на андижанской дороге их ждет "забытый" жигуль.
Вскоре раздался негромкий шум винта, а потом стал слышен шорох больших
лопастей. Надира разбудила сына, со сна ничего не соображавшего, и
отлетающие под охраной и при помощи остающихся, через заднюю калитку
двинулись к вертолету.

    III



Все прошло без приключений и без посторонних глаз. Файзуллу уложили на
заднее сиденье, положив ему под голову и плечи мешок Абдуллоджона, чтобы не
возобновилось кровотечение из раны в груди. Файзулла начал постанывать.
Рядом с ним находился Рашид. Я сел рядом с пилотом.
Мы летели над Нарыном. Вскоре я увидел как его лента соединилась с
другой - Карасу: на моих глазах рождалась Сыр-дарья. По аккуратным - при
взгляде сверху - полям расходились голубые ниточки оросительных систем -
арыки и саи, ласкавшие меня в детстве своим ледяным холодом в
сорокаградусную жару. Все было родным и близким, будто и не было последующих
пятидесяти с лишним лет в иных городах и весях. Эта земля Аллаха - моя
земля! Здесь, в небе над нею, я, наконец, это понял.
Из-за Алайского хребта стало подниматься Солнце. Его первые лучи,
казалось, внесли другой - истинный - смысл и в равнинные и, особенно, в
горные пейзажи: склоны гор стали медленно менять свой цвет в зависимости от
того, как на них падали солнечные лучи, а сероватые в предрассветных
сумерках снеговые шапки стали ослепительно белыми.
Слева от нас внизу проплыли очертания относительно большого города.
- Коканд, - сказал пилот, увидев, что я внимательно рассматриваю
скопище различных строений.
Я вспомнил свои мелкие детские радости от поездки в Коканд на "большой
базар", - как было интересно туда ехать и как скучно было идти обратно,- и
улыбнулся своим мыслям.
Прошло еще, как мне показалось, не более получаса, и вертолет стал
снижаться.
- Исфара! - сказал пилот, кивнув на небольшой городок, зеленая окраина
которого стала быстро приближаться к нам.
Рашид, видимо, задремал от перегрузок и переживаний. Надира и Керим
тоже были в полусне, и только я заметил, что в кабине вертолета что-то
изменилось и не сразу понял, что суть этих изменений в том, что стали
неслышны стоны Файзуллы. Разбуженный мной Рашид прислушался сначала со
стороны, а потом стал прикладывать ухо к груди, ко рту, трогать руки и даже
тормошить раненого, но руки Файзуллы свисали совершенно безжизненно, и
дыхание не ощущалось.
- Умер! - сказал Рашид.
От этой возни проснулись Надира и Керим. Лицо Керима скривилось, и в
глазах появились слезы, но Надира что-то отрывисто и строго сказала ему, и
он сдержался. А я подумал: вот она, жизнь человека! С детства он, Файзулла,
жил с мечтой о богатстве, уже в юности начал искать этот клад Абдуллоджона,
в этих поисках уходили его лучшие годы, и по иронии судьбы он умер на этом
заветном мешке, набитом золотыми украшениями.
Смерть Файзуллы, по словам Рашида, усложнила наши планы, так как
возникла необходимость задержаться в Исфаре, чтобы похоронить покойника, но
оказалось, что возможность остановки в этом городке учитывалась неизвестным
мне общим графиком нашего передвижения. Как и в "операциях" кощея, для нашей
предполагаемой остановки надежными людьми была на всякий случай заранее
снята и приготовлена к нашей встрече уединенная усадьба на окраине Исфары.
Когда мы там появились, Рашид сразу же занялся похоронными делами,
благо при наличии средств это не было проблемой, и уже через несколько часов
тело Файзуллы почти бегом отнесли, как положено, на руках, на ближайшее
кладбище и предали земле.
Я был рад этой остановке, ибо последнее время очень уставал от наших,
мягко говоря, насыщенных дней и ночей, и с удовольствием отдыхал в тени под
традиционным навесом, укрывавшим обращенные во двор вход и окна многих
местных домов - "кибиток", как их называли здешние "русскоязычные".
Мимо меня прошла Надира. Я залюбовался ею и подумал: неужели и на сей
раз мне придется вывозить из Туркестана очередную красавицу? Подумал и
спохватился - прошлый раз Хафизу действительно вывозил я, а сейчас нас всех
везут, и моя воля в этом деянии ничего не значит.

