые туманные дни
апреля, и мне оставалось лишь представить себе, как хорошо здесь будет в
разгар нежаркого датского лета. Напрямую я со своей тещей поговорить не
смог: она не знала даже того английского суррогата типа колониального
жаргона "пиджин-инглиш", на котором объяснялись мы с Кристин. Когда же
настало время немного перекусить, и мы прошли на кухню, Дагмар, так ее
звали, расставила стопятидесятиграммовые на вид стаканчики - любимую
отпускную тару продавщиц семечек в моем родном Энске - и, никого не
спрашивая, достала заветную бутылку с прозрачной жидкостью и налила себе и
мне "по полной", а Кристин брезгливо плеснула на дно.
Незнакомое питье я обычно пил, задерживая первый глоток на одну-две
секунды - их мне, как правило, хватало на дегустацию. Хватило и на сей раз:
качество продукта оказалось очень высоким, и я смело опустошил стакан
одновременно с тещей. Мы посмотрели друг на друга, улыбнулись и только потом
потянулись за закуской.
Дагмар вышла проводить нас к машине и обменялась с Кристин несколькими
словами. Я взял руку Дагмар и поднес ее к губам. Она вырвала руку, не дав
мне к ней прикоснуться, и раскрыла объятия. Мы крепко расцеловались, и у
меня было такое впечатление, что она при желании могла бы переломать мне все
кости: мне показалось, что я обнимаю статую Командора.
- Ты очень понравился маме, - сказала Кристин, когда мы ехали обратно.
- А как она смотрит на то, что ее дочь трахается с семидесятилетним
стариком? - спросил я.
- Когда тебе будет семьдесят, я тебя брошу, - сказала Кристин, - а ее
мало трогает, где и с кем я сплю.
Настал день отъезда из Копенгагена. Еще накануне мы с Кристин горячо
обсуждали наш обратный маршрут. Кристин очень хотелось показать мне "свою"
Европу - Кельн, Амстердам, Брюссель, Париж, но я из этого списка оставил
только Кельн, сказав, что, раз она определила нам всего лишь год совместной
жизни - до моих семидесяти, то я хочу проехать с ней по Германии, ибо где я
потом найду себе шлюху, знающую немецкий язык. Кристин отвесила мне оплеуху,
но спорить не стала.
- Ты - человек, отравленный ядом Востока, - сказала она. - Ты не
понимаешь и никогда не поймешь наших ценностей!
Я промолчал и подумал про себя: "Хафиза говорила мне что-то вроде: "как
вы нас там у себя называете", а Кристин не видит во мне европейца ... Так
чей же я?" Вопрос был абстрактным, но ощущение того, что мне надо все-таки
каким-нибудь образом найти свое место среди человеков, или, как теперь пишут
"самоидентифицироваться", с этого момента меня уже больше не покидало.
Возложив на себя, подобно Остапу Ибрагимовичу, руководство нашим
автопробегом, я не стал разыскивать карту Германии и, вспомнив высказывание
госпожи Простаковой о том, что Митрофанушке география ни к чему, поскольку
куда и как проехать всегда знают извозчики, договорился с обслуживавшим нас
в Копенгагене шофером о том, что он отвезет нас в Гамбург.
Когда мы мчались через южную Данию и Шлезвиг-Гольштейн, за окном нашей
кареты при приближении к городам, за лугами и рощами возникали зубчатые
силуэты городских крыш с пиками кирх, устремленных к небу, и в этих
ландшафтах было для меня что-то знакомое и близкое, будто я здесь уже
когда-то бывал. И лишь когда однажды в поле моего зрения оказался морской
берег, я вспомнил о картинах Фридриха: три добротные копии его работ - из
бабушкиного "приданого" - висели на стенах нашего довоенного жилья. Гении
этих мест так явственно присутствовали на его полотнах, что я бы не
удивился, если бы из морской дали вдруг появились пять парусников из
"Lebensstufen".

    III



Гамбург интересовал меня в двух планах: как город молодого Ремарка -
город, служивший фоном в истории "трех товарищей", и как порт, воспетый моим
любимым Марке.