    IV



Во второй половине дня, ближе к вечеру Рашид спросил, не желаю ли я
пройтись по холодку. Я уже отдохнул и ничего не имел против, поскольку, еще
находясь под опекой кощея, я привык к ежедневным променадам. Мы пошли
втроем: Рашид позвал с собой молодого парня по имени Усман, встретившего нас
в этой усадьбе - в его задачи, видимо, входили обеспечение ее готовности к
встрече гостей в любое время и охрана. Мне же наличие второго
сопровождающего понравилось - это тоже напоминало мне мои прогулки поневоле
в Марбелье и в Москве.
В своих бесцельных блужданиях мы подошли к мечети, и как раз в это
время прозвучал призыв к молитве. Мы зашли внутрь. Ребята сразу стали на
колени, обратившись лицом к михрабу. Я подумал, и, чтобы не торчать одному
над всеми, тоже опустился рядом с ними. Они неразборчивой скороговоркой
прочитали вечерние молитвы, а я стал воскрешать свои детские впечатления от
посещения мечетей и попытался вспомнить, как звучит по-арабски главная
формула Ислама; с ней меня познакомил мой здешний приятель - пастушонок
Максудка - сын ученого тюрка. И эта заковыристая формула, когда я уже
потерял всякую надежду ее вспомнить, вдруг появилась целиком из глубин моей
памяти:
Ла илляхаилля - ллаху ва анна Мухамед расулулла!
От радости я ее повторил вслух, чем немало удивил своих охранников, как
раз закончивших свои молитвы.
Когда мы подошли к двери мечети, Рашид вдруг сказал:
- Подождите меня! - и скрылся где-то в темных глубинах храма.
Появился он возле нас минут через двадцать, когда мечеть опустела и нам
уже надоело ждать.
- Усман, подойди к мулле! - сказал Рашид. - Он тебя ждет.
И он объяснил, как пройти. Усман отсутствовал не так долго как Рашид, и
возвратился не один а со священником. Рашид представил меня мулле:
- Это наш большой друг и учитель Турсун-ата, - сказал он.
Мулла церемонно со мной поздоровался и сказал, что он очень рад
познакомиться с таким уважаемым человеком. Окончив свою медленную речь, он
протянул Рашиду какую-то бумагу, которую тот пристроил у себя за пазухой. Я
в ответ на услышанное тоже произнес слова уважения и поклонился мулле, а тот
в заключение выразил надежду, что Аллах меня не оставит. Мое положение мне
лично все еще казалось настолько зыбким, что я не мог себе позволить
отказаться от помощи Господа Бога. Во всем остальном я этой встрече с муллой
никакого значения не придал и, как оказалось, - напрасно: все что свершается
в Доме Бога, всегда имеет свой особый смысл и свои последствия, но об этом
потом, а тогда мы благополучно вернулись в наше временное жилище.
Спал я без сновидений, и по призыву Рашида легко встал с постели до
восхода солнца. Когда же мы вышли за пределы двора, где я ожидал увидеть
какой-нибудь джип, то остолбенел: к столбам ворот были привязаны четыре
лошади. Рядом с ними спокойно стоял ишак с набитым хурджином - переметной
сумой, куда, вероятно, было переложено содержимое кожаного мешка. Такое
небрежное отношение к "несметным богатствам" было вполне объяснимо: здесь
царствовал шариат, и воровство или мошенничество были просто невозможны. На
страже всеобщей честности стояла Смерть.

Глава 5. Все вернется...