И я искал на улицах этого города следы той светлой дружбы, великой
любви и следы трагедий, воспринятых мною когда-то, как реалии моей
собственной жизни. Искал и не находил: передо мной был новый город и даже в
Альтштадте лишь редкие фрагменты седой старины были вкраплены в линии улиц
рядом с тем, что наш бард именовал "бетон, стекло, металл-л", да еще соборы
или кирхи, устремленные в небо своими башнями-стрелами. Теням Роберта,
Готтфрида и Отто - теням моих друзей, сорок лет назад учивших меня "держать
выпивку" и любить женщин, - здесь теперь просто не было места, мир Ремарка
ушел в безвозвратное прошлое: правнуки тех, кто ждал перемен на Западном
фронте и внуки тех, кто через тридцать лет не вернулся с Восточного, все
здесь переделали по-своему. Конечно, где-то здесь на Менкеберг или на
Петерштрассе еще бродили, пугаясь перемен, их тени, но чтобы их вдруг
почувствовать рядом с собой, или только что свернувшими за угол к той
пивной, одного светлого дня в Гамбурге было явно мало, и я увлек Кристин
поближе к порту, ничего не сказав ей ни о Ремарке, ни о моем смятении.
Я ожидал, что порт добьет мою нежную ностальгическую душу, но я ошибся.
Певец морских заливов и гаваней, видевший в них таинственные Врата земли, -
Марке - сумел уловить что-то вечное в Гамбургском порту в те времена, когда
в его водах он увидел лишь один жалкий пароходик, да еще буксир с баржой. И
это вечное проступало в сегодняшней панораме бесконечных современных
причалов, и его не могли заслонить многочисленные краны и новые припортовые
здания, и будто специально для меня, к моему приезду, между высокими мачтами
стоявшей почти у берега белой яхты были вывешены, перенесенные сюда из
бессмертного "Порта Гонфлер", разноцветные флажки, весело трепетавшие на
ветру.
- Ну что ты тут увидел интересного? - спросила Кристин и взяла меня за
локоть, чтобы вывести из оцепенения.
И на этот раз я не стал ей ничего рассказывать о забытом
французе-живописце, чье имя лишь иногда вспоминают "художественные критики",
отыскивая его им одним заметное влияние на какого-нибудь нынешнего
авангардиста. Должен сказать, что свои тайны я закрыл в данном случае не от
неверия в способность Кристин понять и разделить чужую грусть. Просто я
знал, что в отличие от меня, она еще жила будущим, а ее прошлое с его
радостями, печалями, с грязью и светлыми мгновениями еще не успело стать для
нее дорогим воспоминанием. О будущем, правда довольно близком, она щебетала
и за ужином, заказанным мной в номер, а я неопределенными междометиями
поддерживал нашу беседу и совсем замолчал после того, как мы заглянули в
Санкт Якоби, где меня обожгли воспоминания о моем посещении собора Святого
Якова в Риге с той, которой больше нет. На другой день я зафрахтовал
автомобиль с водителем для дальнейшего путешествия. Когда я сказал, что
первой целью нашей поездки будет Оснабрюк, - я все же пытался если и не
найти следы Ремарка, то хотя бы подышать его воздухом, - и когда Кристин
сказала об этом нашему временному шоферу, тот спросил:
- Неужели вы не сделаете остановку в Бремене?
Он оказался прав: в Бремене мы провели целый день, любуясь этим
городом-сказкой: с Рыночной площади, из прилегавших к ней кварталов мы не
могли уйти допоздна.
Пришлось заночевать в Бремене, но потраченное на него время мы
наверстали в Оснабрюке, где смотреть было почти не на что, и Ремарка я там
тоже не нашел. Столь же рассеянно и в тот же день я осмотрел Кельнский
собор. В Кельне нам пришлось заночевать, а наутро я объявил, что мы едем в
Геттинген.
Тут уж мне все-таки пришлось давать объяснения Кристин. Но они не
носили такой интимно-интеллектуальный характер, как в случае с Гамбургом и
Оснабрюком, хотя также были связаны с погоней за "утраченным временем",
однако по причинам более понятным моей относительно молодой подруге.
Дело в том, что мой дед по матери, сын богатого инженера путей
сообщения, в молодости вел, как тогда выражались, рассеянный образ жизни и
лет десять учился, или, как он потом говорил, "слушал курс" в разных учебных
заведениях Европы. Одним из таких заведений и был знаменитый Геттингенский
университет, в стенах которого он провел около года. Чередуя по своей
привычке необременительные занятия с интенсивным отдыхом и развлечениями,
мой дед изъездил все окрестные курорты в соседнем Гессене, и в одном из них
судьба свела его с моей бабкой, умершей еще до войны. Я видел ее лишь один
раз в раннем детстве и запомнил ее странную речь, - она так и не выучила,
как следует, русский, - и ее одновременно строгое и доброе лицо. Она стала
для меня символом "строгой доброты" - достаточно редкого сочетания этих,
казалось бы, противоположных качеств.