    I



Оказалось, что путь нам предстоит недальний, но его усложняло
отсутствие дорог. Как мне объяснил Рашид, в отрогах Зерафшанского хребта
расположен полулегальный лагерь боевиков. Из этого лагеря и должен начаться
мой путь в Пакистан. Однако в цепочке моей транспортировки еще не хватает
нескольких звеньев, и их подготовка, по словам Рашида и по его
предварительным оценкам, займет около двух недель. В Исфаре на такое
продолжительное время оставаться было небезопасно, и, кроме того, мне нужно
было быть поблизости от вертолетной посадочной площадки. Поскольку в лагере
мне делать нечего, да и жизнь там суровая, было решено (Рашид так и сказал:
"Было решено") разместить меня на время ожидания вылета в ближайшем к лагерю
селении, находящемся в часе езды (конечно, верхом) от "вертодрома".
Эти объяснения меня удовлетворили, и я стал, кряхтя, залазить на
подведенную мне Усманом лошадь, живо представляя себе, как я вскоре свалюсь
с нее на камни при первом же ускорении ею хода, даже если она и не понесет.
Но, усевшись поудобнее в седле, я вдруг ощутил себя "как дома". Наш караван
тронулся. Лошадь моя шла спокойно, и я поймал себя на том, что мой корпус
совершенно автоматически стал раскачиваться в такт ее движению. Я ослабил
поводья и подсознательно ощутил, что и у лошади сразу же ушло напряжение,
вызванное контактом с незнакомым ей седоком. Все стало на свои места.
Видимо, разучиться ездить верхом также невозможно, как и разучиться плавать
или стрелять.
Я вспомнил свою любимую притчу о том, как граф Лев Николаевич Толстой
на восьмом десятке, серьезно приболев, отправился умирать в крымское имение
графини Паниной. Вся российская жандармерия несказанно обрадовалась
возможности закопать графа где-нибудь подальше от всяких митингов и
многолюдных демонстраций по случаю кончины зеркала русской революции.
Непрерывно летели по империи секретные телеграммы с информацией о состоянии
здоровья старика и с указаниями, как потише его похоронить. Граф же тем
временем в одно прекрасное утро почувствовал себя лучше, а после обеда
попросил оседлать лошадку и смотался верхом из Гаспры в Ялту и обратно.
Такое поведение еще недавно умиравшего графа убеждало меня в том, что и я
должен справиться с моей кавалерийской задачей. Тем более, что во мне уже
возникло знакомое любому всаднику чувство единения коня и человека,
заставлявшее каждый шаг коня воспринимать как свой собственный.
Так и получилось. Дорога наша не выходила на карнизы, где путник, как
слеза на реснице, а спокойно петляла по дну ущелий вдоль быстрых шумных
речек, в основном, навстречу их течению и с весьма пологим подъемом. Лишь
один раз этот подъем стал круче, и мы въехали на невысокий перевал.
Покачиваясь в седле, я вспомнил себя в этих же краях и увидел, как бы
со стороны, белобрысого мальчишку на черной лошаденке, бегущей справа от
овечьей отары. В воздухе стояла пыль, поднятая копытами нескольких сотен
овец, и шум, в котором смешались блеянье, перекличка подпасков и басовитое
рычание среднеазиатской овчарки Пехлевана, покусывающего за ноги отстающих
от стада баранов. А потом, когда стадо разбредалось по пастбищу, можно было
вот так, как сейчас, спокойно покачиваясь в седле, объезжать свой фланг,
чтобы ни один баран не ушел за межу. "Все повторяется!" - думал я, и мне
вдруг вспомнились строки какого-то стихотворения, прочитанного мной пару лет
назад в Энске, еще в той жизни:

Все вернется, поверь, все в Пути, все,
кого мы навек проводили.
Помнишь, из пестрой бумаги бабочку мы сотворили?
Даже она прилетит.

Это неожиданное поэтическое воспоминание я истолковал как "знак", и
подумал о том, что мне, видимо, следует ожидать возвращения и других забытых
теней из моего туманного прошлого.
За перевалом мы уже продвигались по течению ручья. Потом стали
попадаться лоскутки обработанных полей, и вскоре мы выехали на довольно
широкое, окаймленное невысокими горами плато, где в зелени садов утопало
небольшое селение.

    II



Я уже и не сомневался, что нас ждут в одной из крайних усадеб. И я не
ошибся. Мы спешились около ворот, где к нам подбежали два подростка лет
тринадцати-четырнадцати и забрали поводья. Разгрузив лошадей и сняв с ишака
позвякивавший металлом хурджин, мы прошли во двор. Там нам навстречу
поспешили два молодца постарше, выхватившие из рук Надиры и у меня нашу
ношу, а по вымощенной естественными, специально подобранными плоскими
камнями дорожке к нам навстречу важно шел хозяин дома, коего я мысленно тут
же обозвал "аксакалом".
Церемония приветствий и представлений заняла минут десять, и к ней
поспели оба парня, оказавшиеся сыновьями хозяина. Обед для нас был уже на
огне, и Надира ушла к женщинам помогать им его готовить. Обеду же
предшествовала обязательная процедура чаепития. Роли чайханщиков исполняли,
и очень умело, оба хозяйских сына, и скоро передо мной, Рашидом и хозяином
стояли маленькие чайнички с пиалками, а для получения кипятка использовался
простой русский самовар, разогретый до кипения древесным углем.
Когда чай в чайничках был покрыт кипятком, началось следующее действо:
из каждого в пиалку было отлито немного зеленоватой жидкости, которая потом
была возвращена в свой чайничек. Эта знакомая мне обязательная в любом
здешнем чаепитии процедура повторялась несколько раз, и я вспомнил ее
название: "чой кайтаринд" - "возвращение чая".
Только после этого мы, старшие, присели, скрестив ноги, как у нас
говорят, по-турецки, к маленькому чайному столику и на треть наполнили свои
пиалки. За чаем наш медленный и уважительный разговор продолжился. Хозяину
дома очень хотелось побольше узнать обо мне. Всего я ему, естественно,
рассказать не мог, и сочинил краткий среднеазиатский вариант своего
жизнеописания, даже не догадываясь о том, что в ближайшее время эта версия
станет моей вполне официальной биографией. Местом своего рождения я
определил поселок Учкупрюк, расположенный неподалеку от Коканда. Он мне был
знаком, можно сказать, в его предвоенном состоянии, так как мы с матерью
приехали туда в начале ноября и только потом, оглядевшись по сторонам,
переехали туда, где моя судьба пересеклась с судьбой Абдуллоджона и его
семьи.
Особый интерес хозяина вызвали также Надира и Керим. Видимо, их
появление в связке со мной не было оговорено заранее. Я объяснил, что это
жена и сын моего родственника, а сам этот "племянник" погиб в бою, когда мы
пробивались к вертолету, и мы были вынуждены забрать его семью, которой
грозила после этого смертельная опасность.
- А брат есть у твоего племянника? - спросил аксакал, поглаживая белую
бороду.
- Нет, - ответил я не совсем уверенно.
- Тогда ты имеешь полное право взять его жену себе, - заключил аксакал.
"Вот тебе и кади - все решил", - подумал я, но этого разговора
продолжать не стал, и только не очень решительным кивком вроде бы дал
понять, что Закон мне известен.
Далее аксакал перешел к "режимным вопросам" - к нормам моего поведения
до отъезда. Мне, Надире, и Кериму, которые легко могут стать заложниками
какой-нибудь банды, не следовало выходить в село, а тем более за его
пределы. Лучше всего дневное время проводить в пределах ограды, чтобы не
привлекать внимания чужих. Таким образом, я как бы возвращался в свое
отрочество, во времена Абдуллоджона, и, как тогда, был обречен некоторое
время провести в замкнутом пространстве большого туркестанского двора.
И я снова вспомнил стихи, попавшиеся мне на глаза в самом конце моего
энского прошлого - перед предыдущим отъездом в Туркестан, стихи о том, что
все вернется. Все, все, все.
И действительно, многое уже вернулось и продолжает возвращаться - и
далекое, и близкое. Вернулся в мою жизнь Туркестан, хотя я уже был на ином
Пути, вернулся двор Абдуллоджона, кладбище, мазар, склеп и злосчастный
кожаный мешок с ненужными человеку металлом и камнями. И еще одна молодая
женщина, бегущая со мной неизвестно куда. И вот теперь этот двор, как
когда-то двор Абдуллоджона, стал моей клеткой на неопределенное время. Не
вернется только моя юность, моя далекая Сотхун-ай, и не дождаться мне
приезда моей матери...

И сестры вслед не вымолвят ни слова.
И не прильнет, бледнея мать к окну.
Трава не дрогнет у крыльца родного.
Что за страна в беспамятном дыму?

- вспомнилась мне баллада об Иоанне Безземельном.
Обед прошел без отвлекающих разговоров: ложек не подали, и я с трудом
расправился с едой голыми руками.
Потянулись скучные дни. Я проводил их в бездельи и в спокойствии,
отчасти от постоянного ощущения под поясом холодка вороненой стали -
выданного мне Рашидом револьвера. Аксакал косым оком наблюдал за мной,
особенно когда ко мне за чем-нибудь подходила Надира. Видимо, его
интересовал этот момент, когда я к ней "войду", чего я, откровенно говоря, и
не собирался делать: мои мужские чувства были как бы заторможены, и "сладкие
глупости" в этом неустойчивом мире просто не лезли в голову.