Родом она была из маленького курортного городка Бад-Вильдунген, и
девичьей фамилии ее я, к сожалению, не знал. Единственным сохранившимся в
бурях нашего века семейным документом, имевшим к ней отношение, была
фотография. С нее смотрело вполне славянское милое девичье лицо, а на
обороте открытки еще ясно прочитывалась типографская надпись "Atelier
Bottcher: Bad Wildungen". Поэтому, как только мы прибыли в Геттинген, я
отпустил гамбурского водителя и нанял местного для поездки на одну из своих
"исторических родин".
Впрочем, "в мире новом друг друга они (я и Бад-Вильдунген) не узнали".
Я не услышал ни голоса крови, ни зова земли, и никто из нынешних фотографов
не мог сказать мне, живо ли "Atelier Bottcher" и где оно находится. Ну, а о
том, чтобы разыскать моих немецких родственников, не могло быть и речи: моя
покойная мать еще в тридцать восьмом году (когда бабки уже не было в живых,
и когда любого "красного командира", каковым был тогда мой отец, могли
"освободить от жизни" по любому самому нелепому обвинению), чтобы "спасти
отца от гибели", как она говорила, сожгла все семейные документы и реликвии,
указующие на "связь с Германией". Сожжение происходило при мне в
"голландской печке", - центрального отопления в нашем жилье не было, - и эта
экзекуция, совершенная над безобидными бумагами, запомнилась мне на всю
жизнь. Повзрослев, я стал воспринимать ее, как разновидность книжных костров
в Германии, с той разницей, что там сжигались копии, а здесь - оригиналы
человеческой памяти. Потом я не раз ругал себя за то, что не поинтересовался
девичьей фамилией бабки, когда еще было у кого спросить. Немецкие семьи в
малых городках были большими и, возможно, под крышами Бад-Вильдунгена живут
мои многочисленные многоюродные братья и сестры. Мне же оставалось, как
нашему покойному барду, вглядываться в лица прохожих: ни своих, ни чужих. Но
душа моя, как ни странно, утешилась, хотя поиграть с призраками минувших
дней, как говорил Гельдерлин, мне не удалось, но все возможное я сделал и
спокойно стал наслаждаться Геттингеном.

    IV



Городок был так наряден и мил, что даже в мятежную душу Кристин
снизошло удовлетворение. Я ей, естественно, не говорил, что Геттинген мне
особенно приятен своим каким-то неуловимым сходством с Тарту, где я бывал,
когда жил в другом мире и с той, которой тогда было столько лет, сколько
моей спутнице сегодня. Получилось так, что этот городок в сердце Германии
стал для меня как бы мостиком в иную действительность и на узких улочках его
"исторического центра", на аллеях расположенного неподалеку парка я иногда
терял ощущение времени, и мне казалось, что за тем вот поворотом я увижу
старое торжественное здание Юликооли - Тартуского университета, а зеленая
аллея выведет меня к Ангельскому мосту.
Но чуда не происходило, и, приходя в себя, я оказывался на тесных
улочках и ухоженных аллеях старого доброго Геттингена рядом с Кристин. И
тогда мы шли в не менее старое и не менее доброе кафе "Крон и Ланц" откушать
несравненное пралине от Крона и Ланца. Я подозревал, что моя неиссякаемая
любовь к пралине передалась мне от немецкой бабки и геттингенца-деда,
лакомившихся им, наверное, в этом же самом кафе.
Предшествовавший нашему отъезду день был солнечным и теплым, будто на
дворе май, а не середина апреля, и мы расположились на улице под полосатым
навесом.