    III



На четвертый день меня утром предупредили, что во второй половине дня
во дворе будет пир-той - по случаю обрезания семи- или восьмилетнего малыша,
иногда попадавшегося мне на глаза, когда я прогуливался в пределах этого
выделенного мне вольера. По прежнему опыту я знал, что это большой праздник
с пловом, сладостями, пением и танцами.
Когда-то давно меня уверяли, что обрезанная крайняя плоть виновника
торжества также растворяется в кипящем масле для плова, но сам я этого
никогда не видел и ручаться за реальность этого слуха никак не могу. Не
заметил я этой процедуры и на сей раз. Плов же, независимо от наличия или
отсутствия в нем нескольких граммов такой человечинки, выглядел чрезвычайно
аппетитно, возвышаясь на больших блюдах высокими горами, в которых можно
было различить каждое рисовое зерно.
Еще до того, как на столы стали выносить плов, ворота во двор были
раскрыты настежь, и потянулись гости. Их оказалось не очень много: то ли
народу в селе вообще было немного, то ли приглашения на пир были
избирательны. Во всяком случае зурначи не трубили в свои трубы, как это
делалось обычно.
Когда все подкрепились, наступило время "культурной программы". Было
исполнено несколько протяжных песен, видимо, хорошо известных собравшимся,
поскольку многие подпевали основным исполнителям, а потом начались танцы с
бубнами, обвешанными колокольчиками. Здесь были два или три сольных женских
выступления. Их ритм и символика были мне абсолютно незнакомы, а их
исполнительницы оказались с головой закутанными в нарядную, но почти
непрозрачную материю, и мне стало скучно от кажущегося однообразия этого
зрелища.
Все, однако, во всяком случае для меня, изменилось, когда было
объявлено выступление бачей. Мне это показалось необычным: когда я был
бачей, Абдуллоджон никаких выступлений от меня не требовал. Правда, любой
ритм - европейский, азиатский или африканский - с детства был мне неприятен,
и когда я научился анализировать свои пристрастия или антипатии, то причину
своего неприятия ритма я видел в том, что в нем отражается какая-то
пришедшая из джунглей первобытность, и, вероятно, поэтому он, ритм, остался
для меня на всю жизнь одной из форм массового психоза. Это неприятие
распространялось у меня и на коллективные пляски, но не мешало любоваться
индивидуальными танцами или танцевальными дуэтами: я как бы переставал
слышать музыку и любовался только движением тел, если они, конечно, были
красивы. Поэтому выход мальчишек на большой хоросанский ковер, расстеленный
на земле посредине двора, я ожидал с большим интересом. Может быть, в
ком-нибудь из этих танцоров я со стороны увижу себя, каким был более
полувека назад и подтвердится мечта о том, что все вернется...
Тем временем солнце опустилось за горную гряду. Край неба над ней был
ярко освещен, и его отсвет отгонял ночную тьму, но во дворе уже зажгли
несколько факелов. Это сочетание слабеющих лучей естественного света и
волнующегося отблеска пламени факелов, пляшущих на слабом ветру, придавало
оживленным лицам собравшихся какой-то фантастический, сказочный вид, и
когда, наконец, на ковре появились танцоры, я сначала не узнал в них тех
двух подростков, что встретили нас у ворот этого двора после дневного
перехода и увели наших лошадей.
Оба танцора были одеты в длинные тонкие халаты. В отличие от
экипировки, придуманной когда-то для меня Абдуллоджоном для моих "выходов" к
гостям, шаровары им почему-то не полагались и их ноги были обнажены, а так
как трусы в этих краях не использовались, то, видимо, кроме этих тонких
халатов-рубах, на их теле никакой другой одежды не было. Шеи их были также
обнажены и казались длинными, как у петербургских красавиц из далекого
прошлого. Они были украшены низками разноцветных металлических бус, звенящих
при их движении.
Лица их были, вероятно, натерты каким-то маслом так, что смуглая кожа
блестела в лучах факелов, брови подведены так, что их черные глаза казались
огромными. Первая часть танца была медленной, перемещались они по ковру,
еле-еле меняя положение ступней и изгибая стан в разные стороны. Когда в
этом движении они поворачивались к зрителям, их лица разцветали улыбками,
приоткрывавшими ровные зубы, сверкавшие белизной. При взгляде на них я
вспомнил местную жвачку - "сакыч", делавшую зубы идеально белыми. Во
взглядах, время от времени бросаемых ими на зрителей, ощущались опыт и
какое-то женское лукавство. Один из таких взглядов достался мне, и почему-то
мне даже показалось, что этот взгляд искал именно меня. Я почувствовал в
душе тревогу, какая иногда возникала у меня при прикосновении к Красоте. Тем
временем их танец стал убыстряться и закончился чистой акробатикой,
исполненной, надо сказать, великолепно.
Потом во дворе остался "узкий круг" пожилых людей. Мы сидели на
невысоком помосте и лениво ели плов. Шла какая-то беседа, но так как
говорили на фарси, то я, понимая лишь отдельные слова, участвовал в
разговоре только в те минуты, когда мои сотрапезники, вспомнив обо мне,
переходили на тюркский.
Нас обслуживал один из мальчиков-танцоров - тот, чей взгляд, брошенный
на меня во время танца, так неожиданно меня взволновал.
Когда не было "заказов", бача стоял возле меня почти вплотную, и,
улучив момент, когда я, устав от долгого пребывания, обхватил руками свои
плечи, прижался ляжкой к моей руке. Я почувствовал жар его тела, отделенного
от меня лишь тонкой тканью. "Все вернется", - подумал я, вспомнив, как
Абдуллоджон требовал, чтобы я так же откровенно предлагал себя его гостям. И
самое постыдное было в том, что мне, в конце концов, становилось интересно и
приятно наблюдать и чувствовать, как по-разному возбуждается каждый из этих
гостей, - об этом тоже вспомнил я. И, пребывая в этих своих сладких
воспоминаниях, я не заметил тот момент, когда меня, уже в этой жизни, от
близости твердоупругого юного тела вдруг охватило желание. Вспомнил я при
этом рассказ одного древнено грека-киника: участвуя в спортивных
состязаниях, он вызвал на поединок юного атлета. Борцы сблизились, сцепились
- и вдруг у киника возникло желание. Юноша был явно сильнее его, по
представлениям того времени - почти старика, но, увидев растущий вещдок
этого желания, он тотчас же убежал. А этот мальчик, думал я теперь, явно не
из робких.
Я хорошо знал, что в мусульманском доме случайные заигрывания как
женщин, так и мужчин абсолютно исключены. И до меня, наконец дошло, что
аксакал-хозяин, после пристальных наблюдений за нашими с Надирой
взаимоотношениями, не имеющими постельного продолжения, истолковал это
неординарное для исконных туркестанцев, каким я был в его глазах, поведение,
как наличие у меня иной ориентации и, как радушный хозяин, приготовил мне
лакомое угощеньице в этом роде. Понял я и то, что и у загадочного взгляда
мальчишки, и у этого страстного прикосновения непременно будет продолжение.
И я приготовился ждать, верный своей привычке не вмешиваться в свою судьбу и
в естественное течение событий. Кроме того я был убежден, что любое подобное
приключение я прерву, как только пожелаю.