Меньше всего я рассчитывал здесь в Геттингене увидеть своих энских
знакомых. Я, собственно и придумал такой круговой маршрут, чтобы объехать
Ганновер и его окрестности. Дело в том, что еще улаживая свои паспортные
дела в земле обетованной, я случайно натолкнулся на переселившегося туда из
Энска старого идиота-библиофила Гольдштейна и еле унес ноги, сказав, что я
буквально через час уезжаю из этого "эреца". На вопрос "куда?" я имел
глупость сморозить, что в Германию, и тот, не удивившись моему превращению в
еврея, немедленно наградил меня адресом своего зятя. Адрес я тут же
выбросил, но запомнил связанное с ним название "Ганновер". Тогда я, слава
Богу, ехал не в Германию и, более того, предполагал, что никогда в жизни там
уже не окажусь.
И вот теперь, когда мне пришлось пересекать эту страну, я решил принять
все возможные меры, чтобы моя линия жизни не скрестилась с неисповедимыми
путями гольдштейнового зятя, общение с которым я стремился свести к минимуму
еще в свои энские годы. Это было связано с тем, что в те времена, когда в
нашей бывшей стране стук распространялся быстрее, чем звук, этот зять - "сын
гусского кгестьянина", как его обычно аттестовал картавый Гольдштейн,
постукивал с детских лет, а, женившись, стал "работать" с евреями, используя
в качестве подсадной утки гольдштейнову дочку. Я совершенно не был уверен в
том, что этот "сын гусского кгестьянина", на сей раз использовавший
гольдштейнову дочку в качестве средства передвижения в сытую богадельню,
организованную немцами для евреев в порядке покаяния и искупления своей
перед ними вины, не продолжает "писать оперу" даже в своем германском "пмж"
для какого-нибудь ушедшего в подполье "штази". И, помня о том, что я
все-таки живу и странствую под фальшивыми документами, я решил, на всякий
случай, свести к минимуму возможность нашей встречи во исполнение древней
мудрости: "береженного Бог бережет".
Поэтому, когда я услышал, как меня окликнули по имени, вернее, по
одному из моих имен, я обернулся на этот знакомый голос с искренним
удивлением и увидел за соседним столиком улыбающуюся физиономию моего
солнцевского приятеля Паши.
- Привет, старик! - сказал он, косясь на Кристин, - Прошлый раз с тобой
была девочка потемней и помоложе. Услада глаз.
Он, видимо, уже некоторое время наблюдал за нами и понял, что Кристин
русского не знает.
- Ту я продал по вашим советам и вот теперь гуляю на вырученные бабки,
как видишь! - в тон ему ответил я.
- Молодец! А вообще как дела? Где живешь? С кем? - вопросы выскакивали
у него один за другим, как мыльные пузырьки из трубочки, как бы не требуя
ответа.
Я лишь неопределенно показал рукой на юг.
- Испания? - спросил он, и мне пришлось кивнуть.
Разговор наш пошел о том, о сем. Кристин я на всякий случай представил
как случайную здешнюю знакомую, благо немецкий был у нее вторым родным
языком, а Паша в нем не смыслил ни уха, ни рыла и с обслугой кафе объяснялся
на пиджин-инглиш, как и я.
Пришло время прощаться: Паша, оказывается, просто зашел сюда,
остановившись в этом городке по пути из Швейцарии в Гамбург "по делам", как
сообщил он мне, а уже тряся мою руку, вдруг сказал:
- Да, шеф говорил, что он очень хотел бы с тобой встретиться.
- Тот самый шеф? - уточнил я.
- Какой же еще? - вопросом на вопрос ответил Паша.
- А повод? - спросил я, скрывая настороженность.
- Точно не знаю, но, кажется, его заинтересовали какие-то вещички из
тех, что ты, как ему сказали, оставил в Ферганской долине.
Я лишь пожал плечами, а он завершил нашу встречу словами:
- Ладно! Даст Бог свидимся!
- Чем черт не шутит! - сказал я, искренне веря, что Бог никогда не
будет помогать Пашиным паханам. Паша растаял в пространстве, и ландшафт
перед нами очистился, но в моей душе на некоторое время возник какой-то
дискомфорт. Я не стал мучить себя аналитическими упражнениями и оценкой
ситуации. Наше свидание с Пашей было явно случайным, и мое беспокойство
должно было рассеяться само по себе.
Так оно и случилось. На следующий день мы покинули Геттинген, собираясь
ехать в направлении Базеля, но я посчитал возможным избрать непрямой путь и
заехать на пару часов в Мюнхен: мне хотелось посидеть в "Хофбройхаузе" -
пивной, где когда-то в 1913 году наш вечно живой Ильич с Надеждой