    IV



Старики, перейдя в конце беседы к анекдотам о Ходже Насер эд-Дине,
засиделись допоздна, и я отправился спать после полуночи. Обычно я
укладывался спать с первой темнотой и поэтому долго не мог заснуть. Когда
мои веки уже смыкались, я заметил тень у входа в михманхану.
- Кто это? - спросил я.
- Это я - Мунис, - ответил мне тихий мелодичный голос, который я бы
принял за женский, если бы не знал, кому он принадлежал.
- Ты чего пришел?
- Мне к тебе послал хозяин, - жалобно отметил Мунис.
- Тогда ложись в том углу, - и я показал ему в противоположный темный
угол.
- Можно я лягу рядом с тобой! - попросил он. - Если утром кто-нибудь
увидит, что я спал отдельно, хозяин меня накажет.
Я не ответил, и он подошел ко мне. Постояв в нерешительности и не
дождавшись от меня ответа, он отвернул край укрывавшего меня легкого
лоскутного одеяла и лег на правый бок спиной ко мне. Сон у меня опять
прошел, и вскоре я почувствовал, что лежа без какого-нибудь видимого
движения, он стал всем телом каким-то образом приближаться ко мне. И вот я
уже своими ногами ощутил жар его ног, а затем и всего тела. В этот момент он
уловил признаки моего небезразличия к его прильнувшей ко мне плоти и одним
движением стянул с себя через голову свой тонкий халатик.
- А ну повернись ко мне лицом! - скомандовал я, вспомнив, что Михаил
Кузмин в боевом 1918 году дал своему дружку Али прямо противоположную
команду:
- Ложись спиною верх, Али, отбросив женские привычки!
Мунис нехотя выполнил мое требование.
"Все вернется", - подумал я, услышав полузабытый запах того же
душистого масла, появлявшегося на мне до и после близости с Абдуллоджоном